рамнике, прямо, почти без наклона, висевшую на стене. И снова, как окно в мир, снова будто раздалась стена, и Таня выглянула на улицу, нет, в сад за черепановским домом, хотя она и знала, что у него за домом не было такого сада, не было этого куста сирени, загородившего небо, весь мир своей живой бело-желго-розовой синевой. И какая-то девушка с печальным, нет, удивлённым, нет, задумавшимся, или нет, готовым улыбнуться лицом стояла в глубине этого сиреневого цветения. Таких девушек не было у них в городе. Это была незнакомка. Встретить бы её, спросить бы о чем-нибудь, услышать бы её голос. Какой он? Тихий? Певучий?
— Где её можно найти? — спросила Таня, поглядев на Черепанова. — У неё, наверное, тихий голос, но явственный и звонкий. Тихий и звонкий...
— Разве так бывает, чтобы тихий и звонкий? — серьёзно поглядел на девочку старик.
— Бывает. — наклонила голову Таня. — Вот бы побывать в этом саду. Я знаю, там всегда прохладно, даже в жаркий день. А в небе большое солнце, но на него не больно смотреть. Правда?
— Может быть, и так, — кивнул старик. — Ты что же, полагаешь, картина удалась?
— Я полагаю, — очень убеждённо сказала Таня.
Она догадалась, что, хоть старик и спрашивал её об этой картине как бы походя, ему будет приятно, если она скажет, что картина удалась. И она сейчас ни в чём не покривила душой. Ей вовсе не нужно было придумывать для себя всё хорошее в этой картине. Всё хорошее в ней само говорило о себе. Само звало в зтот сад, тихо так и ласково, будто окликая тихо-звонким голосом этой незнакомой женщины из этого незнакомого сада.
Таня не ошиблась: старик обрадовался её словам. Оживившимся голосом и чуть-чуть даже похваляясь, он быстро заговорил, осторожно, как кистью, дотрагиваясь корявыми стариковскими пальцами до её плеча:
— Годы писал, доложу я тебе, Татьяна, годы. Это копия с знаменитой «Сирени» Врубеля. Был такой на Руси художник. Громадный, знаешь ли, Татьяна, художник. Его копировать и мука и счастье. Труден не только в письме, но и в замысле. Его как угодно объясняй, а чего-то не объяснится. Чего-то он запрячет от тебя, как бы говоря: «Горячо, горячо!» Знаешь, как в детской игре: и близко угадка, да всё нет её. Впрочем, я не во всём следовал Врубелю даже и сознательно. Эта вот девушка в сирени — это ведь моя дочь.
— Ваша дочь?! — изумилась Таня. — Но она же совсем не такая... Она же... Я помню...
— Что ты помнишь? — вдруг напрягся старик. — Что ты можешь помнить, молокосос? Лена была такой. Ну, не вчера, не год назад, а тогда, когда... — Он умолк и как-то сразу по-стариковски сник и отошёл от Тани в далёкий и тёмный угол своей комнаты, присел там на какую-то скамеечку и утих.
Таня словно осталась одна в комнате — ходи, оглядывайся, трогай всё, что хочешь, руками. И она пошла, оглядываясь, сперва думая ещё о внезапной перемене с Черепановым, о внезапной его печали, а потом уже не думая об этом, позабыв обо всём, уйдя лишь в зрение, — так вокруг было всё удивительно, ново ей, интересно. Она переходила от картины к картине, которыми тесно были увешаны стены комнаты. Подробно рассмотреть ей эти картины не удавалось: в комнате было слишком темно для этого. Но так было даже интереснее. Не каждая картина в отдельности, а сразу по нескольку вместе рождали что-то общее, какую-то свою, собственную, картину. А потом и всё вокруг — и
стена с Ключевским кремлём, и стена с врубелевской «Сиренью», в которой стояла, оказывается, дочь Дмитрия Ивановича, но не такая, какой знала её Таня, не старенькая и сутулая, а молодая, прекрасная и радостная, и все другие картины на стенах, и мольберты с накинутыми на них простынями, как мушкетёры в плащах, и полки с книгами, с толстыми, старинными книгами, которые даже страшно взять в руки, такие они мудрые, — всё это вместе сложило для Тани теперь уже общую картину, и картина эта глубоко поразила девочку.
— Я буду художницей! — проговорила она, как поклялась. — Я обязательно буду художницей.
Она подбежала к неподвижно сидящему в своём тёмном углу старику, схватила его за руку, наклонилась к нему, стараясь заглянуть в его глаза.
— Я вспомнила, я вспомнила! — выкрикнула она. — Когда я ещё была совсем маленькой, я видела вашу дочку, и она была такой, вот прямо такой, как у вас на картине. — Таня ждала, наклонясь, ответа старика.
