Гришу слова эти точно обожгли. Он посмотрел на маму, и она вдруг показалась ему ужасно постаревшей. Седые, проблескивающие там и тут волоски, морщинки у глаз и на шее, и ростика небольшого. А ведь минуту назад он ничего этого не видел! Тоже, значит, многого не замечал?
Шагнув к маме, он неловко ее обнял.
— Давай, я номою посуду.
— Спасибо, — она погладила его по голове. — Между прочим, ты очень вырос за последнее время.
— Ага, на целых четыре сантиметра.
— Вот это да!
— Здорово, правда? — Гриша улыбнулся. Пожалуй, стоило рассказать маме про совместные упражнения со Степой, но он не успел. Дверь отворилась, и на кухню вошел отец. Лицо его было таким же нахмуренным, однако глаза лучились, это Гриша сразу отметил. Точно отец успел сбегать к таинственному щитку и подзарядить себя энергией. Еще час назад Гриша ничего бы не понял, а теперь ему и объяснять ничего не надо было. Все связалось в голове единой картинкой, и стало ясно, отчего глаза отца так сияют. Конечно, он звонил своему Василию и что-то, видимо, друг сказал ему обнадеживающее. А для отца это, возможно, было, как нырнуть на минуту-другую в юные годы. Когда еще не болела спина, когда на друга можно было во всем положиться, и все светлое, солнечное брезжило в самом ближайшем будущем.
— Порядок, — он хлопнул Гришу по спине и протянул бумажку с какими-то цифрами. — Телефоны Василия Аркадьевича — рабочий и домашний. Передай Степану, пусть звонит ему — и побыстрее.
— Поможет? — ахнула мама.
— Само собой. Посмотрит, разберется. Это ведь его профиль.
— Про свою-то спину рассказал?
— Ерунда! — отец отмахнулся. — Нашла, с чем сравнивать.
Он уже разворачивался, чтобы уйти, но что-то его удержало. Может, взгляды, что были устремлены на него в эту минуту.
— Глупые вы глупые! — он шагнул к ним, крепко обнял сразу двоих. — Ничего, прорвемся. Васька у нас классный специалист, все сделает, как надо.
Гриша потерся лицом — сначала о мамино плечо, потом о папину грудь. Заодно стер мокроту, выступившую на глазах. И очень вовремя — никто ничего не заметил. Совсем как в старые времена. Правда, эта сиюминутная незаметность Гришу ничуть не обидела. Смешно обижаться после стольких, прожитых в шапке-невидимке лет! А ведь сколько всего у него было! — тоски, печали, слез, — кто бы это все измерил в литрах и тоннах! Да только не мерили и не видели, к чему Гришка относился уже с полным спокойствием. Однако вот так, втроем, они обнимались впервые, и спокойствия не было. Да и какое там спокойствие, когда привычный мир рушился и трещал по швам! А в груди, где-то слева, дышал и плавился настоящий вулкан. Он грел, но он и обжигал. Да и как иначе? Все начиналось у Гришки с чистого листа — практически с нуля.
* * *
— Картины — не фотографии! — снова и снова повторял ему Альберт Игнатьевич. — Да ты и сам начинаешь понимать! Видишь, что получается, а что не очень.
— Но ведь другим нравится, — неуверенно возражал Гриша.
— Другие — это всегда другие. А мы рисуем прежде всего для себя.
— Я думал — для людей.
— Именно так и получается, — Альберт Игнатьевич подобно дирижеру развел руками. — Поймите все! Когда стараешься для себя, тогда есть шанс, что получится для людей. Ну а если вы не желаете открывать тайны в себе, то как же вы откроете ее людям?
— Прямо какой-то эгоизм, — проворчал кто-то из студийцев.
— Увы, так оно чаще и получается. Тот, кто не уважает себя, никогда не научится уважать других. И кто не любит себя, тоже вряд ли воспылает любовью к ближнему. Это первый обязательный шажок, а уж за ним непременно должен последовать второй.
— Уважение к окружающим?
— Верно. Потому что в них вы уже сумеете разглядеть себя любимых. И тогда придет сочувствие и соучастие. Придет понимание того, что этот мир един, и что, обижая окружающих, вы обижаете себя.
— И наоборот?
