— Что ты такое говоришь, Мишенька, кто тебя научил? — Бабушка в волнении оглянулась на мсье Леви.
Но Миша повторил:
— Может… продать староста?
— Кого? Тебя?! — переспросила бабушка и засмеялась под этим упорным и непонятным ей детским взглядом. — Тебя, мой дружок, продать не могут.
Карты опять стали ложиться на свои места.
— А почему дядю Макара могут? — сказал он тихо.
— Это которого — Ивашкиного, что ль? — сразу успокаиваясь, обняла его бабушка. — Ивашкин дядя крепостной, а ты, мой дружок, дворянин и помещиком будешь. Помещиков не продают никогда. А продают, Мишенька, только крепостных.
— Людей? — перебил он бабушку, вспоминая обычное выражение Дарьи Григорьевны.
— Ну да, людей, — ответила бабушка.
— А почему? — Он смотрел куда-то в сторону.
— Как почему? — Бабушка не сразу нашла ответ. — Да потому, что они крестьяне, вот их и позволяют продавать… и… покупать.
— Кто позволяет?
Но тут бабушка рассердилась и решительно сказала:
— Когда вырастешь, дружок мой, все узнаешь. А сейчас иди спать.
И сама отвела его наверх.
Утро следующего дня рано заглянуло в Мишину комнату золотым солнечным глазом. Тихо двигались на стенах и на полу тени от зеленых веток, качавшихся за окном.
— Мишенка! — ласково окликнула его Христина Осиповна, заканчивая перед зеркалом свою прическу. — Guten Morgen! Die Sonne leuchtet, und der Himmel ist wunderblau![5]
В самом деле день обещал быть чудесным! Солнце сияло на совершенно безоблачном небе, и весь воздух казался голубым.
Но Мишенька был серьезен в это утро и деловито спросил Христину Осиповну:
— А бабушка встала?
— Naturlich![6] — весело ответила немка.
Тогда Миша быстро и очень решительно стал одеваться.
А бабушка в это утро в третий раз написала родным в Петербург, прося подыскать ей хорошего гувернера, да поскорей, так как внук ее стал интересоваться вопросами, не подходящими для его возраста.
Она прочитала это письмо мсье Леви, и тот вполне одобрил ее намерение.
— Тем более, — сказал он, — что и мсье le pere этого желал.
Мсье Леви, несмотря на свое краткое знакомство с Юрием Петровичем, питал к нему большое уважение и время от времени сообщал в письменной форме о состоянии здоровья Миши, которое все еще доставляло ему немало забот. Причина слабости Миши коренилась, по глубокому убеждению мсье Леви, в чрезмерной силе воображения, которую он усматривал даже в той склонности Мишеньки, которая проявлялась в первые годы его жизни и о которой любила, смеясь, рассказывать Елизавета Алексеевна:
— Бывало, увидит нашу кошку Мотьку и повторяет: «Кошка — окошко», «Окошко — кошка…» Даже надоест! А то пойдет к Христине Осиповне и скажет ей по-немецки, как новость какую: «Кнабе — рабе», «Тиш и фиш»… И не смеется, а точно ему это страсть как удивительно!
Отворилась дверь, и Миша вбежал в комнату. Он быстро поцеловал бабушку, поздоровался с мсье Леви и решительно забрался к бабушке на колени, что делал в тех случаях, когда хотел ее о чем-нибудь попросить.
— Ну что, шалун? Каково спал нынче?
Но внук не ответил на вопрос. Он глядел ей в глаза пытливым и настойчивым взглядом.
— Бабушка, а где ваш Гнедой?
— Вот тебе раз! — рассмеялась бабушка. — Как это где? На конюшне! Ведь ты его сам третьего дня с руки сахаром кормил.
— А где он был?
— Когда?
— Прежде! Совсем прежде!
— Да что ты, Мишенька? Когда прежде-то? У помещика Мосолова был, я его туда продала.
— А после?
— А после вернула. Увидела, что новый конь хуже, поехала к Мосолову и вернула.
— А почему он отдал?
— Как это «почему»? Потому что я ему деньги вернула!
— Бабушка! — сказал Миша и остановился на мгновенье, переводя дыхание. — Верните дядю Макара… как Гнедого вернули!
Бабушка, не шевелясь, во все глаза смотрела на внука.
