Калина дернул вожжи и выехал со двора. Когда поравнялся с шашкинским домом, зло сплюнул.
Тихо, бесстрастно стояли избы. Но из-за молчаливых косых плетней, из-за плотных льняных занавесок глядели на него, провожая (он это знал) и замирая от боли и жалости, самые родные для него люди — односельчане.
Проехать, проехать село поскорее!
Но только Калина миновал село, как страх накинул на него крепкую липкую паутину!
Он всегда был самым робким, самым тихим человеком в селе. Таким его сделало увечье. Но если бы и не было увечья, он все равно, наверное, был бы таким же тихим и робким. Такая уж у него была душа! Безответная на обиды. Отзывчивая и нетребовательная.
Но в селе его многие любили.
И страх к нему пришел не от трусости, а от этой природной робости и неуверенности в себе.
— Ничего, — утешал он сам себя, шагая за лошадью к развилке. — Я веревок навяжу! Услежу взрыв-то!
Огненно-рыжий ефрейтор встретил Калину злобным окриком:
— Ду бист руссиш швайн! Где ты быль? Шнель, шнель!
Он повел плечом, край плащ-накидки отодвинулся, высунулось тупое вороненое дуло автомата.
— Одна секунда! — с бешенством прокричал он. — Иди!
— Сейчас… иду, иду, — Калина засуетился, перевернул борону с полозков на зубья и, стегнув мерина концом вожжей, выехал на шоссе.
Немцы отъехали подальше на пригорок и принялись за ним наблюдать.
— Что он там делает? — спросил водитель ефрейтора. — Не понимаю!
— Привязывает к вожжам верёвку.
— Для чего? Вот идиот!
— Наоборот. Хочет спастись. У него крестьянская смекалка!
— Если будет взрыв, всё равно достанет!
— Это-то верно!
Калина нарастил вожжи верёвкой так, что мог идти метрах в двадцати от бороны. Мог даже сойти в кювет и править оттуда. Он так и сделал. В кювете стояла вода, под ноги попадались камни, разные обломки, все это очень мешало идти. Но Калина считал, что так безопаснее.
Он начал свою адскую работу, и страх окончательно завладел им. Тот, кому довелось бы увидеть его в этот момент, увидел бы искаженное лицо, трясущиеся почерневшие губы, втянутую в плечи голову. Казалось, душа и силы уже покинули тело и оно только по инерции бредёт за умной, привычной к работе лошадью, держась за вожжи, а не правя ими. А если отпустит вожжи, то упадёт в кювет и лошадь одна пойдет по дороге…
И только глаза Калины, мучительно-напряженные, смотрели под копыта и под борону сразу, карауля пламя, чтобы дать сигнал телу, чтобы оно успело распластаться в кювете и попробовало бы спастись.
— Сейчас… вот… сейчас… — с каждым шагом стонуще приговаривал Калина.
Конь тяжело вырывал копыта из грязи. Шумно дышал. Пахучий пар шел от его головы.
— Чур меня! — повторял Калина, напрягая глаза. — Чур! — заорал он изо всех сил и плашмя упал в кювет, съежившись, глотая затхлую воду.
Прошло мгновение.
Еще мгновение.
Тишина.
Снова тишина.
И вдруг послышался громкий смех.
Это ржали на пригорке немцы.
Весь мокрый, Калина поднялся. В чём же дело? Он видел, как вспыхнуло пламя.
«А-а, наверно, это подкова блеснула… Ничего — бережёного бог бережёт!»
Заунывно и зло гудели провода. Дождь переменился: из мелкого стал крупным. Струи сбегали со спины мерина к вздувшимся венам живота.
Постепенно Калина втянулся в адскую работу. Он уже автоматически шагал, падал, вставал, разворачивал лошадь, слушал окрики немцев.
Вскоре он проборонил половину урока, и шевельнулась в душе робкая надежда, что всё обойдется, что партизаны ничего не ставили.
Страх чуть-чуть отпустил свой мёртвый узел. Ослабил цепкую паутину. А ещё пришла в голову мысль: «Вот бы увидеть мину! Проволочку какую! Павловна увидела и сразу домой пошла. Может, и мне пофартит!»
Митька спал прямо в одежде.
Вернувшись с развилки, он тихонько пробрался на свою лежанку, чтобы не разбудить мать, едва прилег и сразу заснул.
Он спал как убитый и вдруг открыл глаза, словно и не спал вовсе.