— Наоборот? — Альберт Игнатьевич рассмеялся. — И наоборот, конечно. В любом случае, если вы намерены творить и рисовать исключительно для посторонних, это уже работа на тираж и рейтинг. Можно называть это политикой, коммерческим проектом, но причем тут искусство? Важно, чтобы вы сознавали: уважение и любовь к внутренней тайне — важнейший шаг для любого художника. Да и нехудожника тоже. Врачи, учителя, конструкторы, академики — все в равной степени творцы и способны влиять на реальность.
— А если тайну раскрыть не получается?
— И не надо! Не ломайте себя! — Альберт Игнатьевич развеселился. — Важно, что вы шли к ней, пытались прикоснуться. Тайна потому и тайна, что раскрыть ее удается очень немногим.
— Но как же тогда рисовать?
— А вот так и рисовать! Как Борхес, например. Думаете, он знал, в чем состоит главный секрет живописца? Нет, конечно. Но этот секрет он искал. В каждой из своих картин. И те, кто смотрят на его картины, тоже включаются в поиск. Но как на него наседали невежи! — цвет, фигуры — все не разбери-поймешь! И совершенно ни на что не похоже. Но в том и фокус, что поиск истины дает ключик, с помощью которого каждый может найти что-то свое.
— Прямо-таки каждый? — усомнился сосед Гриши.
— Теоретически — да. Важно, чтобы этот каждый не прошел мимо, сделал хотя бы попытку посмотреть и увидеть. Потому что если он не полный зомби, то и у него в душе отыщется нечто стоящее.
— А что это может быть?
— Да что угодно! Слово, сказанное в нужный момент другом, глаза отца или матери в тот миг, когда вам было плохо, родной дворик или даже ваша детская песочница.
— Песочница?
— Да! Именно песочница! Гениальная картина способна возродить в памяти такое, о чем вы даже не подозреваете. И конечно, это совсем необязательно — то, что на ней нарисовано.
— Портал, — подсказала Ульяна любимое словечко Альберта Игнатьевича.
— Правильно. Для кого-то энергетический, а для кого-то — ассоциативный. То есть как раз связанный с какой-то дверцей в вашей памяти.
— Тогда картина — не ключик, а скорее, отмычка.
— Скажи уж сразу — лом.
Студийцы грохнули смехом.
— Доля правды в этом, наверное, есть, — согласился Альберт Игнатьевич, — только давайте уж лучше будем называть ее ключиком. А сейчас… Сейчас приступим к отбору картин на выставку…
Ребята оживленно загомонили. Город готовился к областной выставке, участвовали все художественные клубы, школы и студии. На выставку грозили привезти немцев с французами. Вслух об этом не говорили, но юные художники знали: все, что понравится посетителям, может быть куплено. А поскольку мероприятие объявлялось благотворительным, это означало, что прибыль от продажи картин поступит на счет детских больниц и интернатов. Между прочим, Альберт Игнатьевич и здесь сказал нужное слово:
— Выставка-продажа — всегда не простое дело. Картин жалко, вы их создавали, вы над ними трудились, а тут приходится отдавать в чужие руки. Но, во-первых, это и было их главным предназначением — уйти от создателя в свободное плавание, а во-вторых, благотворительные выставки — дело вдвойне доброе. Кому-то помогут вырученные от продажи деньги, кого-то согреет ваша картина.
— А нам-то с этого что?
— А у вас под ногами окажется вторая ступенька — более звонкая и именитая. Ступенька вверх, заметьте! Конечно, можно оставить все себе, но тогда и топтаться вам внизу до скончания века. И еще… Пара слов о жадности, — Альберт Игнатьевич оглядел всех искрящимися глазами. — Видите ли, мои дорогие, природа не терпит пустоты, и мир — это сплошные сообщающиеся сосуды. Если вы помогаете и отдаете, то все возвращается сторицей, даже не сомневайтесь. Будут и друзья, и заработок, и многое другое. Если не верите, проведите эксперимент. Напишите в затворничестве сто замечательных картин, заприте их на сто замков и никогда никому не показывайте.
— И что будет?
— В том-то и дело, что ничего не будет! И многие частные коллекции умирают в сейфах швейцарских банков, на веки вечные упрятанные неумными людьми. Уверяю вас, при всех своих миллионах-миллиардах эти люди умирают в несчастье и одиночестве.
