— На базар, значит?
— На базар, милый.
— Ты что ж — разбогатеть хочешь? — Парень вплотную придвинулся к деду. От него пахло винным перегаром и табаком.
— Табачку хочу выменять. Какое — разбогатеть! Осьминочку бы махорки…
— Махорки! — парень презрительно усмехнулся и, достав из кармана пачку сигарет, вытащил одну и прикурил от маленькой блестящей зажигалки. Затянувшись, он выпустил струю дыма в сторону деда. У деда запершило в горле, потемнело в глазах, закружилась голова. Не отрываясь, смотрел он на сигарету.
— На базар, значит, шёл, — снова повторил парень, не обращая внимания на жадные взоры деда. — Это хорошо, что на базар. Господин комендант велел всем ходить на базар. Он даже приказ написал, чтобы люди занимались свободной торговлей. Мы вот тоже везем кое-что. — Парень показал на большой сундук, стоящий на телеге. — Но мы люди солидные, подожди — скоро магазин откроем. — Он пьяно улыбнулся и протянул деду окурок.
Дед задрожал, но, собрав все силы, отвернулся от медово пахнущего окурка и произнес:
— Не, я махорку только уважаю, а от этого кашель у меня.
«Откуда ты, ворон, взялся? — думал дед. — Всех я в этих местах знаю, а тебя отродясь не видел. Ишь, рожа сытая, а ведь русский, прости господи! Всех война разбросала, перекалечила, а этому благодать от неё!»
Так и ехал он до Пустошки, отвернувшись. Парень к нему больше не приставал.
В Пустошке дед слез с телеги и, поблагодарив, хотел было снять корзину, но парень остановил его.
— Э, нет! Так дело не пойдет, — сказал он и, запустив руку в корзину, вытащил оттуда двух самых больших линей.
— Теперь в расчете, — засмеялся парень, кинув извивающихся линей на телегу.
Мимо обгорелых и заколоченных домов, минуя станционные пути, дед пробрался к базару. Только возле самого базара впервые встретился ему немецкий солдат в зеленом мундире. Солдат покосился на корзину, сделал было шаг к деду, но махнул рукой и отвернулся.
— Пронесло, слава тебе… — прошептал дед. — Ох ты! Ну и базар. Эх-ма!
До войны базар был шумным и веселым местом. Визжали поросята, подпрыгивали связанные по ногам петухи, рыбаки вытаскивали из корзин лоснящихся на солнце живых рыбин. Теперь же весь базар расположился на нескольких деревянных лотках, за которыми две-три унылые фигуры меняли тряпки на хлеб, да какая-то бабка продавала подсолнухи.
— Зря я шел! Какие тут покупатели, собак — и то не видно.
Он поставил было корзину на прилавок, но передумал и сунул ее вниз под ноги.
— Нечего хвастаться. Кому надо, и так спросит.
Сразу же к нему подошла бабка с семечками.
— Что меняешь? — спросила она. Губы ее были черны от шелухи.
— Иди, иди. Ничего тут для тебя нет. Не меняю я. Продаю.
— Кто ж теперь продает, старая ты башка! — заругалась бабка. — На кой пес тебе деньги? Давай на семечки менять. У тебя хлеб, поди? Али мед?
— Иди, говорят. Нечем мне щелкать твои семечки, — отмахнулся дед.
— Сказывай, что у тебя? — не отставала бабка. — Могу и на деньги купить.
— Спрос, кто спросит — тому в нос! Махорки у тебя нема? Нет. Ну и иди.
Бабка еще потопталась, вздохнула и сказала, отходя:
— Коменданта ещё не было сегодня! С какой ноги этот леший фюлер встанет — неведомо… Ох, ох! Но торговцев не трогает.
Никто больше к деду не подходил, и от нечего делать он дважды перечитал приказ коменданта, в котором разрешалось всем честным крестьянам вести торговлю.
— Торговля-я, — про себя усмехнулся дед. — Кислый воздух продают!
Невысокая, по глаза закутанная в черный платок женщина остановилась у прилавка.
— Да никак дедушка Антон? Жив еще, — тихо сказала она.
Дед оглядел ее внимательно, но признать не смог.
— Жив, жив. А ты-то кто? Знакомый голос-то, а не признаю никак.
— Что меняешь? — все так же тихо спросила она. — Еды бы какой!
Он все приглядывался к ней.
— Каб не платок, узнал бы, может. Еды, говоришь, — он решился. — Линьки у меня. Сегодняшние.
Она даже переступила с ноги на ногу. Недоверчиво покачав головой, переспросила:
Линьки?
Он улыбнулся:
— Ну.
— Живые, скажешь?
— Другими не торгуем. Тухлых сам не люблю и другим не сую! — похвастался он и снова спросил: — Чья же ты? Укуталась, да и говоришь, ровно тебя подслухивают!
— Живые лини! Как в праздник! Да не смотри, дедушка Антон, не узнаешь. Анка я — стрелочникова жена.
Он даже ахнул про себя. Жена стрелочника Ивана, расстрелянного, как он слыхал, немцами.
— Анка! Да как ты изменилась!
Она быстро сказала:
— Прячусь я с детьми по людям. Найдут — беда будет. А деться некуда. Так вот каждый день и ждем смерти… Что ты за линьков-то просишь?
— Табачку хотел, — проговорил было дед и вдруг подтолкнул корзину к ее ногам. — Бери! Всех бери, слышишь! Не подохну я без табаку!
— Постой, дедушка Антон, — остановила она его. — Твоё счастье. Есть у меня махорка. От Ивана осталась. Сейчас я тебе принесу да заодно и мешок под рыбу возьму.
И она торопливо ушла. А дед стоял и всё думал, как обрадуются ее ребятишки, когда она нажарит им рыбы.
— Пёс бы с ним и с табаком, — приговаривал он.
Анка еще не успела вернуться, как дед услыхал громкие слова:
— Торговля надо обязательно! Торговлей не будет бандит!
— Комендант! — бабка с подсолнухами принялась вытирать прилавок рукавом.
Дед увидел невысокого немца с узорными погонами на плечах кожаного пальто. На щеке немца чернело большое родимое пятно. Глаза цепко осматривали все вокруг.
Два автоматчика, как две тени, двигались за спиной коменданта. А он быстро шагал вдоль лотков, брезгливо оглядывая торгующих.
— А, и ты тут, — проворчал дед, увидев, как к коменданту, сияя и кланяясь, подбежал тот самый парень, что подвез сегодня его. Он что-то сказал коменданту. Тот тоже улыбнулся и потрепал парня по плечу. Потом подошел к лотку, где расположились старьевщики.
— Здесь он торговать! — показал немец на парня. — Он — честный торговлец! Вы убирайтесь! Туда. К забор.
Старьевщики, суетясь и дрожа, стали собирать свой скарб
— Только бы Анка сейчас не пришла, — испугался дед. — Беда может быть!
— Шнель! — крикнул немец старьевщикам. — Ну!
Из-под лотка старьевщиков выскочила напуганная кошка. Комендант нагнулся и погладил её рукой в перчатке. Парень быстро выхватил из кармана какой-то кусок и бросил его кошке.
— О-о-о, — одобрительно пропел комендант. — Тоже любишь скотинушка!
И тут дед увидел Анку. Она шла через базар к нему.
— Пронеси нелегкая, — прошептал дед и вздрогнул, заметив, что парень наблюдает за Анкой.
— Анка, беги, — шептал дед. — Неужто не видишь, а? Эх!
А парень уже двинулся в сторону коменданта, не сводя с Анки глаз.
Комендант как раз подошел к лотку, за которым стоял дед.
И вдруг дед рванул корзину на прилавок. Он опрокинул её, и зелёные лини хлынули на прилавок вместе с мокрой травой.
Линьки! Сладкие да свежие,
лучше, чем прежние-ее!
Не ешь свинину,
Покупай линину-уу! –
Нараспев во весь голос завопил дед.
— Что такой! — закричал комендант, и пятно на его щеке задергалось.
От крика Анка подняла голову, на мгновение замерла и тут же метнулась в сторону и исчезла из виду.
— Слава богу, — проговорил дед про себя и снова заорал:
Ли-ни-и!! Ли-ни-и!
Сладкие да свежие,
лучше чем…
— Молчать! — гаркнул комендант и поискал глазами парня.
Тот в секунду подлетел.
— Что есть такое? — тихо спросил немец. — А?
— Дак простая рыба. Вку-усная больно, — услужливо-быстро ответил парень. — Свежачки. Мм. Попробовали бы. Вкуснее нет, — повторил он.
Но немец поднял к его лицу кулак в перчатке. Пятно на щеке задергалось еще сильнее.
— Почему она живая?! — показал он на линей. — Почему?! Ей больно! Она мучается!
— У вас свои порядки, у нас свои, — тихо пробормотал дед. — Вы, может, и падаль жрёте, почем знать. Мы вас не учим, и вы нас…
— Мольчи! — немец вырвал у деда палку и с яростью принялся колотить ею по рыбе.
— йн, цвай, драй, — приговаривал немец, рубя палкой.
Далеко с лотка полетела во все стороны липкая рыбья кровь.
— Айн, — приговаривал немец.
— В Погорелке старика расстрелял, — донесся до деда плачущий голос бабки с семечками.
— Цвай! — рубил палкой немец.
— В Мальгине Шуру застрелили, за коровой пошла поздно.
— Драй!
— Дочку мою в Германию услал…
Без разбора, по лужам шагал дед назад к себе на Цыганский остров.
Наверно, что-то случилось с его рассудком, потому что он все время повторял, словно в беспамятстве:
— Бери, Анка, линьков. Живые, как в праздник. А махорки не надо. Бери, Анка, линьков. Порадуй ребят…
ВОЗ СЕНА
Рассказ
Черная высохшая ворона упорно сопровождала наши сани. Борька Горожанин перевернулся на живот, пошарил рукой по сену и поднял карабин к щеке. Ворона была стреляной, она бросилась в сторону. Я знал, как стреляет Борька; дохлые собаки и вороны, валяющиеся на шоссе и в кюветх, мне надоели. Я толкнул Борьин локоть, и пуля отправилась в небо. С корявой придорожной берёзы вместе с комьями снега свалилось несколько воробьёв.
И только Фриц не вздрогнул, не пошевелил покрытыми плотной коростой ушами. Он бежал легким и спорым шагом. На его длинном крупе, там, где короста ещё не успела обклеить кожу, торчали рыжие кустики шерсти.
Я протянул Борьке кисет.
— Что улыбаешься, — буркнул он. — Так любой смажет.
— Здорово, верно? Чуть шевельнул рукой — и жизнь цела.
Борька поперхнулся дымом.
— Философ, — просипел он, — дама!
Поле кончилось. Уже заметны были строения, вытянувшиеся вдоль шоссе. Выберемся на него — и через час в Каунасе. Я не был там почти месяц, а точнее: с тех пор, как направили меня после госпиталя в подсобное хозяйство полка на поправку. Я лично считал, что в Каунасе поправлюсь быстрее, но… кому об этом скажешь! В Каунасе дружил я с Лидой Паутовой — дивизионным поваром. Лида звала меня «сыночкой», навышивала на полотенцах: «С добрым утром, Петенька» — и плакала, когда надсмехались над ней за то, что полюбила мальчишку.
В подсобном хозяйстве не смогли найти мне применения. Оказалось, что я ничего не умею: ни коров доить, ни за свиньями ухаживать. Слабый от контузии и от припадков головной боли, повторявшихся по нескольку раз в день, я слонялся на скотном дворе, пытаясь хоть чем-нибудь помочь. Пробовал рубить дрова, но топор вываливался из рук, пробовал помогать плотникам, но те отсылали подальше.
Горожанин тоже был временным человеком в подсобном хозяйстве. Он был призван недавно, окончил школу снайперов, и если бы не какой-то странный, прямо бешеный флюс, возникавший у него то на одной, то на другой щеке с интервалами в три-четыре дня, то наверняка Борька был бы сейчас там, откуда долетали до нас по ночам алые всполохи.
Когда флюс оставлял Горожанина в покое, Борька бывал приветлив и многословен. Крестьянские работы ему были тоже незнакомы, но сил у него хоть отбавляй, и он таскал бревна, выкидывал навоз, рубил дрова.
Флюс начинался обычно вечером. Горожанин щупал пальцем десну, ругался, а утром поднимался с постели одноглазым. В такие дни Борька не выходил из дома, выл от боли или брал винтовку и из форточки стрелял в садящихся на сосну птиц. Сосна была метрах в ста от дома, но для Борьки это ничего не значило, снег под сосной был, словно шелухой шишек, усеян мелкими перьями.
Старшина Лысюк — хозяин подсобного хозяйства — корил Борьку за птичек. Борька мрачно выслушивал старшину, сплевывал и бурчал, что он должен поддерживать боевую форму, что не станет наподобие Лысюка долго торчать здесь на бабьей работе.
Сейчас мы везли в Каунас воз сена, и потом я должен был доставить Фрица на химокуривание в ветеринарный институт.
Фриц принадлежал Повеласу, единственному вольнонаемному в подсобном хозяйстве. А ещё раньше на Фрице скакал какой-то немец; по-видимому, этот немец был нерадивым кавалеристом, так как Фриц заболел у него чесоткой. Тогда немец отобрал у Повеласа кобылу и бросил у него запаршивевшего коня.
Повелас пробовал было лечить коня, но, опасаясь, что заразит его последнего жеребенка, пригнал Фрица в подсобное хозяйство. Здесь его поместили отдельно, лечили, но чесотка была запущена, и ветеринар приказал гнать его в институт.
Хозяйственный Лысюк не мог допустить, чтобы лошадь шла в город налегке, и самолично наложил на сани чуть ли не полстога сена. Сено он наложил плотно, так что и не понадобилось перехватывать веревкой, но Лысюк всё же перекинул веревку один раз. Потом обошёл воз кругом, полюбовался, налег плечом — сено не шелохнулось.
— Ось як у нас!
Так же не мог хозяйственный Лысюк допустить, чтобы с сеном поехал кто-нибудь из дельных людей, и послал меня. Заодно спровадил он и Борьку, у которого по всем признакам не сегодня-завтра должен был начаться флюс.
— Между прочим, — сказал нам старшина на прощанье, — двоих тут в штрафную отправили, сено на горилку вздумали поменять!
Выехали на шоссе и по ровной укатанной обочине Фриц увеличил шаг. Сытый и застоявшийся, он бежал жадно и просил меня взмахами головы еще отпустить вожжи.
— Приедем, спрошу врачей: для чего их держат, если они флюс не могут вылечить?!
Засунув палец в рот, Борька щупал десну.
— Прошу же: выдерните, так нет, надо снимок делать, а снимок не делают!
Я знал это все наизусть. Снимок не делают, потому что нет оборудования, зубы не рвут, потому что не проходит воспаление, воспаление не проходит потому, что что-то с надкостницей…
Шоссе шло от Каунаса в сторону фронта, оно не пострадало, не было на нем наспех заделанных воронок, за кюветом метрах в сорока тянулись аккуратные ряды щитов. Только изредка торчали в кюветах, высовывались из снега лошадиные копыта.
Навстречу нам ползли танки, проносились машины с подпрыгивающими на прицепе орудиями, натужно рыча, двигались бензовозы. От грохота и густого запаха бензина я быстро осоловел: сказалась контузия — и, отдав вожжи Горожанину, лег и забился носом в отдающее прелью сено.
— Тоска, — разговаривал сам с собой Борька. — Ты болен, я болен, Фриц болен. Вояки! Слышь, Петро, неужели ты на войну сам пошёл?
— Сам, — отозвался я, не поднимая головы. Меня знобило.
— Твой год, детка, наверно, после войны призывать будут, а ты уже раненый-контуженый! Ну зачем ты пошёл, думал, здесь игрушки?!
У меня не было сил вести разговоры:
— Думал — игрушки, отвяжись!
Тошнота стала подкатываться к горлу волной, я старался хватать воздух ртом. Холодный пот обдавал тело; расстегнув шинель и натянув ее на голову, я пытался согреться.
Борька продолжал ругать войну, но я знал, что слова у него не свои, что он только и думает, как бы отделаться от флюса и попасть на фронт. Так войну ругают люди, уставшие от неё, покантовавшиеся в госпиталях, стреляные, рубленые, обугленные…
Ещё год назад я плакал в кабинете ярославского военкома, не упрашивая, а умоляя послать меня на войну. Еще четыре месяца назад, окончив курсы, я писал отцу на Первый Украинский: «Папа, поздравь меня — я стал минером!..»
Хорошо, что Лида уговорила не отсылать письмо.
Контузило меня, а могло и убить, случайно. Мина — небольшой деревянный ящичек, способный уместиться на моей ладони, — была спрятана в мокрой осенней траве. Такие деревянные штуки ставили при отступлении наши саперы. Я обрезал проволоку и потащил мину к себе. Круглая, похожая на туалетное мыло шашка тола вдруг выскочила из ящика на траву, я успел заметить, что она привязана ещё одной проволочкой…