— «Allons, enfants de la patrie!..»[29]
Его дрожащий, но еще звонкий голос показался Мише великолепным, но испугал до крайности Христину Осиповну, уже лежавшую в постели с новой историей невинной девицы в руках.
В теплый зимний день Миша и мсье Капэ вышли на прогулку.
Небо мягко серело сквозь голые ветви высоких деревьев. Они прошли большую аллею, всегда расчищавшуюся зимой, и вышли из парка. Рыхлые облака низко опустились над снежными полями, над белыми крышами деревни. Низко и медленно пролетали вороны над полем. А в деревне что-то случилось.
Задворками, прямо через пруд бежали к лесу люди, а оттуда навстречу им бежали другие, и все они махали руками, указывая на дальний лес, и что-то кричали друг другу.
Миша и мсье Капэ поспешили туда же.
У пруда собралась толпа. Все обступили двух мужиков, которые рассказывали о чем-то, перебивая друг друга.
От соседнего помещика Мосолова, известного своей жестокостью, сбежал крепостной живописец, которого барин велел высечь на конюшне. В лесу сделали облаву. Но беглого нашли уже мертвым: боясь наказания, он удавился. Тело его еще лежало в лесу, под старой березой, в ожидании прихода его барина, хотя мертвого человека можно было бы уже считать свободным.
Сбивчивые, отрывистые рассказы крестьян мсье Капэ понял с трудом, но видел, что воспитанника его они потрясли. Он положил свою руку на плечо Мишеля и, когда они медленно проходили по парку, тихо сказал:
— Я сейчас думаль, Мишель, что в России есть ошень плохой жизнь! Ти понимаешь это?
Миша вскинул на француза свои темные глаза и кивнул головой.
Он смутно чувствовал, что в окружавшей его жизни многое плохо. Что-то неладное происходило везде и во всем, начиная от его маленького сердца, метавшегося между бабушкой и отцом, кончая этим страшным мертвым телом, о котором он боялся думать.
Обо всем этом Миша мог говорить только с мсье Капэ. Может быть, отец понял бы его… Но отца он видел так редко!..
Неужели же никто, никто не видит, как плохо живут люди и как часто не похоже то, что есть, на то, чего хочется?!
От деда Пахома и от престарелого родственника своей мамушки Лукерьи, которую Мишеньке позволяли изредка навещать, слыхал он рассказы о Емельяне Пугачеве, «мужицком царе». Свекор мамушки Лукерьи еще помнил его расправы с помещиками, которые спасались от него в лесах. Миша узнал, что Пенза была взята этим «царем мужиков», а отряды его вольницы побывали и в Тарханах.
Мальчик не забыл ни проданного бабушкой Макара, ни девушек, которые вдруг появлялись в доме и через некоторое время исчезали и о которых Настя говорила, что напрасно барыня их «прикупала» — оказались неумелыми, хорошо хоть, Мосолов для птичника «перекупил»!
Он думал потом об этих «девках», которых бабушка «прикупила», и не понимал, зачем она сделала это. И даже не сказала ничего ему, Мишеньке! Он бы этого не позволил — и все!
ГЛАВА 19
Как часто, глядя на покрытые снегом и сверкающие на солнце родные тархановские поля и на березовые перелески, Миша вспоминал серебряные гребни Кавказских гор, глубокую синеву кавказского неба и его торжественные зори! Он не мог бы сказать, что любит больше, но тосковал по Кавказу сильно и горячо. Все его рисунки, все занятия живописью, которой он отдавался со страстью, были теперь посвящены Кавказу. Он рисовал по памяти то черкеса на коне, то горный ручей, то скалы и среди отцовских книг искал с жадностью описания путешествий по Кавказу. А не найдя в книжном шкафу ничего, кроме географической карты Кавказа, подолгу сидел над ней: эти извилистые линии рек и маленькие кружочки со знакомыми названиями вызывали в его воображении целые картины, богатые красками и жизнью.
В зимний вечер, незадолго до отъезда Юрия Петровича, наведавшегося к сыну из Кропотова, Миша зашел в кабинет отца, чтобы убрать большую карту Кавказа, которую, наконец, кончил срисовывать.
