Казачья бурса - Шолохов-Синявский Георгий Филиппович 6 стр.


Отец Александр резко обернулся на хохот. Я никогда не видел у него таких больших глаз.

— Вытурите их вон! — разгневанно приказал отец Александр старому казаку, который прислуживал батюшкам в алтаре, и тотчас же начал креститься, громко читать молитву.

Коренастый и очень сильный служитель подбежал к нам на цыпочках и, схватив сразу обоих — меня и Колю — за уши, вытолкал в шею из алтаря в притворчик, а оттуда — в заднюю часть церковного двора.

Вслед за нами кубарем выкатился Афоня Шилкин. Последним ударом был вышиблен из алтаря мой приятель Ваня Рогов. Бедный Ваня! Он всегда хвастался своими мускулами, умением, проделывать всяческие атлетические упражнения на перекладине, перепрыгивать через высокие заборы, но сейчас ему не помогло даже это. В алтаре остался один Сема Кривошеин, как самый примерный и богобоязненный ученик.

Пожалуй, на этом скандал и закончился бы, если бы не неожиданная оплошность Вани Рогова. Когда он летел с каменных ступенек, из его карманов на глазах свирепого служителя посыпались маленькие белые хлебцы. Служитель торжествующе вскрикнул, схватил Рогова за уши, обыскал его и вытряхнул из глубоких карманов не менее десятка просвирок.

Оказалось, Ваня Рогов не терял времени даром: пока отец Александр «превращал» вино и кусочки хлеба в «кровь и тело Христово», он набивал карманы румяными божественными хлебцами — полная корзина их стояла тут же, в нише алтаря.

Самым бесцеремонным образом был обыскан и я, но карманы мои оказались пустыми — не потому, что я был безгрешен и не хотел полакомиться просвирками, а потому что был медлителен и недогадлив.

Так закончились для меня, Коли Руднева, Афони Шилкина и Вани Рогова практические занятия по богослужению.

И все же мне не удалось окончательно отделаться от дьячковских обязанностей. Наиболее успевающих в церковнославянском языке учеников посылали поочередно читать перед каждой заутреней так называемые «часы», а во время «всенощных» — «Деяния апостолов».

Я вспоминаю себя стоящим посреди церкви за высоким аналоем. В ранний час, до начала заутрени, когда еще мерно гудит, сзывая хуторян, большой колокол, в церкви полутемно, пустынно и холодно. Прихожане только начинают собираться, кашляют, сморкаются, зажигают свечи…

Я продрог, зубы мои стучат от волнения и холода. Передо мной развернута толстенная книга с отстегнутыми медными застежками. Желтые, закапанные воском листы с красной и черной вязью славянских букв озаряются колеблющимся пламенем толстой свечи, отчего кажется, что буквы скачут по бумаге, выстраиваясь в зыбкие, неровные ряды…

Чтение «часов» заключалось в том, что оглашалась глава из евангелия, заранее помеченная священником. В школе нас учили читать в церкви по-особому: протяжно, с повышениями голоса в конце каждого предложения. Искусство такого чтения заключалось в том, чтобы с каждой новой фразой голос повышался постепенно на какую-то долю ноты. Надо было соразмерить силу и тональность голоса так, чтобы к концу чтения он достиг наиболее высокого звучания и силы. Главное — не выдохнуться в середине чтения и дотянуть до конца, иначе голос срывался — и тогда пиши пропало: весь зачин и первоначальный запал в чтении сходили на нет. Я благополучно дотягивал до конца. Детский, еще не огрубевший голос мой звенел под темным куполом церкви, как тонкая струна. Меня хвалили, и в журнале против графы «богослужение» законоучитель всегда ставил мне пять с плюсом.

Не помню почему, но я вдруг взбунтовался. В пятом классе, когда отец Петр предложил мне личное покровительство в моей богоугодной повинности, я набрался смелости и упрямства и не пошел больше ни в алтарь, ни к заутрене читать опротивевшие мне «часы». Это вызвало бурю недовольства, и против графы «богослужение» вскоре появилась первая «тройка». Но я не сдался, а только крепче стиснул зубы и решил перекрыть эту «тройку» успехами на других уроках.

Необыкновенная весть

Пасмурное, дождливое утро середины ноября 1910 года. Над хутором нависла сумеречная хмарь. Даль донских гирл и Азовское взморье словно затянулись густой, черной сетью. В классах почти рассветные сумерки, лица учеников все одного цвета — тусклые, синевато-бледные.