— Господи-батюшка, — проговорила она наконец. — Ведь это как подвел-то! И большой не догадается: начал с Гнедого, а к Макару подвел!
— Я вам говорил! — торжествующе произнес мсье Леви. — Этот мальчик уже имеет свои собственные желания.
— Да как же это я его верну? — строго посмотрела бабушка на Мишеньку. — Ведь я его своей волей продала!
— Как Гнедого! — упрямо мотнул головой Миша.
— Да на что он тебе?
— Я хочу дядю Макара!
— Да что же это на самом деле? — всерьез рассердилась бабушка. — Ведь эдак с тобой скоро никакого сладу не будет!
— Я вам говорил, — повторил еще раз мсье Леви и, важно ступая, вышел из комнаты.
А Мишенька плакал все громче, и уговоры бабушки не производили на него никакого впечатления. Он рыдал и повторял, задыхаясь от слез:
— Где дядя Мака-ар? Верните дядю Мака-ра-а-а!..
И кричал он до тех пор, пока перепуганная бабушка не пообещала, что нынче же после обеда велит заложить коляску и поедет к соседу выкупать Макара.
Вечером в детскую прибежала Настя и сказала, что Мишеньку ждут на господской кухне. Христина Осиповна спустилась туда, держа его за руку; и едва они открыли дверь, седой как лунь Ивашкин дед, сам Ивашка и между ними двумя дядя Макар в новой рубахе повалились ему в ноги.
Смущенный и растерянный смотрел Миша то на одного, то на другого и, наконец, спросил, глядя на Ивашку:
— Придешь ко мне завтра? Приходи, драться будем!
— Вот уж это позвал так позвал в гости! Нашел, чем попотчевать! — смеялась потом бабушка.
ГЛАВА 7
Если вдруг вечером во время чая в тихом воздухе послышится вдали звон бубенцов, Мишенька вздрагивает и замирает в радостном ожидании. На лице бабушки выступают красные пятна. Христина Осиповна, остановившись на полуслове, вопросительно смотрит на нее.
Звон бубенцов приближается, становится все громче и замолкает наконец, дрогнув, у крыльца. Старый Фока открывает дверь и громко докладывает:
— Барин Юрий Петрович изволили прибыть!
И вот уже он входит и, поцеловав почтительно бабушкину руку, обнимает сына. И, обвив крепко-крепко его шею руками, Миша прижимается головой к его груди.
Уже за полночь Юрий Петрович входит в бабушкину комнату.
— Я хочу знать, — говорит он решительно, — когда вы отдадите мне сына?
Бабушка бледнеет и, достав из секретера большой лист бумаги, протягивает его зятю.
— Вот мое завещание… Оно составлено мною в год смерти моей дорогой, моей незабвенной… — бабушка останавливается, борясь со слезами, которые все равно текут по ее лицу, — моей незабвенной дочери, за свою любовь к вам заплатившей жизнью, — заканчивает она твердо, глядя ему в глаза.
Юрий Петрович опускает голову и, кусая губы, с трудом произносит:
— Не говорите так… прошу вас!
— В этом завещании, — продолжает бабушка неумолимо, — значится, что все мое имущество — и движимое и недвижимое — передаю я Мишеньке, но с одним и единственным условием: если он будет оставлен мне на воспитание до его совершеннолетия.
Губы Юрия Петровича дрожат, и он долго не может ответить.
— Боже мой! Как это ужасно!.. — шепчет он наконец.
— Может быть, это и ужасно, но не для внука моего, в котором заключена теперь вся моя жизнь. А вы… вы еще молоды, сударь мой!
. . . . . . . . . .
— Ты опять уедешь? — спрашивает Миша отца, сидя у него на коленях и разглядывая его дорожный костюм.
— Да. Дружок мой, — печально говорит Юрий Петрович, поглаживая волнистые волосы Мишеньки и слегка покачивая его на одном колене.
— А зачем?
— Так нужно, так нужно, mon petit…[7]
— Не уезжай! — просит мальчик и прижимается головой к плечу отца. — Куда ты уедешь?
— В мой дом, Мишенька. Это также и твой дом, дружок мой, в Кропотово, туда, в Тульскую губернию, — с неопределенным жестом отвечает Юрий Петрович.