Он молчал. Она подёргала его за рукав, он глянул на неё из-под сведённых бровей, чуть улыбнулся ей, но так ничего и не сказал.
Таня распрямилась.
— Я вспомнила... — огорчённо шепнула она. — Вы мне не верите?
— Верю. — Старик поднялся и твёрдым шагом пошёл на середину комнаты, туда, где было больше всего света. И Таню прихватил с собой, взяв её за руку. — Ну, так зачем же ты пришла? — пытливо взглянув в её лицо, спросил он. — Какие такие у тебя горести?
И тут Таня разом всё вспомнила, уже о своём вспомнила, и странное чувство и радости, и горькой обиды, и тревоги, такой большой, какой не знала прежде, — это странное, тяжкое чувство, пережитое ею в тот миг, когда узнала она, что приезжает отец, снова вернулось к ней.
— Приезжает мой папа, а мама почему-то этому не радуется, — быстро и горестно проговорила она. — Дмитрий Иванович, ну почему, почему ссорятся родные люди? — Она запрокинула голову и внимательно посмотрела в тусклые, но зоркие и оттого очень ещё живые стариковские глаза. Посмотрела долгим взглядом.
— Не знаю, Таня, — сказал Черепанов и вдруг поспешно отвернулся от девочки. — Обойдётся, может быть... Так. значит, приезжает? Когда?
«Когда?!» — Таня вдруг с ужасом обнаружила, что не знает, когда приезжает отец. Мать не сказала, а она забыла спросить. Может быть, он уже приехал! Может быть, он уже дома!
Таня сорвалась с места и бросилась к дверям, забыв даже попрощаться с Черепановым, забыв даже оглянуться на девушку в сирени. Обо всём на свете забыв. «Может быть, отец уже дома!» Она выбежала на лестницу, скриплые ступени промелькнули под её ногами, не успев ничего проворчать ей вслед вразумительного. Так, сказали лишь ка-кое-то «ш-ш-ш» и смолкли.
Только в сенях, в этом душном петушином царстве, Таня вспомнила о петухе, о страшном желтоглазом петухе. Вспомнила и не испугалась. Он не посмеет сейчас её тронуть, этот скверный зверь! Её никому нельзя сейчас трогать и никому нельзя задерживать — она бежит встречать своего отца!
И верно, петух только вскинулся, когда Таня пробегала мимо него, и не тронул её. Не посмел!
На счастье, дверь была не замкнута. Таня толчком распахнула её и выбежала на улицу. Звёзды первыми встретили её, огромный мир раскинулся перед ней.
Дома Сашиных сестёр уже не было. В углу дивана, где раньше сидели они рядышком, теперь, уронив голову на руки, сидела мама. Заслышав Танины быстрые шаги, она подняла голову. Таня удивилась даже, так незнакомо строго глянула на неё мать. И голос у неё тоже зазвучал незнакомо строго:
— Где ты была? Разве не знаешь, что пора ужинать?
— Мама! — быстро шагнув с порога, Таня остановилась посреди комнаты, наклонённая вперёд, словно готовая бежать и дальше. — Мама, а когда же он приезжает?!
— Я спрашиваю тебя, где ты была?
— У Дмитрия Ивановича. Мама, а вдруг он уже приехал или вот-вот подъедет! Скажи, разве папа не написал тебе, когда его надо встречать?
Мать поднялась с дивана, подошла к дочери и протянула ей много раз сложенную пополам и превратившуюся в маленький комок телеграмму.
— Подумать только, она дружит с этим Черепановым, — сказала мать и поморщилась, как от боли, наблюдая за торопливыми движениями дочери, которая расправляла, разравнивала стиснутую в комок телеграмму, а потом стала читать её и читала долго, хотя и всех слов-то в телеграмме было только три: «Выехал Ключевой Николай».
И так и сяк повертев перед собой телеграмму, Таня наконец подняла глаза на мать:
— Когда же? Он вот уже выехал, а когда приедет? Что это тут за цифры за такие? Когда мы пойдём его встречать?
Мать ничего не ответила и снова отошла к дивану и снова уселась в самый его угол, повернув голову к окну.
— Мама, — настаивала Таня. — Мамочка, когда же мы пойдём его встречать?
— Да пойми ты, он нас обидел. — Глухой, как бы издали, был голос матери. — Он оскорбил нас. Тяжко, несправедливо. Пойми...
Но Таня ничего не могла понять. Она вслушивалась в глухой, далёкий голос матери и ничего не могла понять. Смысл того, что говорила ей мать, не касался её сознания. Она слышала лишь звук её голоса — глухой, горестный, и этот голос пугал её и мешал вдумываться в слова.
