Совсем не Аполлон - Киери Катарина 7 стр.


Maladjusted, maladjusted, never to be trusted…[3]

На пороге возник папа. На нем уродливая спортивная шапка.

— Хочешь прокатиться на лыжах?

Раньше мы с папой часто что-нибудь делали вместе. Лет сто назад. Лыжные походы по замерзшей реке или в лесу, с какао и бутербродами в рюкзаке. Маленький мир, только наш и больше ничей. Иногда было здорово. Иногда я ныла, что устала и ноги замерзли. Куда все это делось?

Я сняла наушники и халат. Нашла на дне шкафа старые непромокаемые штаны и пыльную спортивную куртку, под которую умещались два свитера. Лыжи на крыше машины, мы едем к лыжне.

В декабре в лесу немного грустно. Короткий световой день больше напоминает сумерки. В лесу это еще сильнее заметно. И елки будто выше, зимой они кажутся более угрюмыми и одинокими. Птицы куда-то делись. Безмолвно и почти пустынно. И торжественно.

Мы отправились по пятикилометровому маршруту не спеша. С непривычки было трудно войти в ритм. Пару раз я даже чуть не потеряла равновесие, но потом дело пошло лучше.

Папа ехал впереди. Он из тех, кто проходит по пятьсот километров каждую зиму, — и, наверное, ни разу не упал на лыжне с тех самых пор, как впервые встал на лыжи в трехлетнем возрасте. Ради меня он, конечно, шел медленнее обычного, но мне все-таки приходилось стараться изо всех сил, чтобы держать темп. Как приятно просто скользить следом, сосредоточиваясь то на одной, то на другой лыже. Как медитация. Не думать, просто ехать. И шуршание лыж на снегу, и пружинящие палки. Я думала об этих звуках. Они ни на что не похожи, их слышишь только во время лыжной прогулки.

Когда нам оставалось два километра, пошел снег. Внезапный плотный снегопад, от которого слезятся глаза и ничего не разглядишь. Я дала снегопаду обнять себя, погрузилась в него, стала его частью. Я, лыжи и снегопад. И где-то впереди папин силуэт.

Мне еле хватило сил пройти маршрут до конца. На последнем подъеме у меня почти не работали руки и ноги. Папа ждал меня у машины с очищенным апельсином в руках. Я проглотила сочный фрукт, как будто меня не кормили неделю. А потом вспомнила, что с утра только выпила немного чаю.

— Ну что, еще кружок? — засмеялся папа.

Странно, что даже в такой день есть место шутке — пусть и немудреной.

Стекла машины запотели от нашего горячего дыхания и испарений. Вентилятор работал на полную мощность, говорить в таком шуме было невозможно. Хорошо, что папа вытащил меня на лыжню. Не говорить, не думать, дать телу поработать.

Пока мы были в лесу, мама разогрела сауну. К нашему приходу все было готово — раздевайся и заходи.

А потом — подогретая рисовая каша.

11

По воскресеньям газета не приходит. Следовательно, гороскопа на воскресенье не бывает. И хорошо. В воскресенье люди ходят в церковь. Похоже, многие и вправду это делают, но среди моих знакомых таких нет. Насколько мне известно.

Жить в Швеции и быть христианином, ходить в церковь по воскресеньям и ездить в молодежные лагеря для христиан, по-моему, смешно. Слишком уж просто. Вроде как ничего не дает человеку. Другое дело — во времена паломников. Собрать поклажу и отправиться в Иерусалим — это уже говорит о какой-то увлеченности. Или быть правоверным мусульманином, молиться пять раз в день и следовать всем законам Корана.

С другой стороны, сектанты, которые селятся в дремучем лесу, едят и спят по часам, действуют в соответствии с четкими схемами, отказывают себе в праве руководить собственной жизнью, — это тоже слишком просто, только наоборот. Конечно, надо отказаться от собственной жизни, оставить все в прошлом, но что ты получаешь взамен? Жизнь в полной изоляции, где твои собственные мысли, собственная воля не имеют никакого значения. Хотя этим воскресным утром я немного понимала таких людей. Но только немного.

В общем, в церковь я не пошла, мусульманкой не стала, не ушла в дремучие леса. Не говорю уж о паломничестве: после пробежки накануне у меня ужасно болели мышцы, ноги ныли, стоило только подумать о них. Что мне оставалось? Читать Туве Янссон.