Кто-то кашлял в избе. Громко, мужским басом.
— Митька, — сказал староста. — Поднимайся! Будешь теперь у меня жить.
Митька сел на постели, ничего не понимая.
— Зачем у вас жить-то? — Посмотрев на полог, за которым спала мать, он широко зевнул спросонья. — Мамка уже ушла, что ли?
— Пошли, к нам, Митька, — сказал староста дрогнувшим голосом. — У нас тебе будет хорошо…
Митька сразу встревожился. В чем дело? Он соскочил с постели и, подбежав к пологу, заглянул за него.
— Нету… ушла, значит, — Он недоумевающе уставился на старосту. С чего это он к себе зовет?
— Ты где вчера вечером-то был? Я тебя искал.
— Где я был, — опустил Митька голову, — тут я был… бегал.
— Ну вот. Бегал! А мамку твою забрали, и ты этого не знаешь. Где же ты так бегал?! А, Митя? — тихо переспросил староста.
Митька натянулся как струнка, даже ногти в ладони врезались. Лицо так побелело, что староста испуганно схватил его за плечи.
— Митьк, не падай.
Но Митька сердито дернулся, освободился.
— Мамку взяли? Мою мамку?! — спросил он, сверля старосту сухими отчаянными глазами. — За что? Где она? Где! — крикнул он.
— В комендатуре. Шашкин донёс.
— Шашкин! — ахнул Митька… — А чего она сделала?
Староста увидел, что глаза у него по-прежнему сухи. И весь он показался старосте каким-то другим. Сразу взрослым.
— Чего она сделала? — переспросил Митька.
— К партизанам будто бы хотела. Так Шашкин-то заявил! — вздохнул староста и повторил: — Пойдём к нам жить, а?
— Шашкин, — сквозь зубы простонал Митька. — Ну, погоди, взорвешься…
Староста мрачно усмехнулся.
— Шашкин-то взорвется! Убег он. Ищи-свищи.
Митька совсем оцепенел.
— Шашкин убёг? Куда? Ему ж боронить, гаду!
— Оттого и сбежал! Всё бросил. А теперь… теперь Калина вместо него пошёл. Как раз сейчас и боронит!
— Калина? Там? — с ужасом переспросил Митька. — Там Калина! — заорал он и заметался по избе, не зная, что делать.
«Что же делать, что же делать? А вдруг взорвётся Калина! Эх, Сверлилкина нету! Он бы подсказал, что делать! — лихорадочно думал Митька. — Нет, не могу я так оставлять. Дождь идёт, может размыть, как тогда. Конь может наступить, и нет Калины! Что же делать-то?.. Спасать его надо, вот что! Не могу я так!»
Митька рванулся к дверям. Староста попытался удержать его, но тщетно.
— Митька, куда! — крикнул староста вдогонку. — Куда же ты?!
Калина совсем выбился из сил. Грязь, пудово налипшая на сапоги, бесконечные ныряния в кювет, промокшая до ниточки одежда и главное — ни на секунду не ослабевающее напряжение так измотали его, что он еле-еле переставлял ноги, ощущая во всем теле ломкий ознобливый жар.
Оставалось ещё немало. Ездки четыре. Километр туда — километр обратно. Потом ещё.
Какие-то красные точки плыли у него перед глазами. До смерти хотелось пить. Губы стали совсем чужими — будто из жести, потрескались, и из трещин протупала солёная кровь.
Он уже проборонил примерно до середины и потому решил перебраться на другую сторону, туда, где высился на обочине большой щербатый камень.
«Ещё камень этот, — устало думал Калина, — как его обходить? Придется каждый раз вылезать на дорогу…»
— Ничего, — прошептал он сам себе. — Как-нито закончу. Только б пронесло!
Калина дернул вожжи, и мерин опять послушно пошел по дороге — для него-то это была обычная работа, какую он сотни раз делал.
«Тебе-то что… скотина неразумная. Ничего не знаешь. Тебе-то легче! А ведь я тебя ещё жеребёнком помню! Пас я тебя. Лет уж пятнадцать прошло, — думал Калина, по-прежнему не ослабляя взгляда. — Во время было… самое лучшее…»
Недобрая примета — к Калине, как перед смертью, пришли воспоминания…
Было детство… лето… август.
Спал большой жар дня, сменился ровным теплом вечера.
Из березовой рощи потянуло сильным грибным духом.
