Литературные сказки народов СССР - Гоголь Николай Васильевич 19 стр.


— Умру, не отдам мою Парашеньку! — кричит жена.

Взбеленился от нетерпения Змей Горыныч, как хлыстнет языком поперек реки, так и рассыпал Днепр словно стекло в мелкие дребезги.

— Давай скорей! — крикнули посаженые отцы, вырвали ее из рук матери, поставили на кончик языка; сваха не успела расплести косы — потянулся язык назад; а она безгрешная была: как задумала, что расстается навеки с отцом, с матерью и с отческим домом; как капнут ее горючия слезы словно кипяток на язык Змея Горыныча, обварили, обожгли; он и рявкнул, замотал языком; а моя дочка как ахнет, да так, как стояла, держа обеими руками платочек, так со страху и окаменела. Змей Горыныч хамкнул было, да зуб не берет; как рявкнет он снова, да плюнет, и переплюнул он ее на другой берег; грохнулась она перед народом. Бросился народ: «Что такое?» И я бросился, смотрю, ан это не Парашенька, а Пашенька; упал на нее, да и облил слезами: «Родная ты моя, милая дочка, холоднее ты камня могильного!.. Погубила тебя родная мать, а не мачеха! Пусть же она смотрит на тебя да век казнится!» И схватил я ее, понес домой, поставил ее перед крыльцом, чтоб мать век смотрела на нее да казнилась.

Змею Горынычу вместо Пашеньки поставили другую девицу; он и скушал ее со вкусом. Много было грешных красных девушек, а много и безгрешных. Грешные все пошли в утробу чертову, а безгрешные от страха окаменели; а отцы да матери разнесли назад по домам и поставили как каменных болванов на юрах перед хатами.

Так, года три прошло ладно; отцы и матери попривыкли к горю; народ выставлял подать сполна; да вдруг настал неурожай на красных девушек, нечем платить подати. Пришли было жалиться к Змею Горынычу, а он и знать ничего не хочет: «Поем вас всех до одного», — говорит. Что делать народу: думали-думали и пошли воровать себе жен, а в дань Змею Горынычу красных девушек. Забыли хлеб пахать, только и думаем, как бы оброк уплатить; нет веселого лица в целом царстве. Народился сын — горе, народилась дочь — другое; да уж все лучше: по крайней мере есть чем дань платить; а недоимков накопилось много.

— Помилуй нас, Змей Горыныч, сложи недоимки.

— А вот я вам сложу! — сказал Змей Горыныч, — ступайте по домам!

Пошли по домам, — а тут же Змей Горыныч наслал экзекуцию — змеят сосунков. Расползлись по всему царству. Чем накормить их? Куда спать уложить? Молочка не хлебают, на пуховой перине жестко спать — пусти-вишь на ночлег под сердце да дай крови пососать. Что ж делать? Пришло терпеть! Так изсосали народ, что боже упаси!

Вот ехал мимо какой-то витязь в светлой броне, на белом коне. «Что вы пригорюнились?» — спрашивает. «Да вот, вашей милости, так и так!» — «А от чего бы это так?» — «Да прогневили господа бога». — «Не прогневили вы его, а сами от него отреклись; он оставил вас; а на свете жить, кому-нибудь служить: не белому дню, так черной ночи. Сами выбирали — служите черту». — «Ох, кабы кто нас помиловал!» — «Кому вас миловать, когда сами себя невзлюбили и не милуете сами себя». — «Каемся!» — «Кто кается, тот спасается, — сказал витязь. — Ступайте, зовите Змея Горыныча, пусть выходит на чистое поле, на суд божий со мной».

— Как можно! Дай бог вашей милости за доброе сердце радостно день встречать, в мире души провожать! Как можно! Он нас съест!

— В ком боязнь, в том нечистая сила, говорят; изгоните из себя духа тьмы молитвой; молитва союз с богом, союз с светом и с жизнью союз, никто не разорвет его, покуда сам человек не разрознит тела своего с духом.

— Пойдем, братцы! Благослови господи!

Пришли к берегу Днепра. Был полдень. Змей Горыныч в норе своей, уложил голову на лапы, свесил язык на сторону, пыхтит, как пес утомленный. Стал народ на берегу, снял шапки, земно поклонился.