Я стала читать «Летнюю книгу». Прочла всю. Восторг нарастал с каждой страницей. Потом сидела с книгой в руках, не сводя глаз с обложки: маленький изящный акварельный рисунок. Островок посреди трепещущего блестящего моря, между небом и водой, на линии горизонта. Я пыталась объяснить самой себе, что вижу в этой акварели.

«Как уверенное прикосновение руки. Как искренний друг. Как мир после освежающего дождя», — вот что я сказала себе. И вдруг поняла, что так можно начать статью. И так обрадовалась этому началу, что мне захотелось писать дальше.

«Тот, у кого нет собственного островка в море и бабушки, умной и чуточку упрямой, должен прочесть „Летнюю книгу“ Туве Янссон. Ее стоит читать хотя бы затем, чтобы познакомиться с блистательным „Трактатом о червяках, разрезанных надвое“, сочиненным девочкой Софией. И если вы соскучились по настоящей буре, эта книга для вас».

Написать продолжение оказалось сложнее. Я сочиняла весь день, весь вечер. Писала и переписывала, писала и переписывала. Было трудно, но здорово. Наконец я почувствовала, что более или менее довольна работой. Сосредоточься на чем-то, отключись от происходящего вокруг — и тебе станет легче.

Но поздно вечером в голове снова завертелись мысли о завтрашнем дне. Когда я думала о Лене, внутри все сжималось, а когда вспоминала об Андерсе Страндберге, сжималось и того сильней.

Была бы у меня умная бабушка, как в книге. Она бы утешила меня и дала совет. Она бы любила просто так, ни за что, ничего не требуя взамен.

Но бабушки у меня нет. Ни бабушки, ни дедушки. Правда, маминого папу я успела повидать — когда он, уже совсем дряхлый, жил в доме престарелых. К тому времени он совсем забыл шведский и говорил только по-фински.

12

— Привет, это Лена. Давай все забудем, я зайду за тобой через пару минут, пойдем в школу вместе.

Прозвучали эти слова в телефонной трубке утром в понедельник? Верный ответ: нет.

Поздоровалась ли она со мной, когда мы встретились у класса? Посмотрела на меня? Села за одну парту? Обедала за одним столиком? Попросила помочь принести тираж школьной газеты из типографии? Нет, нет и еще раз нет.

Она избегала меня и держалась в стороне от остальных. Ни с кем не сидела, ни с кем не говорила. И мне пришлось подыгрывать ей. Все это было странно, как будто понарошку. Как будто снимаешься в фильме.

Режиссер:

— Лена, слушай, у тебя должен быть совершенно пустой взгляд, постарайся. И что бы ты ни делала, не смотри на Лауру, ее для тебя не существует. Пожалуйста, побольше печали. Нет, не так, будто ты сейчас расплачешься, нужно что-то более сдержанное и серьезное. Отлично, держи вот это выражение. Супер.

А ты, Лаура, должна время от времени бросать взгляды на Лену. Нет, не пялиться, не таращиться, а поглядывать искоса. Именно так. Молодец.

Я:

— Слушайте, а о чем вообще фильм?

Режиссер:

— Не думай об этом, просто играй.

Я:

— А если я не хочу?

Режиссер:

— Разве у тебя есть выбор?

Я видела, что кое-кто поглядывает на нас, не понимая, в чем дело. Но никто ничего не говорил. Мне, по крайней мере. И Лене, кажется, тоже. Лииса и Мария пялились в открытую. Им явно нравилось происходящее — есть о чем посплетничать после уроков. Может быть, они собирались привлечь к обсуждению кого-нибудь еще. Хотя это вряд ли, кому это интересно.

Мы с Леной ходили по школе, каждая сама по себе, как две прокаженные. Не хватало только колокольчиков на шее. Хотя никто нас не изгонял — в обычном смысле то есть. Каким-то странным образом мы сами себя изгнали.

Главное — продержаться день. Заглянуть в проверенную контрольную, чтобы убедиться: дело плохо. Пообедать безвкусной рыбой. Я медленно двигалась по коридорам, дольше обычного сидела в туалете, пару раз безо всякого смысла прошлась по библиотеке, предварительно убедившись, что Лены там нет. Видела, как она кладет газеты в фойе. Я не понимала, как ей хватает сил на такие вещи. Но она стояла там, будто в трауре, и выкладывала на стол пачку за пачкой. Когда она ушла, я взяла одну газету и положила в сумку.