Но мальчишки не бегут за грибами.
Их из ручья не вытащишь!
Узок ручей, но глубок. Воду от солнца бережет длинная повалившаяся трава, лоснящаяся и густо-зеленая. Ручей, выбежав из рощи, петляет к Безымянке, но на пути у него ещё овражек, а там — ставок. Глубокий и в любую жару ледяной.
Калинка по горло стоит в ставке. В здоровой руке у него скользкий верткий налим. Калина что есть силы сжимает пальцы: уйдет налим — тогда берегись. Выгонят мальчишки из ставка и по шее ещё надают. Они уже с час ныряют под камни, а поймали всего одного налима и поэтому злятся, орут друг на друга:
— Ныряй справа, хряк!
— Сам ты хряк-то! Не учи!
— Возьму лесину да по загривку!
— Вот он, ну! Держи, держи, говорю!
Калинка сунулся посмотреть, и в это время хитрый налим, подкараулив момент, отчаянно дернулся и выскользнул из пальцев.
— Утёк… уте-ек! — испуганно заревел Калинка.
Мальчишки ринулись к нему. Есть на ком сорвать злость.
— Эх, ты, сухорукой! Вот тебе!
— Всю рыбалку загубил! На-ка ещё!
— Сухорукой!
Вечером мать, найдя на печи плачущего Калинку, стала гладить его по волосам и приговаривать:
— Ах ты, горюшко мое. Всю-то жизню у тебя из одной рученьки вываливаться будет! Потому и не вяжись ни во что. Будь тихоньким, смирнехоньким. Тише воды. Ниже травы. Пусть уж другие скачут. А ты у меня увечный. Что ж поделать-то. Живи тихонько, глядишь и ничего — жизня и пройдёт!..
— Зачем он перебрался? — спросил водитель.
— Все равно! — ефрейтор поглядел на часы. — Пора кончать! Скоро надо открывать движение. Там уже машины подошли, — кивнул он подбородком в сторону развилки.
— Придётся им подождать, — с иронией ответил водитель, — Или пусть едут! Если очень торопятся на тот свет!
— Я всегда говорил, что капитан Штубе — умница! Он построит аэродром точно в срок! Никакие партизаны для него не помеха!
— Я бы так не смог, — кивнул водитель, показав вниз на Калину. — Нормальному человеку это не по силам!
— Кто говорит, что они нормальные! У них вот здесь, — ефрейтор показал на голову, — притупление! Только мы — арийцы — люди до конца. Остальные ближе к животным.
— И с другой стороны скапливаются машины, — заметил водитель. — Сегодня мы провозились.
— Всё из-за этого конюха! Я давно замечал, что он — скользкий тип! Наш капитан гениален, но всё же мягковат. Ему не хватает твердости господина обер-лейтенанта.
— Да, это верная мысль! Я тоже так думал.
— Но вообще-то, мне кажется, там ничего нет. Партизаны уже все пронюхали. Недаром вчера ничего не было! — заключил ефрейтор. — Я не сомневаюсь, что дорога чиста!
На развороте борона зацепилась обо что-то, вильнув, съехала в кювет.
— Ах, черт! Но-но, милай!
Борона выскочила назад, перевернувшись зубьями вверх.
— Вот леший!
Калина украдкой бросил взгляд на бугор. Один немец сидел в коляске, закутавшись с головой, другой вышагивал по бугру, глядя совсем в другую сторону.
— Даже не смотрят, как я тут убиваюсь. Уверены! Вот так бы и ехать… Все одно следа-то не видно, грязью замывает.
Калина переводил взгляд с бороны на бугор и обратно. Не видят или не догадываются…
— Нет уж, лучше как надо, — он снова повернул борону на зубья, радуясь, что немцы ничего не заметили. Всё-таки метров сто проехал на полозках!
Он снова спустился в кювет и, чтобы не думать о смерти, стал вспоминать свою Катю. Это было его лучшее воспоминание…
Он был уже большой. Все его сверстники уже встречались с девчонками. Ходили на гулянки.
— Куды тебе! — отговаривала мать. — Инвалид! Подрастешь ещё — оженю на Таське!
Таська — деревенская пьяница — была вдовой. Длинноносая, тощая, сутулая, как старуха. Ни кожи, ни рожи…
— Не вздыхай! — говорила мать. — Таська ему плоха! Видели! А сам-то лучше, что ль? У неё и дом, и корова…
— Я что… я могу, — робко соглашался Калина.