— И я хочу… с тобой… в губернию! — уже со слезами говорит Мишенька и крепче прижимается к отцу.
— Когда ты вырастешь, ты приедешь ко мне, — в голосе Юрия Петровича звучит твердая решимость. — Я сам приеду за тобой, мой мальчик, и мы с тобой заживем вместе. Только если ты не будешь плакать!
Он обещал не плакать. И все-таки, когда старый Фока, подняв его, поднес к отцу, уже сидевшему в коляске, когда Юрий Петрович еще раз обнял его, перекрестил и, смахнув непокорную слезу, бережно передал Фоке, приказав кучеру: «Трогай!» — Миша закричал: «Не надо! Не уезжай!..» — и, заливаясь слезами, кричал до тех пор, пока бабушка не вышла на крыльцо и не увела его в дом.
Теперь она была спокойна — он останется с ней…
Но скоро внук снова нарушил ее спокойствие — и на этот раз не по своей воле. К великому ужасу бабушки, он заболел, и мсье Леви, увидав покрывшую его тело красную сыпь, объявил, что у него корь.
* * *
В печке тихо потрескивают дрова. Быстро-быстро нанизываются петли на крючок в руках Христины Осиповны. Окно голубеет сумерками, и сквозь полузакрытые веки Миша замечает, что от алого огня в раскрытой печке серовато-голубые сумерки кажутся совсем синими. И слегка голубеют первые, еще мокрые снежинки, непрерывно падающие за окном.
Ему кажется, что тело его стало непомерно тяжелым и руки точно скованы железом. Временами он поглядывает на свою любимую картинку, которую ему как-то подарил отец, и думает, что рыцарю, нарисованному на ней, тоже тяжело было поднимать руки в блестящих латах. Но он поднимал их, и метал копье, и правил конем, который нес его по узкой тропинке среди высоких гор.
Когда он выздоровеет, он спросит отца, как называются эти горы. И как зовут рыцаря?.. Может быть, это Дон-Кихот, о котором так хорошо рассказывала ему Христина Осиповна?
Что это? Он прислушивается. Это в девичьей поют!.
Какая хорошая песня! Ему кажется, что вот сейчас он вспомнит ту единственную, самую прекрасную песню, прекрасней которой нет ничего на свете. Но это не так… нет: его мать пела другую. Он спросит о ней отца… И он спросит отца, были ли рыцари «людьми», и можно ли было их покупать, или они сами покупали «людей».
Он не хочет, чтобы «людей» продавали! Он боится, как бы опять не продали дядю Макара. Нужно попросить папеньку… Нужно сказать ему… И он совсем не удивляется, когда вместо Христины Осиповны, только что сидевшей около него, видит отца, по которому так тосковал, и слышит, как отец, наклонившись над ним, говорит:
— Ничего, ничего, мой мальчик, потерпи еще немножко. Так вы полагаете, мсье Леви, что это кризис?
Он хотел посмотреть на мсье Леви, хотел посмотреть на «кризис»…
Но не видел ни того, ни другого. Он впал в долгое забытье.
ГЛАВА 8
Первая вьюга занесла все дороги и поля мокрым снегом. А потом похолодало, и мороз обледенил снежную корку. Была такая гололедица, что две бабы, шлепнувшись во дворе у самых господских окон, долго помогали одна другой стать на ноги на скользком, бугристом льду…
В такую-то погоду, в темный вечер ранней зимы, должен был явиться в Тарханы так долго ожидаемый гувернер из Петербурга.
Уже наступила ночь, когда собаки за воротами залились дружным лаем, заслышав вдали лошадиный топот.
Экипаж подъехал медленно. Одно колесо едва держалось, кузов коляски был помят.
Из коляски, освещенное трепыхавшимся пламенем разбитого в пути фонаря, выглядывало худощавое лицо и нос с горбинкой.
В пути случилась беда: поскользнувшаяся пристяжная, упав, стащила за собой коляску с седоком в дорожную канаву. Рыхлый снег, наметенный вьюгой, смягчил падение, и седок вскочил на ноги, прежде чем подоспела помощь. Но он все же сильно ушибся, и главное — его светлые панталоны порвались на колене, что чрезвычайно смущало пострадавшего.