Там лежало кое-что еще. Статья о «Летней книге». Я не знала толком, что с ней делать. Если бы не встреча в «Олене», то я нашла бы Андерса Страндберга, чтобы отдать статью ему. Но теперь мне вовсе не хотелось его искать. С другой стороны, тащиться в редакцию самой и отдавать текст совершенно незнакомому человеку — это еще глупее. Я бы никогда не решилась. Ни за что.

— Здрасте, я Лаура, я написала статью, не хотите ли опубликовать?

Я уже подумывала махнуть на все рукой. С другой стороны, предложение было серьезным. А я трудилась целое воскресенье, чтобы написать эту статью, и к тому же получилось неплохо.

— Здравствуйте, меня зовут Лаура. Мне предложили написать статью для вашей газеты, она готова и лежит у меня в сумке. Подскажите, пожалуйста, где кабинет главного редактора.

Ну почему в жизни все так сложно?

Даже если Андерс Страндберг справедливо считает меня полной дурой, это ведь не должно помешать ему взять мою статью и показать ее кому следует. Наверное. Он ведь сам спросил, не хочу ли я написать рецензию.

Конверт лежал в сумке, и я дотрагивалась до него всякий раз, доставая какую-нибудь вещь. Я не могла решить, что лучше с ним сделать: отдавать не хотелось, оставить в сумке — тоже нехорошо. Вокруг было тихо и пусто; отдать статью Андерсу Страндбергу — это хотя бы какой-то поступок, какое-то действие. Но только через почтовый ящик в учительской.

Я готова была кому-нибудь заплатить, чтобы не идти в учительскую самой. Стояла и пыталась вычислить, когда у него начинается урок. Потом вдохнула, нырнула в кабинет, нашла его ящик, положила конверт и выскользнула в коридор.

Через секунду я увидела его — когда шла к своему шкафчику, чтобы взять одежду и пойти домой. Тогда это и случилось. Он шел навстречу, болтая с красивой учительницей немецкого по имени Моника. Им явно было хорошо вдвоем. Прекрасная пара. Симпатичные ровесники-коллеги, множество общих тем для разговора. Заметил ли он меня? Почти не заметил. Беглый взгляд, сдержанный кивок, больше ничего. Улыбнулся ли он? Промелькнуло ли хотя бы что-то в его взгляде? Нет. Нет. Сдержанный кивок — и он снова весь поглощен разговором с красавицей Моникой. Наверное, уже пригласил ее к себе домой, поужинать при свечах: устрицы, вино. Взрослая жизнь.

Зачем я унизилась, положив статью в его ящик? Почему я не могу просто исчезнуть с лица земли? Почему не могу раствориться в воздухе? Хотя бы ненадолго.

Я очень медленно натянула куртку, перчатки и шапку. С трудом сложила вещи в сумку и пошла домой. «Эй, рождественские гномики, давайте пить и веселиться!» Я чувствовала себя одной из тех несчастных, плетущихся по зимней улице одиночек, которым Карл-Бертиль Юнсон[4] раздавал подарки. Только самого Карла-Бертиля не было, равно как и подарков, и саксофона из мультика что-то не было слышно.

Наверное, в эту минуту Андерс Страндберг показывал мою жалкую статейку красавице Монике, после чего они, всласть посмеявшись надо мною, упали в объятья друг друга. Надеюсь, падение завершилось неудачно и ужин при свечах пришлось отменить.

Если бы у меня были силы, я закричала бы прямо в зимнюю серую пустоту. То есть нет — я бы взвыла. Выла бы, как волчица, потерявшая волчат. Сидеть бы на скале и выть на луну…

О-у-у-у-у-у. О-у-у-у-у-у. О-у-у-у-у-у.

Я достала школьную газету и села за кухонный стол. Это Ленина газета. То есть ее начали выпускать благодаря Лениным стараниям, и то, что она продолжает выходить, — тоже Ленина заслуга. Она почти всё придумывает сама, и статьи тоже почти все ее. Я считаю себя помощником, которому иногда поручают сделать то да се.