После чтения Семой Кривошеиным молитвы Софья Степановна, вместо того чтобы начать урок, строго оглядела всех учеников и, кинув осторожный взгляд на дверь соседнего класса, сказала необыкновенно тихим голосом:

— Дети, прошу вас с минуту помолчать.

Не садясь за учительский стол, она вынула белоснежный платочек и долго вытирала пенсне. И тут только я заметал — лицо ее, против обыкновения, очень сурово, губы плотно сжаты и уголки их скорбно опущены.

Ученики всегда слушались ее с одного слова. В классе установилась такая тишина, что стало слышно, как дробно стучит в окна нудный осенний дождь. Он стучал, казалось, по всему пространству русской земли, по всему миру и как будто вещал о чем-то очень печальном.

Мы удивленно смотрели на любимую учительницу. Помнится, я тогда подумал, что случилось нечто необычайное, за что нас всех жестоко накажут или поведут в церковь.

Но Софья Степановна, все так же внимательно, по-матерински строго оглядывая учеников, сказала:

— Дети, вы еще малы и многие из вас, наверное, не слыхали имени того, о ком я сейчас буду говорить. Это великий, самый великий русский писатель — Лев Николаевич Толстой. Я потом расскажу вам о нем подробнее… Так вот… Девятого ноября Лев Николаевич Толстой скончался… Он умер на станции Астапово… от воспаления легких в возрасте восьмидесяти двух лет. Дети, встаньте…

Мы встали, еще не понимая всей важности события. Не знаю, о чем думали в этот момент другие, но я сразу перекинулся своим детским умишком к отцу… Лев Толстой! Это о нем с таким уважением и, словно хвастая своим пренебрежительным отношением к попам и к церкви, часто рассказывал отец… В глухие зимние вечера в заброшенном степном хуторе он читал вслух, почти по складам, «Кавказского пленника», рассказы «для народа» — «Чем люди живы», «Два старика», «Как чертенок краюшку выкупал» и «Много ли человеку земли нужно», помещенные в книге для школьного чтения «Новая школа» отрывки из «Детства» и тогда еще таинственного, для моего детского разума непостижимого, как высочайшая горная вершина, романа «Война и мир»…

— Садитесь, дети, — тихо произнесла Софья Степановна.

Мы сели, и в классе опять водворилась тишина.

Софья Степановна спросила:

— Дети, кто слыхал о Льве Толстом или кому читали его рассказы или сказки? Поднимите руки.

Я поднял руку одним из немногих. В классе училось не менее полсотни ребят, и большинство ничего не слыхало о великом писателе.

Софья Степановна спросила меня:

— Что ты знаешь из сочинений Льва Николаевича Толстого?

— Про Жилина и Костылина… Про сапожника и ангела… Про собаку Милку… Про ключик… Про двух старичков, как они на богомолье шли, — стал я хвастать.

— Ну-ну, — улыбнулась Софья Степановна. — Пожалуй, хватит. Садись.

Я сел, сконфуженный.

Сема Кривошеин и Петя Плахоткин также похвастались тем, что отцы их и старшие братья читали им про льва и собачку, про акулу и мальчика и про то, как «бог правду видит, да не скоро скажет».

— Ну хорошо, дети. Лев Толстой велик не столько этими произведениями, сколько гениальными романами «Война и мир», «Анна Каренина» и «Воскресение»… — сказала Софья Степановна. — Их вы будете читать позже, когда подрастете. А пока мы прочтем с вами несколько маленьких рассказов Льва Николаевича… Сегодня мы посвятим ему весь урок. Я прочитаю вам рассказ из его «Новой азбуки»…

И Софья Степановна, вынув из своей сумки изрядно потертую книжку, стала читать о том, как у богатого купца пропал кошелек с деньгами и что потом произошло… Но не успела она дочитать до конца, как дверь класса отворилась и вошел батюшка Петр Автономов, а за ним чем-то разгневанный и как всегда с красным, разгоряченным: лицом Степан Иванович.

— Софья Степановна, — очень сухо проговорил он, — прекратите свои занятия. Сейчас будет урок закона божьего.

Лицо нашей любимой учительницы вспыхнуло, и она вышла из класса.