— Государь ты наш, Змей Горыныч, удостой, государь, выслушать наше челобитье. Приехал какой-то храбрый витязь во светлой броне на белом коне, лик заря, а очи небо лазоревое.

Змей Горыныч как хамкнет, повело его дугой. Испугался народ, припал на землю.

— Приехал… да и грозится извести… заступись, многомилостивый Змей Горыныч… выйди!.. вон он на поле…

А Змей Горыныч ни слова; крутился-крутился, примолк и выглядывает украдкой из норы.

— Пожалуй, выйди, Змей Горыныч, на чистое поле!

— Что ж, братцы, он и слышать не хочет! — сказал Ратко.

— Змей Горыныч! Храбрый и младый витязь в светлой броне, на белом коне вызывает тебя на бой!

— Что ж, братцы, замолк, слышать не хочет! — сказал Живко.

— Змей Горыныч! Тебе говорим!.. Зовет на поле на суд божий!

— Молчит!

— Что ж, братцы, ведь мы не шутим, а зовем его; а он и слышать не хочет! — сказал Огнян.

— Дочерей наших поел, а ответа дать не хочет!

— Лихой пес поджал хвост!

— Тс! Что ты это, Немир!

— Что Немир, — а вот что!

И высунул Немир язык, дразнит Змея Горыныча:

— Ты, гадюка! Заел у меня две дочки!.. А последнюю… нет, брат… видел?

Разгорячился Немир, схватил камень, да как пустит через Днепр, щелк прямо в бровь Змею Горынычу; ну, будет беда! Дрогнули мы, да бежать.

— Стой, братцы! Снес дурака, снесет и кулака! Вот я ему, да не в бровь, а прямо в глаз! — крикнул Ратко.

Да как свистнет камнем через Днепр и вышиб глаз Змею Горынычу. Рявкнул Змей Горыныч, и ни с места, завернул голову под перепончатое крыло.

Тут все мы поотдохнули, да по камню. Посыпались в него камни:

— Эй ты, полосатая чушка!.. Струсил!

Молчит, ни гугу.

— Что, ваше благородие, господин витязь, не вызовем на поле Змея Горыныча! Как прикажете?

— Выводите нечистую силу из гнезда на чистую воду как знаете, а мое дело выжить его с белого света, — дал ответ витязь в светлой броне, на белом коне.

— Так пойдемте, братцы, — сказал народ.

— Постойте, братцы, — сказал Славой, — его просто не выживешь: надо его выкурить, пойдем за священным чином.

А священный чин разошелся от грешного народа по пустыням и жил келейно. Умолил народ отшельников идти с ним, выкуривать Змея Горыныча. Вот и пошли все чином, кто с дубиной, а кто с кадилом, пришли на Днепр, наметали плоты, переправились. Как послышал Змей Горыныч ладан, как рявкнет, поднялся дыбом, распахнул крылья, разинул пасть, расправил когти и потянулся на воду, на народ. Как пахнут на него ладаном, так и взмело Змея Горыныча с места, скакнул он на чистое поле, хотел лететь, а витязь расскакался, смял его под коня и пригвоздил копьем к земле. Заревел Змей Горыныч, взмутил воздух, взмел песок вихрем, поднялась страшная гроза, завились вокруг черной тучи огненные змеи, перекатился гром с конца в конец. Народ в страхе бежит домой, запирается по домам, припали все лицом к земле, молимся богу, думаем, настало светопреставленье. Вдруг гром рассыпался и все стихло, словно душа отошла. Лежим — словно умерли, никто не дохнет, сердце не колыхнется… Господи боже, чудится или нет: вот, словно певень крикнул?.. Чу, зачирикал воробей… Чу, жаворонок вспел песню… Сердце что-то радостно колотит… Глядь, а на дворе ясный день, солнце играет на небе, благовейный ветер шелестит по листьям, — так весело на душе; кажись бы, нет никакой еще радости, а сердце не нарадуется. Сошелся народ, все здравствуются, обнимаются друг с другом. «Что, батюшка, как вы?» — «Слава богу». — «Слава богу, лучше всего». И побежали все на Днепр.

— Да что ж это такое с нами было? Где Змей Горыныч? Где храбрый витязь? Ужели все это был сон?