Он положил на письменный стол карту и вдруг заметил лежащую на столе тетрадку. Прочитав написанные на заглавном листе слова «Кавказский пленник», Миша узнал руку отца. Он начал читать и забыл все: и поздний час, и мсье Капэ, который ждал его наверху, и мсье Леви, который опять скажет Юрию Петровичу о том, как трудно оторвать Мишу от того, что волнует его воображение… Он не видел, что со свечи пора снять нагар и что она чадит, — он видел перед собой снова Кавказ!
В ауле, на своих порогах,
Черкесы праздные сидят.
Сыны Кавказа говорят
О бранных, гибельных тревогах,
О красоте своих коней,
О наслажденьях дикой неги;
Воспоминают прежних дней
Неотразимые набеги…
. . . . . . . . . .
Текут беседы в тишине;
Луна плывет в ночном тумане;
Как вдруг…
Миша смотрел в темный угол комнаты и видел ночной аул и его плоские крыши, над которыми медленно проплывала луна. Чья-то рука легла на его плечо… и, обернувшись, он увидел отца.
— О папенька! — восторженным шепотом произнес мальчик. — Какие прекрасные стихи!..
— Я рад, Мишенька, что тебе так нравится эта поэма. Это Александр Сергеевич Пушкин написал — наш лучший сочинитель. Я хотел переписать всю поэму и подарить тебе. Ты так любишь Кавказ. Но успел только до половины.
— Мне можно это взять? — спросил Мишенька, прижимая к груди исписанный лист.
— Да, конечно, мой милый, — сказал ему отец. — Может быть, ты это прочтешь и мсье Капэ? Я думаю, он тут поймет все слова.
И мсье Капэ все понял. Мсье Капэ, как и Миша, был в восторге и попросил прочитать ему еще раз все с самого начала.
Так они и читали до тех пор, пока, наконец, не явилась к ним наверх бабушка и не сказала, чтобы Мишенька сию же минуту ложился спать.
Но бабушке легко было сказать, что пора спать: у нее в голове и в сердце не звучали неотвязной мелодией певучие строчки пушкинской поэмы и не вставала картина черкесского аула. А Миша заснул только на рассвете, твердо решив сегодня же попробовать самому написать о Кавказе.
Наскоро покончив с завтраком, он накинул курточку и выбежал в сад.
Осенние желтые деревья качались и шумели над его головой, и сухие листья шуршали под ногами. Но Мише казалось, что он слышит, как журчит по камушкам горный ручей, и что над ним сияет горячее южное солнце. И обо всем этом он хотел сказать такими же звучными стихами, какими был написан «Кавказский пленник».
Он мучился весь день, он изгрыз карандаш, записывая, и зачеркивая, и снова записывая непослушные строчки.
Но когда вечером прочитал написанное, порвал свои листки на мелкие кусочки и, покраснев от досады и огорчения, бросил их в топившуюся печь.
Было уже совсем поздно, когда мсье Капэ решил потушить свою свечу и улечься. Как всегда перед сном, он приоткрыл дверь в Мишенькину комнату, но не услыхал его ровного дыхания. Ему показалось, что он слышит какое-то сдержанное всхлипывание.
Тогда мсье Капэ зажег снова свечу и, подойдя с ней к кровати своего воспитанника, увидал, что он тихо плачет, зарывшись головой в подушку.
— Что такой? — с испугом спросил мсье Капэ: — Ти есть болен, мой маленький друг? Или кто-то тебе сделал обидно?
— Нет, совсем не то, совсем не то!.. — повторял Мишенька, все еще не поднимая головы.
— Что ж такой?
Мсье Капэ наклонился над ним, не замечая, что воск со свечи капает на одеяло.
— А то, что я никогда, никогда… — проговорил Миша, борясь со слезами, — не смогу сочинить ничего, хоть немножечко похожего на ту поэму!
— О-о, — сказал мсье Капэ, укоризненно покачивая головой, — такой умный мальшик и сегодня такой глюпый! Ти напишешь, ти все напишешь! Посмотрел на меня!
Заплаканное лицо поднялось от подушки, и темные глаза посмотрели на мсье Капэ и на свечку в его руке.