Когда мы начали выпускать газету, нам сильно помогали Ленины родители. Они читали весь номер, прежде чем мы отдавали его в печать. Комментировали содержание, обсуждали его с Леной и даже предлагали свои изменения. Я завидовала. Мои родители вовсе не находили работу с газетой чем-то выдающимся. Я показывала им первые номера, но они, кажется, не особо внимательно читали, так что я перестала. Потом зависть отпустила. Во-первых, потому что я и так не ждала от родителей особого интереса. Во-вторых, потому что Ленина мама со временем стала проявлять слишком большой интерес к нашей работе. У нее было столько замечаний и предложений, что если бы мы, то есть если бы Лена следовала ее советам, то получилась бы совсем другая газета. Хорошо, что в самом начале нас было больше, — так было легче давать отпор. Если бы изданием занимались только мы двое, то еще неизвестно, что бы из этого вышло.

Я пролистала газету. Там в основном были материалы, которые мы запланировали еще до начала всей этой неразберихи. Моей статьи о собрании не было.

Сначала я ничего не почувствовала. И потом ничего. Но затем изнутри стало подниматься темное беспокойство — и чем дольше я сидела над газетой, тем сильнее оно становилось.

Я встала, пошла в свою комнату, легла на неубранную кровать.

Зачем она исключила мою статью? Если я написала плохо, то можно было сказать об этом. Хотя да, она больше не разговаривала со мной. Она не могла, потому что я предала ее: мой жалкий недоразвитый мозг ни с того ни с сего решил думать об учителе математики. Я сама виновата. Я не оставила ей возможности сказать, что моя статья не годится для ее великой газеты.

Я вернулась на кухню, открыла дверцу холодильника и долго стояла, тупо глядя перед собой.

Или она так отомстила — не опубликовав статью? Поставила меня на место, показала свою власть.

Я вошла в гостиную, включила телевизор и угодила прямо в мерзкую кулинарную передачу. Беспокойство быстро перешло в тошноту. Я выключила этих клоунов со всеми их жареными морковками и кефирными соусами, или что они там стряпали.

Обратно в комнату. Как зверь в клетке. Села за письменный стол и уставилась в окно, то есть на глухую торцовую стену соседнего дома. Встала и огляделась по сторонам. Начала перебирать диски. Нашла один, который почти никогда не слушаю.

Скрипичный концерт Баха, Иоганна Себастьяна. Подарок на какой-то день рождения от Анники.

Я была совершенно не готова к такому, музыка застала меня врасплох. Как будто кто-то стремился добраться до моего сердца, сразу, с первого такта. Как будто сердце вырвали из тела и стали перебрасывать между инструментами, между быстрыми, емкими нотами. Как будто музыка проникла в грудную клетку и заняла место сердца. Сильная и странная ликующая печаль разлилась по всему телу. Все темное внутри меня смешалось с чем-то красным и крепким.

Надо выбраться отсюда. Я больше не могла оставаться дома, мне хотелось на свежий зимний воздух, с музыкой внутри.

Я быстро оделась, вынула диск из проигрывателя, вставила в плеер. Быстро — чтобы музыка не успела отпустить меня, чтобы ни на секунду не разомкнулись ее объятия. Запирая дверь, я уловила слабый сигнал телефона, далеко, за звуками скрипок и клавикордов. Ну и пусть звонит, не променяю я небо и звезды на трель телефона.

Почему мне никто не рассказывал об этом? О том, что Иоганн Себастьян Бах так трогает сердце. Что он писал такую поразительную музыку, от которой приходится выбегать на мороз.

Почему его музыку не играют везде, все радиостанции, наполняя самые темные дни года сиянием и светом?

Я ступала легкими шагами. Не шла — ступала. Без цели — музыка направляла меня сама. С гордо поднятой головой, как будто звуки наполняли меня легкостью, я шла по нашему району, потом к большой дороге, которая вела к причалу. Вот и берег, я вышла на лед. Открытое снежное поле, широкое ледяное устье реки манили еще дальше, к горизонту. Но темнело быстро, фонари светили еле-еле. И только я собралась повернуть домой, как в плеере сели батарейки.

Великолепный мир, в котором я пребывала последний час, в одно мгновение обернулся жалким зимним вечером с тихим завыванием ветра, проникающим в ушные раковины, в слуховой проход. Дорога домой казалась очень длинной.

Назад Дальше