— Я сама виновата, я берегла тебя, я ничего тебе не хотела рассказывать, и вот теперь... Видимо, нельзя так и надо говорить обо всём до конца, пусть даже ты и ребёнок. Что-то поймёшь сразу, что-то поймёшь потом, но необходима ясность, нужна ясность.
— Может быть, он уже приехал или вот-вот приедет, — очень тихо проговорила Таня и близко, так, что заломило глаза, поднесла телеграмму к лицу.
Мать вскочила и пошла по комнате своей широкой уверенной походкой, которая так всегда нравилась Тане. «Какая у меня смелая мама! Какая решительная! Ну как же, ведь она судья!»
Но комната была невелика, и матери трудно было широко шагать от стены к стене, и она вскоре же остановилась, прижавшись спиной к оконному косяку. А за окном была дорога, уже высеребренная луной, и если прямо-пря-мо и долго-долго идти по этой дороге, то подойдёшь к самому вокзалу, где останавливаются московские поезда.
— Пойми же, — снова заговорила мать. — У взрослых бывают сложности, трудности, которые почти невозможно объяснить. Ты поверь мне, что твой отец был несправедлив к нам, даже жесток. — Она вдруг вскинула к лицу руки, и больно сжала лицо ладонями.
Таня даже вскрикнула, так больно, наверное, сжала мама своё лицо.
— Нет, нет, я не то тебе говорю, не так! — Мать отдёрнула руки от лица, следы от пальцев белыми полосами легли на её щёки. И не исчезали.
Это почему-то больше всего испугало, поразило Таню. Она подбежала к матери, судорожно приникла к ней и стала растирать ей щёки своими ладонями.
— Понимаешь, он возомнил о себе бог знает что! Он решил, что он замечательный архитектор, зодчий! И мы, мы с тобой, доченька, и наш городок, и даже тайга вокруг — всё это якобы стало на пути его таланта! Понимаешь?
— Да, да, — покивала Таня, стирая с маминой щеки последнюю белую полосу. — А вдруг он уже приехал или вот-вот приедет...
Мать порывисто отстранила от себя дочь, взглянула на неё как-то странно пристально и снова поглушавшим голосом, будто чужим, будто издалека, сказала:
— Он приедет сегодня поздно вечером... Ты так и не поняла меня, дочь?..
— Сегодня?! Скоро?! Совсем скоро?! Мы пойдём его встречать?!
— Нет, ты так и не поняла меня...
— Почему же, мама, я поняла, — сказала Таня. — Вы поссорились, я поняла. Но ведь теперь отец приезжает. Значит, всё теперь будет хорошо, правда? Ведь правда, мама?
Мать промолчала.
Таня отошла от неё и закружила по комнате, смятенно и нетерпеливо, готовая броситься бегом, опрометью броситься за дверь и не смея сделать этого. Но ноги как бы сами подталкивали её к порогу. И вот, в который раз уже оказавшись у порога, она не выдержала и робким шёпотом спросила:
— А можно я сама?.. Можно мне его встретить?..
— Можно, — трудно наклонила голову мать.
И словно ветром выдуло Таню на улицу, и снова звёзды первыми встретили её, звёзды и посеребрённая луной дорога.
8
Путь на станцию был действительно дальний. Прямой, но дальний. Надо было пересечь весь город, сперва по центральной улице, а потом мимо маленьких домиков окраины, мимо огородов, мимо пихтарникового оврага, а потом мимо монастыря, а потом просто полем, а потом... Таня никогда ещё одна не ходила этой дорогой. Да ещё так поздно вечером. А вот теперь мама её отпустила. «Значит, я выросла, стала как взрослая?» — подумала Таня. Но эта мысль не принесла ей ожидаемого удовольствия и даже нанемного не успокоила. Идти было далеко и страшновато.
А после поля потянутся длинные бараки, где живут рабочие с кирпичного завода. Каждый год всё новые люди. Бедовые, шумливые. У них там какая-то «постоянная текучесть», — сказал как-то про них дядя Гриша. Вот и он, этот когда-то большой её друг, а теперь почему-то разонравившийся ей человек, тоже встал перед её глазами. И вспомнилось совсем уж давнее — последние минуты в день отъезда отца. Это было на станции. Дядя Гриша отвёл тогда в сторонку отца, но не от Тани — она всё время держала отца за руку — и сказал ему: «Напрасно уезжаешь». Таня тоже кивнула: «Напрасно!» Отец только улыбнулся им и ничего не сказал и посмотрел своими синими глазами вдаль, туда, где исчезали, вбегая в лес, синие полоски рельс. И вот он уехал, и поссорился с мамой, и обидел маму, и, оказывается, её, