Казачья бурса - Шолохов-Синявский Георгий Филиппович 4 стр.


В ответ — пугливое молчание. Все недоуменно поглядывали друг на друга.

Степан Иванович повторил вопрос, в ответ — та же немая тишина. Исчезновение тетрадей было для всех такой же неожиданностью, как и для Щербакова, и если знал кто о пропаже, то только тот, кто был к ней причастен. Но никто не мог назвать виновников — это было заметно по глазам учеников, изумленным, испуганным… И только один Степка, встретившись с глазами учителя, уставил угрюмый взгляд в пол.

— Катрич, ты взял тетради? — спросил Степан Иванович.

— Я не брал, — буркнул Степка, и еще ниже опустил голову.

— Тогда, может быть, кто знает? — продолжал допрос Степан Иванович. — Поднимите руки, кто знает…

Не поднялась ни одна рука.

— Отлично… — Лицо и уши заведующего медленно наливались кровью. — Тогда останется без обеда весь класс. Не скажете завтра — и завтра останетесь. Неделю не будете говорить — неделю будете сидеть после уроков по три часа.

Не знал я большей обиды, чем та, которую испытывал, получая наказание ни за что. Остаться без обеда, пережить позор без вины, в то время когда кто-то другой трусливо прячется за спины товарищей, мне казалось невыносимо постыдным.

Софья Степановна никогда строго не наказывала меня, лишь журила за маленькие провинности, и это действовало гораздо сильнее, чем унижающее наказание. Не оставался я без обеда еще ни разу и во втором классе, где преподавал Степан Иванович, и вдруг… Без обеда! И не на один день, а на неделю!

В конце урока Щербаков сердито скомандовал:

— Встать!

Весь класс вскочил.

— Так стоять! Девочки могут выйти. Остальным на перемене выходить только по нужде. Если без надобности выйдет из класса хоть один человек — еще два дня без обеда всему классу. Дежурным у двери назначаю тебя… — Щербаков ткнул пальцем в верзилу-второгодника Стрельцова, того самого, который когда-то раскровянил мне нос.

Стрельцов самодовольно ухмыльнулся: ему предоставлялась лишняя возможность надавать кое-кому тумаков.

Степан Иванович ушел, а Стрельцов, растопырив ноги, встал у двери, угрожая увесистым кулаком каждому, кто намеревался проскочить в дверь.

Это была большая перемена, и нам предстояло торчать за партами не менее сорока минут. Для мальчишек от девяти до двенадцати лет это было непосильное испытание. В обязанности дежурного входило не позволять никому садиться, а фамилии тех, кто не подчинится, записывать.

Весь класс стоял сначала сравнительно спокойно. Многие, в том числе и я, надеялись: Степан Иванович вернется и выпустит второклассников во двор. Он часто отменял свои приказания и даже оставленных без обеда отпускал раньше установленного им самим часа. Но наш мучитель не возвращался.

Не прошло и пяти минут, как появились желающие выйти. Но как проверить, кому нужно в самом деле, а кому не нужно? Верзила Санька Стрельцов учинил оскорбительный допрос. Своих дружков и угодников он выпустил первыми, а остальных грубо отталкивал, крича:

— Иди на место, шваль, иначе докажу Степану Ивановичу!

Шли минуты… Кто продолжал стоять, а кто уже сидел, и Санька Стрельцов ничего не мог поделать, а только записывал фамилии непокорных в свою тетрадку. Таких фамилий становилось все больше.

В классе поднялся визг и гам. Я тоже рванулся из-за парты, но мой давний враг Санька оттолкнул меня с такой силой, что я отлетел от двери, как мяч, и ударился спиной о парту.

Класс загудел громче. Все спрашивали друг друга, гадали, кто мог украсть старые, никому не нужные тетради. Никто не признавался. Многие начинали показывать на Степку, но тот сидел насупившись, ковырял ножичком парту.

— Степка тетради украл! И пускай он идет к учителю и сознается, — раздавались голоса.

— Чего ради нам попадет из-за одного человека!

— А что, если Степка украл, разве мы должны выдавать его? Сознайся, Степка, мы не докажем учителю…

Но Степка продолжал упорно молчать.

— Но если ворюга такой трус, что не хочет признаться товарищам, мы все равно и сами на него докажем! — крикнул сын богатого казака Сема Кривошеин.

— Ох, ох, ох! — захныкал кто-то. — Пустите меня… Ой, пусти, Санька!

Ученик, которому и вправду было уже невмоготу, бледнея и поддерживая штаны, подбежал к Стрельцову. Тот наконец смилостивился, распахнул дверь… На пороге стояла Софья Степановна.

В классе стало тихо, будто бушевавший морской прибой сменился мгновенным штилем.

— Дети! Почему вы не на перемене? — удивленно спросила она.

— Нас Степан Иванович наказал. Не велел выпускать. Да еще приказал стоять, — пожаловался Сема Кривошеин. — Это измывательство. Я скажу отцу, а отец — атаману…

— Мне на двор надо! Выпустите меня, — взмолился толстый увалень Жмайлов. Он дрожал и переминался с ноги на ногу.

Лицо Софьи Степановны, всегда приветливо-спокойное, покрылось розовыми пятнами. Нервно теребя на груди шнурок пенсне, она даже не спросила, за что так жестоко, по-тюремному, наказан весь класс, сказала очень спокойно:

— Сейчас же выйдите. Все! Все — на воздух! А ты, Стрельцов, — обратилась она к нашему «часовому», — открой окна и освежи комнату… Слышишь?

Упрямый и дерзкий Санька под возмущенным взглядом Софьи Степановны съежился и послушно побежал отворять оконные рамы. А мы, толпясь и толкаясь, чуть не сбив с ног учительницу, кинулись вон из класса. Я видел, как Софья Степановна, подняв голову, быстро и энергично зашагала по коридору прямо в комнату, в которой, тут же при школе, жил Степан Иванович.

Тем временем расследование пропажи тетрадей шло своим чередом. Степан Иванович не любил отступать и признавать себя в чем-либо неправым. Мы не знали, о чем говорила с ним учительница и как воспринял ее самовольство Щербаков. Мы беззаботно бегали по школьному двору, позабыв о недавнем происшествии. И лишь по тому, как затянулась большая перемена, можно было судить, что вмешательство Софьи Степановны дало какой-то новый поворот событию.

Прозвенел звонок. Мы вошли в освеженный класс и расселись по своим местам. И тут только заметили, что Степки Катрича и Семы Кривошеина в классе не было. Все притихли. Что случилось? Нашлись ли тетради, и кто их украл? Прошло не менее часа, а Степан Иванович и Софья Степановна все еще не приходили, занятия во всех трех классах не начинались.

Но вот по коридору затопали быстрые шаги, дверь отворилась, и в ней появилась странная процессия: впереди шествовал красный, разъяренный и взлохмаченный Степан Иванович и вел Степку за ухо. Тот странно кособочил кубоватую коротко остриженную голову, гнулся в дугу. По толстым щекам его грязными, размазанными ручейками текли слезы. Позади важно шел Сема Кривошеин, торжествующе неся в вытянутых вперед руках пачку измятых, растрепанных тетрадей. Шествие замыкала Софья Степановна. Она была необыкновенно бледна, губы решительно сжаты — такой я никогда ее не видел.

Не выпуская уха провинившегося, Степан Иванович резко обернулся к ней и, видимо, сдерживаясь при учениках, негромко проговорил:

— Софья Степановна, идите в свой класс и продолжайте занятия. Школой заведую я. И прошу вас не вмешиваться.

— А я вмешаюсь и пожалуюсь инспектору! Школа — не аракчеевское поселение, не тюрьма, не бурса! — выкрикнула Софья Степановна и, круто повернувшись, ушла.

Весь класс сидел не шевелясь, затаив дыхание. Степан Иванович вывел Степку на средину класса.

— Видите этого олуха, этого идиота? — тихо и торжествующе спросил он. — Это он украл тетради. Часть их уже променял торговке Минихе на конфеты, а часть спрятал в желоб. Молодец, Кривошеин! Он поймал вора на месте преступления, когда тот вынимал тетради из желоба. За это я весь класс освобождаю от наказания «без обеда», а этого…

Степан Иванович крутнул Степку за ухо вокруг себя с такой силой, что тот сделал три оборота, как раскрученный волчок, хотел остановиться и не смог. Степан Иванович не дал ему опомниться. Крепкие затрещины посыпались на Степку с двух сторон.

— Не воруй! Не воруй! Мерзавец! Скотина! — приговаривал Степан Иванович и ударял то левой, то правой выгнутой ладонью по лицу Степки с такой ловкостью, что тот давно бы упал, если бы не следующий удар с противоположной стороны.