— А дай бог, чтоб и сон был в науку, — сказал один старец-отшельник, — у божьего стада сама совесть пастырь; изведете совесть, погубите душу; а душа-то, братцы, наш дружок сердечный; расставаться с другом, расставаться с жизнью!

Вот что; и вы изгубили было своего друга-хранителя, да шатались мертвецами по белому свету; холодом и могилой несло от вас. Ни ложь, ни ночь не приодели вас, благоуханья не умастили, вино не согрело. Высоко поднимались на хитрость, да низко падали. Только у души, братцы, неподдельные, ангельские крылья, она лишь летает по вольной воле, и не роняет кровного друга с вершины к подножью. Много было у вас красных девиц, родных дочерей, да много ли впрок пошло — доброму молодцу в жену, а малому детищу в мать? Всех поел Змей Горыныч, да только вам косточки на похороны повыплевал. Безгрешные только спаслись, — обратились в камень — берегите в память!

Народ слушал старца, да и сотворил слезную молитву. И стали мы жить мирно, радушно, шесть дней на себя, а седьмой господу богу. Колено шло за коленом. Все каменныя девицы… вот и дочка моя… сначала были как живые, только что румянец не играл на щеках; а и они избавились от смерти, да не избавились от старости, сморщились, почернели, а худеть не худеют. Стоят и теперь по полям на горах, где жили отцы. Глупый народ зовет их теперь

Игоша

Алек. Степ. Хомякову

Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковер, на ковре игрушки, а между игрушками я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошел. Я посмотрел, подождал, — все нет никого.

— Нянюшка! нянюшка! Кто дверь отворил?

— Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко!

Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль.

— Что за безрукий, безногий такой, нянюшка?

— Ну да так, известно что, — отвечала нянюшка, — безрукий, безногий.

Мало мне было нянюшкиных слов, и я бывало, как дверь ли, окно ли отворится, тотчас забегу посмотреть: не тут ли безрукий — и как он ни увертлив, верно бы мне попался, если бы в то время батюшка не возвратился из города и не привез с собою новых игрушек, которые заставили меня на время позабыть о безруком.

Радость! веселье! прыгаю! любуюсь игрушками! А нянюшка ставит да ставит рядком их на столе, покрытом салфеткою, приговаривая: «Не ломай, не разбей, помаленьку играй, дитятко». Между тем зазвонили к обеду.

Я прибежал в столовую, когда батюшка рассказывал, отчего он так долго не возвращался. «Все постромки лопались, — говорил он, — а не постромки, так кучер, то и дело, что кнут свой теряет; а не то, пристяжная ногу зашибет, беда да и только! Хоть стань на дороге; уж в самом деле я подумал: не от Игоши ли?» — «От какого Игоши?» — спросила его маменька. — «Да вот послушай, на завражке я остановился лошадей покормить; прозяб я и вошел в избу погреться; в избе за столом сидят трое извощиков, а на столе лежат четыре ложки; вот они хлеб ли режут, лишний ломоть к ложке положат; пирога ли попросят, лишний кусок отрушат.

— Кому это вы, верно, товарищу оставляете, добрые молодцы? — спросил я.

— Товарищу не товарищу, — отвечали они, а такому молодцу, который обид не любит.

— Да кто ж он такой? — спросил я.

— Да Игоша, барин.

Что за Игоша, вот я их и ну допрашивать.

— А вот послушайте, барин, — отвечал мне один из них, — летось у земляка-то родился сынок, такой хворенькой, бог с ним, без ручек, без ножек — в чем душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали, да и предали младенца земле. Только с той поры все у них стало не по-прежнему… Впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережет, гривы им заплетает, к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдет кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох выбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет, — мало ли что бывает.

— И! да я вижу, Игоша-то проказник у вас, — сказал я, — отдайте-ка его мне, и если он хорошо мне послужит, то у меня ему славное житье будет; я ему, пожалуй, и харчевые назначу.

Между тем лошади отдохнули, я отогрелся, сел в сани, покатился: не отъехали версты — шлея соскочила, потом постромки оборвались, а на конец оглобля пополам, — целых два часа понапрасну потеряли. В самом деле подумаешь, что Игоша ко мне привязался».