— Ага, богатые тоже плачут!
— Да нет, это как раз у них плохо получается. На слезы тоже нужна душевная щедрость, а у них с щедростью чаще всего дела обстоят неважно…
Мало кто понял, что именно имел в виду Альберт Игнатьевич, однако на выставку принесли все самое лучшее. Другое дело, что бородатый руководитель выбирал работы крайне придирчиво. У Степана взял три картины, у Гриши только две. Одной из них был тот самый «Воин», на второй, названной «Миры», Гриша изобразил отца. То есть об этом знал только Степа. Он, собственно, и подсказал сюжет, хотя вряд ли догадывался об этом. Отец на картине Гриши сидел то ли на обрыве, то ли на облаках — сумрачный и сгорбленный. И где-то на отдалении мерцали звезды. И даже не на отдалении, а почти рядом. Чтобы передать ширь и глубину пространства, Гриша сделал все вокруг полупрозрачным — и темный обрыв, и клубящийся кустарник, и отца. И выходило, что две вселенных существуют рядом и врозь, догадываясь друг о друге, но не видя. Одна из звезд сияла почти перед лицом сидящего мужчины. Стоило протянуть руку, и она легла бы ему в ладонь, но отец этого не знал и только хмурил брови, смутно ощущая присутствие чего-то иного.
Ни «Воина», ни картину «Миры» Альберт Игнатьевич комментировать не стал. Но рассматривал их долго, после чего присовокупил к выставочным полотнам. Проводив их глазами, Гриша прислушался к себе и попытался понять, жалко ему или нет расставаться с нарисованным. И вдруг понял, что настоящего расставания как раз и нет. Обе картины врезались в память намертво, обе продолжали жить в груди, в голове. То есть и не картинами это было, а чем-то более значимым, что родилось сразу после написания картин и отложилось подобием фундамента. Ну а в вольное плавание отправлялись только слепки фундамента — хрупкие экспериментальные макеты…
Между тем школьное существование Гриши тянулось своим чередом. Уроки, звонки, учебники, домашние задания… Разве что однажды он подсчитал и ахнул: уже более пяти недель отец его не бил. То есть даже пальцем ни разу не тронул. В классе его тоже теперь не били, хотя место в мальчишечьей иерархии у Гришки оставалось прежним — где-то там, на удаленных электронных орбитах.
— Сам виноват, — вынес вердикт Степа, когда Гриша поделился с ним наболевшей проблемой. — Раньше тебя это устраивало, теперь нет, значит, ломай ситуацию.
— Поленом о колено? — невесело пошутил Гриша.
— А это уж как соизволит ваша светлость, — в тон ему ответил Степа. — Видел я твоих баронов и графов, — конечно, пацанчики не самые шелковые да пушистые, но причесать можно.
— Тебе легко говорить, ты вон какой. И бешеный, и здоровый…
— Дурачок! — Степа вздохнул. — Думаешь, хорошо быть бешеным? Да и сила — штука относительная. Вон случилась с отцом беда, а что я сумел? Да ничего. Только и надеемся теперь на вашего Василия Аркадьевича. А до этого ходил к разным начальникам, к главврачам совался, — и что? Смотрели на меня, лба здоровенного, и отписывались таблеточками.
Гриша кивал, соглашаясь, но все-таки думал, что в школе от такого лба отмахнуться было бы сложно. Сам он здоровался теперь с Корычем, на переменках иногда помогал с математикой Тихману, но круг его общения все-таки не слишком изменился. Тот же Леший по-прежнему демонстративно сторонился Гришки. Трогать не трогал, однако глядел выразительно. Дескать, должок за тобой, стручок зеленый…
А на переменах соблюдалась все та же выстроенная годами иерархия: в центре — Дон с Лешим, за ними — Костяй с Димоном и прочие ребятишки. Степа сказал: «ломай», но как это сделать? Выкинуть что-нибудь нестандартное? К примеру, протолкаться к Лешему, вынуть у него сигаретку изо рта и швырнуть в окно? А дальше? Дальше оторопевший Леший ударит его в грудь, а может, и в лицо. И тогда… Тогда Гриша изумит всех — возьмет и зарядит Лешему портфелем по шарабану. Точно! Именно портфелем — тяжелым, набитым твердющими учебниками. Это вам не фофан Костяя, — подарок куда весомее! Может, даже Леший упадет. Правда, если не упадет, обязательно ринется в атаку. И… Гриша сжал челюсти. Пусть даже и ринется. Встретить его в атаке еще одним портфелем, и все! Нет протона с позитроном. И тот же Москит тут же развернется вертким флюгером:
— Ребцы, гля! Гриня Лешему бошку расшиб. Совсем вольтанулся!