— Ти мне веришь?
— Верю, мсье Капэ…
— Ти напишешь ошень чудный поэм, — уверенно проговорил француз. — Ошень чудный. Эт-то сказаль Жан Базиль Капэ.
Еще заплаканное лицо, обращенное к мсье Капэ, вдруг осветилось веселой улыбкой, и мсье Капэ твердо сказал:
— Вот эт-то то самый. А теперь спать. Покойный ночь!
— Покойной ночи! — ответил ему уже веселый голос.
Когда через несколько минут мсье Капэ услыхал привычное его слуху ровное дыхание Мишеля, он окончательно потушил свою свечу и уже в полной темноте чему-то улыбнулся.
ГЛАВА 20
После короткой оттепели наступил ясный жесткий мороз, и мсье Капэ, мучительно кашляя и кутаясь в свой шарф, жался у натопленных печек и хмуро поглядывал на морозные узоры окошек.
Неожиданно перед обедом подлетели к дому большие сани, и из них вышел закутанный в медвежью шубу дядя Афанасий. Миша быстро сбежал по лестнице, чтобы первому встретить его в передней, — и остановился, пораженный переменой в лице, в фигуре, во всех движениях своего дяди. Показалось Мише, что это не дядя Афанасий, а какой-то очень похожий на него человек, только очень старый.
А Афанасий Алексеевич, увидев удивленное лицо Миши, взглянул на него каким-то чужим, потухшим взглядом и чужим голосом сказал:
— Да, брат… такие-то дела… — и пошел к бабушке.
Миша, точно притянутый странным, почти страшным видом дяди Афанасия, неслышно пошел вслед за ним.
Были сумерки, но у бабушки еще не зажигали свечей. Она сидела у маленького столика перед окном и раскладывала свой обычный пасьянс.
Удивленная и обрадованная, она встала навстречу брату.
— Афанасий Алексеевич, ну и обрадовал, батюшка! И как это только ты нас навестить собрался?.. — начала она весело и вдруг умолкла, точно у нее горло перехватило. — Ты что же это? Болел?
Афанасий Алексеевич отрицательно покачал головой и обнял бабушку.
— Садись, друг мой, ведь на тебе лица нет… — захлопотала, усаживая его, бабушка.
* * *
— Говори, братушка, — сказала она, садясь подле него, — говори, что случилось. Не томи, так хуже…
И Миша, стоявший в уголке, увидел, как она выпрямилась вся и глаза ее стали строгими и тревожными.
— Семья-то здорова? — спросила бабушка.
— Да.
— А брат Димитрий?
Дядя Афанасий закашлялся.
— Он… тоже… Не совсем, впрочем. Но об этом потом. — Он помолчал, потом медленно проговорил: — Четырнадцатого декабря в Петербурге восстание было — на Сенатской площади.
— Восстание, говоришь? — переспросила бабушка. — Кто же на кого восстал, мой друг? Не пойму я!..
— Восстали несколько полков, а вели их члены тайного общества. Многие, очень многие замешаны оказались.
— И как же они восстали? Служить, штоль, отказались?
— Отказались присягнуть новому государю. Но этого мало: вооруженные, они вышли на Сенатскую площадь и требовали конституции.
— Господи помилуй! — сказала бабушка, крестясь. — Что же им нужно, безумным?
И Мише показалось, что дядя Афанасий с какой-то торжественностью ответил:
— Они хотят отмены рабства в России, свободных прав для всех граждан, они хотят очень многого, но прежде всего — уничтожения крепостного права.
— А сами помещики! — вскричала бабушка.
— Они не жалеют ради этого не только своих имений, но и жизней своих.
Бабушка всплеснула руками:
— Ну и что же? Чем кончилось?
— Восстание подавлено, — медленно говорил Афанасий Алексеевич, — его руководители в крепости, и есть опасение, что их… что их не помилуют…
— Не помилуют?.. Не помилуют!.. — повторяла Елизавета Алексеевна, точно стараясь понять страшный смысл этих слов.
— А брат? А Димитрий? Что с ним? У него ведь бывали разные люди в имении-то… Последнее время он в своей подмосковной все жил. А не случился ли он в Петербурге? Чего доброго, на Сенатской площади? А? Ты что молчишь?