Степка раскачивался, летал между рук рассвирепевшего до беспамятства учителя, как большая растрепанная кукла. Он уже не плакал, не просил пощады, а терпел побои молча, и это, по-видимому, еще больше разжигало гнев Степана Ивановича.

Все ученики с ужасом следили за экзекуцией. Девочки начали хныкать. Я чувствовал, как холодеют мои руки и немеет язык, но, как это бывает в страшном сне, не мог сделать ни одного движения.

Степан Иванович продолжал сыпать удары. Из носа Степки на затоптанный пол закапала кровь. Вид ее еще больше испугал учеников. Девочки заплакали… Самая смелая и бойкая закричала:

— Не надо, Степан Иванович! Не надо!

Почти весь класс затопал ногами.

И даже Сема Кривошеин, гордившийся своим разоблачением вора и с усмешкой наблюдавший за наказанием, вскочил из-за парты. И только Санька Стрельцов ухмылялся мстительно и самодовольно.

В эту минуту дверь из соседнего класса распахнулась, и на пороге снова появилась Софья Степановна. Молча подошла она к Степану Ивановичу, с несвойственной ей силой оттолкнула его, здоровенного мужчину, от Степки и, обхватив за плечи, повела ученика в свой класс. На пороге остановилась и среди небывалой в школе тишины сказала звенящим, срывающимся от слез голосом:

— А еще рассуждаете о методике Ушинского и Песталоцци! Эх, вы-и! Как не стыдно! Ка-ак не стыд-но!

Степан Иванович, багровый от бешеной ярости, несколько долгих секунд молча смотрел на учительницу — казалось, он готов был броситься на нее с кулаками — и вдруг, сжав руками голову, опрометью выбежал из класса…

«Бурсаки» и «классики»

Из школы ученики расходились по домам вместе с Софьей Степановной. И не только девочки, но и мальчики. Они льнули к ней, как гусята к гусыне. Каждому хотелось оказать ей какую-нибудь услугу — понести сумку, книги, объемистую пачку тетрадей. Я любил ее не меньше других, считал большим удовольствием идти рядом с ней, чувствовать на плече ее легкую руку, слышать ее голос, завидовал девочкам, но дичился и всегда шел далеко позади нее.

Мальчишки стыдятся нежностей и высмеивают тех, кто бывает ласков даже с родной матерью.

Софья Степановна не хотела отпускать от себя Степку Катрича в тот жестокий день, но Степка убежал от нее на другую сторону улицы и шел один.

Необъяснимое любопытство погнало меня и Петю Плахоткина к нему. Мы пустились за ним вдогонку. Степка заметил это и помчался от нас во всю прыть. Но мы все-таки догнали его. Он обернулся к нам всем туловищем, как преследуемый волчонок, думая, очевидно, что мы нападаем на него, встал в оборонительную позу, сжав кулаки.

Меня поразил вид его: широкое скуластое лицо в синих подтеках, под левым глазом глянцевитая, словно из мутного стекла, опухоль, под сплюснутым носом запекшаяся кровь. У меня невольно сжалось сердце. Бывают такие особенно неказистые лица, на которых будто написаны угрюмое, молчаливое упрямство, всегдашняя, точно всосанная с молоком матери озлобленность против всех.

Степка смотрел на нас исподлобья. Маленькие мутно-серые глаза отливали свинцовым блеском, меряя то меня, то Петьку с головы до ног.

— Чего вам нужно? А ну оторвитесь, а то вдарю! — грозно предупредил он сиплым голосом взрослого забияки.

Рассудительно серьезный и разговорчивый Петя пустил в ход все свое умение сближаться с самыми неприветливыми и необщительными мальчишками.

— Да ты не ершись, Степа! Мы же к тебе по-товарищески, — подкупающе-проникновенно заговорил он и взял Степку за локоть. Тот хотел было вырвать руку, но тут же свял, разжал кулаки.

Я молча шел следом, еще не зная, зачем это было нужно мне. У меня не было никакого желания дружить со Степкой. То, что он украл тетради, совсем не располагало меня к нему. Все-таки Степка был вор, а отец часто твердил мне: вор, какой бы он ни был, всегда презренный и ничтожный человек. Поступок его вызывал во мне брезгливое чувство, не смягченное даже жалостью.

— Ну как? Больно было тебе? — участливо спросил Степку Петя.