Но однажды ему передали записку. От Кати. Он не поверил. Катя была красавицей.
Он пришёл к дубу у школы — она так велела в записке. У дуба все назначали свидания. «Не придёт, смеётся, — думал он, — ну и пусть посмеется, не жалко!»
Но она пришла. Красивая, тоненькая, как солнечный лучик. Весёлая.
— Чего надо-то? — спросил он грубовато. — Зачем звала?
Она засмеялась, потом сразу стала серьезной и попросила дотронуться до больной руки.
— Трогай, — удивленно позволил он, и она тихонько дотронулась до той самой скрюченной, ненавистной ему руки, что изломала, принизила его, сделала последним человеком в селе.
— Не больно? — спросила она еле слышно и вдруг быстро, словно боясь передумать, прижалась губами к этой руке.
— Ты что?! — спросил он, потрясённый. — Зачем?
— Никому я тебя не отдам! Калинушка!
Преодолев дикое сопротивление родни, она вышла за него. И Калина стал теперь бояться вдвойне. И за себя, и за свое нежданное счастье!
— Господин ефрейтор! — окликнул водитель. — Ничего не понимаю! Странно, не видят знака!
Ефрейтор сразу открыл глаза.
— Доннерветтер! — выругался он. — Кто-то торопится на тот свет!
Запряженная двумя лошадьми, к опасной зоне мчалась повозка. Из-за кустов не было видно, кто правит.
— Живо, — приказал ефрейтор, — туда!
Сизый дым толчками запульсировал из выхлопной трубы мотоцикла
— Поздно! — ефрейтор поднял автомат над головой и дал короткую очередь.
Повозка не остановилась. Она уже въехала в опасную зону.
— Скорей! — заорал ефрейтор. — Поезжай, где уже боронил тот идиот!
Мотоцикл рванулся навстречу повозке.
— Назад! Или стреляю! — крикнул ефрейтор и осёкся, опустив автомат.
Лошадьми правил эсэсовец. На заднем борту сидел еще один эсэсовец с пистолетом в руках.
— Это ты стрелял, олух?! — с угрозой спросил он, глядя сверху на ефрейтора. — Остановись-ка, Ганс. Что ему надо?
— Но там минировано, — поспешил заявить ефрейтор, как бы извиняясь. — Впрочем, по этой стороне уже можно проехать без риска. Мы вас проводим.
— Минировано! — эсэсовец презрительно дернул плечами. — Подумаешь! Мы-то рискуем каждую минуту. Можешь полюбоваться, — он показал на повозку. — Партизаны! Видел ли ты партизан в глаза?! Показать, как они выглядят? Не намочи в штаны! — он криво усмехнулся, заметив, как вытянулось лицо у ефрейтора. — Жало уже вырвано. Но, — добавил он зло, — взорвали мост и четырех наших туда… — Он поднял голову вверх и поглядел на небо. — Туда. Ну! Полюбуйся.
Ефрейтор живо выбрался из коляски мотоцикла и осторожно заглянул в повозку. Там, неестественно вывернув голову в сторону и вверх, лежал на животе какой-то старик в изодранной одежде. Возле него боком лежал ещё один. Этот был совсем мальчишкой.
— Мальчишка, — разочарованно протянул ефрейтор и недоверчиво спросил: — Он взорвал мост? Невероятно. Где же была охрана?
— Охрана — фью! Я же сказал, что она теперь там, — эсэсовец снова показал на небо. — Если бы это был мальчишка… Девчонка! Она-то ещё жива.
— Эту взял я, — повернулся первый эсэсовец, до сих пор молча куривший. — Она лежала вот так, — он раскинул руки. — Мёртвая, и всё! Но у меня особый нюх. Я её ногой. Вот так, — он пнул кованым каблуком в лошадиный зад. — Тпрру! Да, пнул вот так, и она вскочила. Живёхонькая! Правда, ранена. В руку. И ещё вот сюда, — он дотронулся до паха. — Умело притворялась. Могла бы уйти! — с самодовольством докончил он.
— Да, да. Могла бы уйти, — понимающе поддакнул ефрейтор. — Вас можно поздравить.
— Поздравить! — разозлился второй эсэсовец. — Ещё четверо ранены! Если каждая девка будет убивать по восемь немцев… — он не договорил. — Поедем ли мы когда-нибудь! — заорал он. — Эй, Ганс!