Афанасий Алексеевич молчал и, не двигаясь, смотрел в угол комнаты.
— Что же ты молчишь? Ведь в случае чего и ему заточение… крепость… унижение… позор… Да говори же!
— Он избежал всего…
— Избежал, говоришь? Не понимаю…
— Умер… — ответил он чуть слышно. — Третьего января… от разрыва сердца…
Бабушка уронила голову на грудь, и крупные слезы, стекая с ее лица, закапали на платье, на руки, и она их не замечала.
И Миша, похолодевший от страха, услыхал какие-то сдавленные звуки, которые точно вырвались из груди дяди Афанасия, когда он сказал:
— Димитрий и другие… так много их! Столько друзей!.. Столько замечательных людей… Лучших людей страны! И вот теперь — для скольких тюрьма на долгие годы, может, до конца дней!
— Все равно, — послышался детский голос, — тюрьму сломают, как сломали Бастилию!
Только теперь бабушка увидала своего внука; он стоял, прижавшись к ее конторке, испуганные глаза темнели на его бледном лице, но он крепко сжимал кулаки, чтобы не дать волю слезам.
Бабушка хотела рассердиться на него — и не могла. Она только сказала тихо:
— Мишенька, что же это ты, дружок?.. — И продолжала плакать.
Миша подбежал к ней из своего угла и, обняв, прижался головой к ее груди.
— Вот за то и люблю его, — сказала бабушка. — Своевольный он, а сердце у него большое, горячее.
* * *
Поздно вечером Миша сидел около кровати мсье Капэ и передавал ему, как умел, рассказ дяди Афанасия.
Голова у него горела от множества мыслей, но он чувствовал какое-то странное облегчение.
Он узнал, что есть люди, которые видят, что не все хорошо устроено на свете, и ради того, чтобы изменить и исправить это дурное, не жалеют даже своей жизни!
Они собрали войско и пошли на площадь, как те, которые взяли Бастилию!
Какие замечательные, какие великие это люди! Он хотел бы увидеть когда-нибудь хоть одного из них!
— Как вы думаете, мсье Капэ, их придут освободить? Тюрьму, в которую они заключены, могут взять да и разрушить, как Бастилию?
— Бастилию разрушили, когда пришла революсион, — медленно ответил мсье Капэ.
Миша, задумавшись, смотрел, как догорала свеча и синее-синее морозное небо темнело в окнах.
— Я понимаю, — сказал он через некоторое время, — нужны свобода, равенство и братство. И очень хорошая жизнь. И для «людей»! — закончил он решительно.
Но этого тонкого русского различия не понял уроженец свободной Франции. Он засмеялся и ласково постучал длинным пальцем по лбу своего воспитанника:
— А ти что думал: для кошка, э?
— Нет, мсье Капэ, — сказал его воспитанник. — «Люди» — это которых староста продать может.
Мсье Капэ выпрямился, сел на кровати и гневно помахал в воздухе рукой:
— Jamais! Никаких продаваль! И покупаль! Jamais![30] А теперь спать! И помни, Мишель: вот эти «продаваль» и «покупаль» и кончит революсион. Доброй ночи, мой маленький друг!
— Доброй ночи! — ответил Мишенька.
Когда мсье Капэ потушил свечу, в комнату упал бледный луч зимней холодной луны. Он осветил детскую комнату, игрушки, картинки, детский стул… Миша обвел все это рассеянным взглядом, ни на чем не остановив своего внимания. Ему показалось, что все это стало уже неинтересным, ненужным ему.
Сегодня он узнал о великом подвиге великих людей своей родины, на которых он хотел бы — о, как горячо хотел бы! — стать похожим когда-нибудь. Когда-нибудь… когда он будет совсем большим, потому что теперь он еще, как бабушка говорит, «ребенок». Но нет, нет! Еще не понимая вполне того, что с ним произошло, он чувствовал, что этот день словно провел какую-то черту в его жизни. В этот день он впервые пережил и боль и радость не за себя и не за своих близких, а за что-то огромное, полное страданий, борьбы и счастья, чему он еще не знал имени, но что называлось человечество.