Войдя в гостиную, где у ярко горевшей печки ждали его бабушка и Юрий Петрович, мсье Капэ долго извинялся перед бабушкой за беспорядок в костюме. И только после этого, галантно поцеловав ее руку, упомянул вскользь о своих ушибах, придав всему происшествию характер веселого приключения.
— Но это ничто не означает, мадам! Soyez tranquille![8] Все это прошел, и вот мы здесь, — закончил он свой рассказ и хотел сесть в кресло, предложенное ему Юрием Петровичем.
Но тут оказалось, что эта задача почти невыполнима: колено мсье Капэ не хотело сгибаться, и он должен был признаться, что чувствует в нем порядочную боль.
— Но это ничто не означает! Оставляйтесь покойны, мадам! — успокаивал он бабушку.
Несмотря на все протесты приезжего, был тотчас же разбужен мсье Леви. Он осмотрел ушибы, наложил компресс и предписал полный покой в течение трех дней.
Мсье Капэ был немедленно проведен в приготовленную для него комнату наверху, рядом с детской.
Поднимаясь туда в сопровождении бабушки и Юрия Петровича, с трудом наступая на ушибленную ногу, он попросил разрешения взглянуть по дороге на своего будущего питомца.
Новый гувернер подошел к кровати и очень низко наклонил свой горбатый нос над горящим лицом Мишеля.
— Та-та-та!.. — покачал головой француз. — Oh, mon pauvre petit lapin![9] — прошептал он ласково и, повернувшись к бабушке, добавил: — Но оставляйтесь покойны, мадам! — после чего, кажется в первый раз в жизни, бабушка и Юрий Петрович пришли к одинаковому заключению: оба подумали, что новый гувернер является сам своей лучшей рекомендацией, ибо, не проведя в доме еще и одного часа, обнаружил свойства, столь ценные в воспитателе: мужественное терпение, деликатность нрава и манер и любовь к детям.
Поэтому, когда на другой день мсье Капэ протянул бабушке свою рекомендательную бумагу со словами: «Je suis recommande, madame, a votre maison par monsier et madame…»[10] — бабушка перебила его и решительно сказала:
— Мне не нужно, батюшка, никаких рекомендаций, я и сама вижу.
С этого дня француз Жан Капэ, бывший сержант наполеоновской армии, захваченный русскими в числе пленных, стал своим человеком в тархановском доме.
* * *
Миша выздоравливал медленно, с трудом перенося болезнь и ее осложнения.
Юрий Петрович, отозванный по делам в свое Кропотово, уехал туда лишь после того, как убедился окончательно, что сын его поправляется и что у него, наконец, есть воспитатель.
Мальчик был еще очень слаб и часто дремал от слабости, лишь в полусне замечая то, что происходило вокруг.
Однажды утром сквозь тонкий покров этой дремоты увидал он чье-то худощавое лицо и нос с горбинкой.
Он сделал усилие и открыл глаза. Перед ним на маленькой скамеечке сидел незнакомый человек. Живые черные глаза весело и не без лукавства посматривали на Мишу.
— Кто это? — спросил Миша.
— Эт-то-о? — повторил незнакомец и улыбнулся. — Этто — друг! C'est ton ami![11] — перешел он быстро на родной язык. — А ти кто есть? Un pauvre petit lapin, n'est ce pas?[12] — весело спросил он и похлопал по маленькой руке, лежавшей на одеяле.
Миша ничего не ответил. Он продолжал рассматривать незнакомца, а незнакомец рассматривал его. Потом он перевел свой взгляд на картинку с рыцарем.
— А эт-то что такой? — спросил он, щуря глаза.
Миша посмотрел по направлению его взгляда и с тихой гордостью сказал:
— Это Дон-Кихот… и мой… пра-пра-пра-дедушка… у моего отца…
Тут он почувствовал, что ему еще трудно говорить и что он путает слова. Но новый знакомый прекрасно его понял:
— О, я понимал! — сказал он. — Эт-то… рыцарь! C'est un chevalier! И мой дедушка, mon grand pere тоже был un chevalier! Как эт-то?.. И он браль своя шпага! (Мсье Капэ схватил воображаемую шпагу.) И он садился на один конь! (Мсье Капэ сел на воображаемого коня.) И он сражался! Comme ca! Comme ca! — повторял он, энергично наступая на невидимого противника то с одной, то с другой стороны.