Степан Иванович последовал за ней и сразу же из коридора стал доноситься разгневанный голос учительницы и невнятное бормотание оправдывающегося в чем-то заведующего.

Кажется, я никогда еще так ненавидел отца Петра, как в эту минуту. И когда он, по обыкновению, сказал: «Встаньте, дети. Дежурный, читай молитву», — я совершенно бессознательно, движимый каким-то новым для меня чувством, громко выкрикнул:

— Мы уже читали! Зачем два раза? — И даже не привстал при этом.

Отец Петр засопел, как насос, всасывающий впустую воздух, странно заплямкал толстыми губами и, удивленно уставившись на меня водянисто-серыми глазами, проговорил, против ожидания, очень елейно:

— Мальчик, встань, когда говоришь с законоучителем.

Но сила, толкнувшая меня на дерзость, еще не ослабила своего действия. Я уже понимал, что делаю что-то недопустимое, за что навлеку на себя небывалую кару, и все-таки продолжал сидеть.

— Ты что? Опупел? — при этом слове в классе послышались смешки. — Выйди вон! — во все свое поповское горло вдруг гаркнул всегда смиренный отец Петр и, видя, что я не двигаюсь с места, сам подошел ко мне, схватил за волосы и, проведя через весь класс, вытолкнул в коридор.

Серебряный крест, метнувшись на животе батюшки, угрожающе блеснул перед моими глазами, дверь в класс захлопнулась. Я наконец опомнился и понял, что совершил нечто такое, что шло вразрез со всем моим предыдущим поведением. Но страх мой уже прошел. Я уставился лбом в холодную, замызганную, вытертую до глянца спинами стену и, стиснув зубы, стал размышлять о том, что же со мной теперь будет. Плакать мне не хотелось. Я испытывал только стыд при мысли, что скажет Софья Степановна, когда увидит меня в коридоре.

В коридоре было сыро и холодно, я стал зябнуть. Из класса доносился противный голос отца Петра, повествующего о том, как Авраам хотел заколоть собственного сына Исаака, чтобы принести его в жертву богу, и мне казалось, что я и есть тот самый сын, которого хотел заколоть родной отец, и мне вдруг стало жалко себя до слез.

Я стоял против двери, ведущей в учительскую. Оттуда послышались чьи-то неясные голоса. Они то возвышались до высокой ноты, то спадали, как это часто бывает, когда люди спорят или бранятся. Прислушавшись, я стал различать голоса Софьи Степановны и Степана Ивановича.

Вдруг со двора повеяло сквозняком, дверь в учительскую приоткрылась, и я услыхал третий голос — незнакомый мне бас, густой, сиплый и властный. Неизвестный мужчина говорил очень спокойно:

— Милостивая государыня Софья Степановна, вы же знаете — сочинитель граф Толстой отлучен от православной церкви, имя его предано анафеме… Как же вы изволите смущать ваших учеников его богомерзкими сочинениями, а? У меня есть предписание… Никаких сборищ, никакого оглашения о его кончине… Да, да… И в классах, именно в классах… Так, что извольте подчиниться-с… Из-воль-те-с…

Дверь захлопнулась, и голоса вновь стали неясными, зато голос отца Петра в классе возвысился до торжествующей ноты:

— «И воззрел Авраам очами своими овна единого, ино сказать — барана, коий запутался рогами в саде савекове… И положил овна на место сына своего…»

Я стоял и тупо слушал. Сердце мое билось неистово, как будто то, о чем читал отец Петр, очень близко касалось меня самого, моего странного поступка.

Но вот Софья Степановна, выйдя из учительской, увидела меня и ахнула. Тут я не выдержал и, уткнувшись ей в бок, расплакался по-настоящему. Но она ничуть не разжалобилась, а склонившись к самому моему уху, строго сказала:

— Не хлюпай. Завтра после занятий приходи в нашу библиотеку. Я сегодня покажу тебе, где она… А теперь иди в класс.

В эту минуту из учительской вышел громадный усатый мужчина в голубоватой шинели с блестящими погонами и, брезгливо-насмешливо оглядев словно стеклянными глазами меня и Софью Степановну, громко скрипя наваксенными сапогами, прошагал по коридору к выходу. Я подумал, что это и есть тот, кто говорил пугающие слова о Толстом.

«Анафема… анафема…» — долго отзывалось в моих ушах.