— Больно, — Степка потер правое распухшее, все еще горевшее ухо. — Болит… Аж внутрях…

Петя посоветовал:

— А ты отцу, матери скажи. Разве можно так драться, хоть Степан Иванович и учитель?.. Пускай твой отец пойдет к атаману.

Степка покачал головой:

— Отец узнает, что я эти тетради… взял… еще больше всыплет мне…

— А зачем же ты их брал? Зачем тебе нужны эти потаные тетради? — не отставал Петя. — Хоть бы чистые, неисписанные, а то так… бумага да и только…

Степка молчал, упрямо нагнув голову. И вдруг ощерился, глянул на меня и Петю недобро, презрительно.

— Ишь ты… Зачем… Я же их бабке Минихе и продал марафеты заворачивать… за три копейки, чтоб себе чистую купить. Отец и мать не дают денег на тетради, писать не на чем, вот я и украл.

— А ты бы лучше попросил у учителя…

— Хм… Попросил… А разве он даст? — В угрюмых глазах Степки мелькнуло давнишнее недоверие и не только к учителю, но даже к тем, кто обращался к нему с добром. — Как же… Даст он… Просил я… Один раз дал, другой, а на третий сказал: «Я тебе не лавочник, чтобы в долг давать. Ты, наверное, деньги, что отец дает на тетради, проедаешь на закуски[2]». А я вот, ей-богу, ни копейки не проел… Батька пропивает все деньги, а мне, чтоб учиться, не дает.

Степка закрыл глаза рукавом, и плечи его затряслись от сдерживаемых рыданий.

— Не буду я учиться. Не пойду больше в класс, — всхлипывая, сдавленно прохрипел он.

— Как же так? Не учиться… Разве это можно?

Добрая душа Пети не могла с этим смириться. Мы стали упрашивать Степку не бросать школу.

— Я тебе буду давать свои тетради, — предложил со всей горячностью Петя Плахоткин. — У меня есть. Отец в получку купил сразу двадцать штук. Какую хочешь возьми — в три линейки, в две, в клеточку. Только не плачь… А? Степа…

Я тоже несмело предложил:

— И я буду давать. У меня хоть и нет с собой лишних, но я буду брать у Степана Ивановича. Отец оставил ему целый полтинник, чтоб я покупал тетради. Я буду брать как будто для себя и отдавать тебе… Ладно?

Я уже думал, что Степку смягчили наши добрые обещания, что он обрадуется и станет благодарить нас. Мы оба испытывали приятное чувство товарищества, радость от свершенного доброго дела и были уверены: теперь Степка не оставит школы… Но тут произошло нечто совсем непонятное и неожиданное. Степка вдруг отскочил от нас на несколько шагов и, вытирая грязным рукавом слезы, буравя нас острыми зрачками маленьких злых глаз, крикнул угрожающе:

— Пошли вы к идолу! Сволочи! Так я вам и поверил. Уматывайтесь, а то я вас изувечу похлеще, чем изувечил меня Степан Иванович! Тоже, добряки нашлись рассопленные, пошли… Ну?! — И он кинулся на нас, размахивая тяжелой, залитой чернилами ученической сумкой. — Отступитесь от меня, кажу вам! А то…

Степка нагнулся, чтобы схватить камень. Я первым пустился наутек…

Так и не удалось нам вызволить товарища из беды. Поведение Степки долго казалось нам загадочным… Он даже уклонялся от помощи Софьи Степановны, стал еще угрюмее и злее, огрызался по-прежнему, всех сторонился и дружил лишь с забиякой Санькой Стрельцовым. К концу учебного года он все чаще хватался за правое ухо, тряс головой, словно хотел что-то вытряхнуть из нее. На боль он не жаловался, но глухота его усиливалась, и часто Степка не слышал вопросов учителя. Степан Иванович теперь никогда не наказывал его. А однажды оба — ученик и учитель — исчезли из класса. Их не было на занятиях два дня.

Степка явился в школу на третий день. К нему тотчас же подступили ученики, стали спрашивать, где он пропадал.

Степка долго не отвечал, но все-таки сдался на уговоры, хмурясь, ответил:

— В городе был… Со Степаном Ивановичем… У доктора.

— Ну что? Вылечил ухо? — спросил кто-то.

— Вылечили… Доктор как ширнул туда острой железякой, так я чуть не сдох от боли. Теперь не болит.

Боль в Степкином ухе утихла, но глухота так и осталась.

Назад Дальше