Так говорил батюшка; я не пропустил ни одного слова. В раздумье пошел я в свою комнату, сел на полу, но игрушки меня не занимали, — у меня в голове все вертелся Игоша да Игоша. Вот я смотрю, — няня на ту минуту вышла, — вдруг дверь отворилась; я, по своему обыкновению, хотел было вскочить, но невольно присел, когда увидел, что ко мне в комнату вошел припрыгивая маленький человечек в крестьянской рубашке, подстриженный в кружок; глаза у него горели как угольки и голова на шейке у него беспрестанно вертелась; с самого первого взгляда я заметил в нем что-то странное, посмотрел на него пристальнее и увидел, что у бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем. Как мне его жалко стало. Смотрю, маленький человечек прямо к столу, где у меня стояли рядком игрушки, вцепился зубами в салфетку и потянул ее, как собачонка; посыпались мои игрушки: фарфоровая моська вдребезги, барабан у барабанщика выскочил, у колясочки слетели колеса, — я взвыл и закричал благим матом:

— Что за негодный мальчишка! Зачем ты сронил мои игрушки, эдакой злыдень! Да что еще мне от нянюшки достанется! Говори, зачем ты сронил игрушки?

— А вот зачем, — отвечал он тоненьким голоском, — за тем, — прибавил он густым басом, — что твой батюшка всему дому валежки сшил, а мне маленькому, — заговорил он снова тоненьким голоском, — ни одного не сшил, а теперь мне, маленькому, холодно, на дворе мороз, гололедица, пальцы костенеют.

— Ах, жалкинький! — сказал я сначала, но потом, одумавшись. — Да какие пальцы, негодный; да у тебя и рук-то нет; на что тебе валежки?

— А вот на что, — сказал он басом, — что ты вот видишь, твои игрушки вдребезги, так ты и скажи батюшке: «Батюшка, батюшка, Игоша игрушки ломает, валежек просит, купи ему валежки», а ты возьми и брось их ко мне в окошко.

Игоша не успел окончить, как нянюшка вошла ко мне в комнату; Игоша не прост молодец, разом лыжи навострил; а нянюшка на меня:

— Ах ты проказник, сударь! Зачем изволил игрушки сронить? Нельзя тебя одного ни на минуту оставить. Вот ужо тебя маменька…

— Нянюшка! Не я уронил игрушки, право не я, это Игоша…

— Какой Игоша, сударь?.. Еще изволишь выдумывать?

— Безрукий, безногий, нянюшка.

На крик прибежал батюшка, я ему рассказал все как было, он расхохотался.

— Изволь, дам тебе валежки, отдай их Игоше.

Так я и сделал. Едва я остался один, как Игоша явился ко мне, только уже не в рубашке, а в полушубке.

— Добрый ты мальчик, — сказал он мне тоненьким голоском, — спасибо за валежки; посмотри-ка, я из них себе какой полушубок сшил, вишь, какой славный!

И Игоша стал повертываться со стороны на сторону и опять к столу, на котором нянюшка поставила свой заветный чайник, очки, чашку без ручки и два кусочка сахара, — и опять за салфетку и опять ну тянуть.

— Игоша! Игоша! — закричал я. — Погоди, не роняй, — хорошо мне один раз прошло, а в другой не поверят; скажи лучше, что тебе надобно?

— А вот что, — сказал он густым басом, — я твоему батюшке верой и правдой служу, не хуже других слуг, ничего не делаю, а им всем батюшка к празднику сапоги пошил, а мне, маленькому, — прибавил он тоненьким голоском, — и сапожишков нет, на дворе днем мокро, ночью морозно, ноги ознобишь… — и с сими словами Игоша потянул на себя салфетку и полетели на пол и заветный нянюшкин чайник, и очки выскочили из очешника, и чашка без ручки расшиблась, и кусочек сахарца укатился…

Вошла нянюшка, опять меня журит; я на Игошу, он на меня.

— Батюшка, безногий сапогов просит, — закричал я, когда вошел батюшка.

— Нет, шалун, — сказал батюшка, — раз тебе прошло, в другой раз не пройдет; эдак ты у меня всю посуду перебьешь; полно про Игошу-то толковать, становись-ка в угол.

Назад Дальше