Книжное «святилище»

На другой день после уроков и отправился в хуторскую читальню. Она помещалась в деревянном, приплюснутом к земле, одноэтажном доме, выкрашенном в желтый, унылый цвет.

Я уже знал — здесь живет Софья Степановна, надеялся встретить в читальне именно ее и шел смело.

Но у самой двери с деревянной, размытой дождями вывеской наверху «Библиотека-читальня» почувствовал робость. Слово «библиотека» означало для меня то же самое, что слово «школа» задолго до того, как я переступил ее порог. Я подумал: «Как встретят меня? Что скажу Софье Степановне? Какие книги хочу читать?».

Я уже готов был убежать, но вдруг дверь отворилась и из нее вышел Петя Плахоткин. Я остолбенел от неожиданности. Петя опередил меня? Он уже ходил сюда не раз и, наверное, перечитал немало интересных книг?

Петя тоже смутился. Лицо у него было красное, на щеках, на лбу и даже на кончике остренького носа выступили крупные капли пота, глаза испуганно бегали, будто Петю только что отчитали в библиотеке так, как отчитывает своих учеников грозный Степан Иванович. В руке Петя сжимал какую-то тощенькую, невзрачную книжонку.

Он как-то странно хихикнул: «Иди, иди», — и, подтолкнув меня к двери, пустился бежать по улице.

Отступать было поздно, и я вошел в читальню.

В низкой, с единственным окном комнате стоял таинственный полумрак. Длинные полки с невероятным, как мне казалось, множеством книг протянулись вдоль стен. Меня ошеломил приятный запах, похожий на горьковатую духмяность сухих листьев в адабашевском саду или на тонкий аромат древесной коры весной, когда ее пригреет солнце.

Это были любимые мои запахи, но я не сразу догадался, что так могут пахнуть и старые книги — книги, которым уже много лет, когда листы их так же блекнут и желтеют, как листья деревьев осенью.

Я стоял у двери, не решаясь ступить дальше ни шагу. Я ожидал увидеть доброе, приветливое лицо Софьи Степановны, но вместо нее встретил здесь незнакомого человека, и это сковало ноги мои и язык еще большей робостью.

За столом у окна сидел тучный мужчина с синевато-смуглым, как у цыгана, бритым обрюзгшим лицом и вздыбленной копной черных курчавых волос на крупной голове. Он строго глядел на меня выпуклыми воспаленными глазами.

Я растерялся и даже забыл поздороваться.

— Ну-с, здравствуй, — рыкающим басом проговорил мужчина, хрипло и тяжело дыша. — Подойди поближе, чего стоишь? Ты — ученик? Разве тебя не учат здороваться со старшими? — прогремел страшный голос.

— Мне… я… Я к Софье Степановне, — чуть слышно пробормотал я.

— А я… Я разве не могу ее заменить? — насмешливо спросил мужчина. — Ах, да… Позвольте представиться, сударь. Панютин Артамон Демидович. Супруг Софьи Степановны и, если позволите, владелец библиотеки-читальни… Теперь, надеюсь, вы сможете со мной разговаривать?.. Ты хочешь книгу? Какую же? — спросил Панютин.

Я оглядел тонущие в сумраке книжные полки, простой стол с разложенными на нем газетами и журналами. Книги как будто столпились вокруг меня, безгласно брали под защиту, подбадривали. Меня словно осенило: ведь и те книги, которые приносил нам в Адабашево Куприянов, он брал здесь, в этой библиотеке; значит, они, любимые мои друзья, здесь, и я могу вновь их увидеть.

— Я хочу «Атмосферу», — еле шевеля губами, попросил я. — «Атмосферу»… Фламмариона…

— Что, что? — спросил Панютин и расхохотался. — Кто же тебе посоветовал Фламмариона? Ха-ха! Уж не Софья Степановна ли?

Мне стало обидно: почему это страшилище с такой усмешкой говорит о моей любимой учительнице?

Я сказал:

— Н-нет… Я сам…

— Ну и врешь! Откуда ты знаешь эту книгу? — гремел Панютин. — Ты только не обижайся… — Тяжелая темная рука неожиданно легла на мою голову, в рыканье льва послышались человеческие нотки. — Нет, сударь, Фламмариона я тебе все равно не дам. Не дам! Рано.

Назад Дальше