Гриша мечтательно улыбнулся. Наверное, и Степа будет доволен таким раскладом. Потому как друг «сам» решил — и «сам» претворил в жизнь. Да и терять по большому счету Грише нечего. Если все получится, эффект будет сокрушающий. По школе тут же полетит молва: «Гриня котелок Лешему проломил. Вдарил так, что мозги расплескались»… В общем, звучало бы парадно. Все равно как новость о какой-нибудь медали за спасение на пожаре. И тот же Дон первым будет подходить, здороваться. И наверняка заметит, что пальцы у Гришки стали сильнее. И Москит будет виться рядом, и девочки лукаво поглядывать…
— Чё тебе?
Гриша сморгнул и только тут осознал, что размечтался настолько, что перестал замечать происходящее. Наваждение было столь сильным, что толкнуло его вперед, заставив растолкать сгрудившихся в закутке одноклассников. Он стоял перед Лешим — можно сказать, один на один, как в собственной недавней фантазии. Правда, не было в руке увесистого портфеля, да и желание расшибать «бошку» куда-то враз испарилось.
— Чё-то сказать хотел? — спокойно повторил Леший.
— Он не сказать, он с предъявой, — съехидничал вездесущий Москит. — Видал, какой решительный!
Оказывается, в жар и холод может бросить одновременно. Именно это с Гришей и произошло.
— Вот, — в каком-то звездном озарении он лихорадочно сунул руку в карман и вынул платок Лешего. Тот давний — уже постиранный и выглаженный. — Это ведь твой. Вернуть хотел.
Словно и не он сказал, а кто другой. Но ведь нашлись же слова! Родились в нужный момент. И про платок вспомнил, хотя лучше было бы про ту историю с фофанами не вспоминать.
— Короче, спасибо…
Леший оторопело взял платок, а Гриша, развернувшись, тронулся в обратный путь — сквозь удивленные лица одноклашек, через прорванные орбиты. Электроном, что самовольно приблизился к ядру — на глазах у всех, не пугаясь ядерной реакции. Но в том и крылся фокус, что этой чертовой реакции не последовало, а последовало совсем даже другое.
Это «другое» уже после уроков, основательно успокоившись, Гриша определил как победу. Может быть, над Лешим, но, скорее всего, над самим собой. Жаль, не было с кем поделиться новостью. Как и вчера, Степа к школе не подошел. Встретиться им довелось только на следующий день, и так получилось, что день этот оказался последним в их недолгой совместной жизни.
* * *
Раньше Гриша об этом даже не помышлял. То есть недоступной казалась вообще любая девчонка. Воображала Алка, пижонистая Катюха, раскрасавица Улька — да практически ко всем страшно было приблизиться… Кроме того, постоянно чудилось, что все самые симпатичные одноклассницы давно поделены. То есть сами девчонки об этом, вероятно, не подозревали, но так оно, по сути, и было: на ту же Алку имели виды Леший, Дон и еще треть мальчишек из класса, по Катюхе вздыхал Тихман, на Ульяну глазели Костяй с Димоном. Даже Москит кого-нибудь из «девок» время от времени объявлял своей закадычной подругой. Смешно, но с этим молчаливо соглашались, и даже богатырь Дон соблюдал дистанцию между собой и Алкой, негласно признавая равное право Лешего. Да что Дон, даже выбор угрюмого Тихмана — и то уважали.
Но…
Все оказалось полнейшей чепухой. Поскольку выяснилось, что никого суровые парни в действительности не делят и не выбирают, а выбирают исключительно сами девчонки. Еще долго Гриша не открыл бы этого факта, не случись у них смешных проводин.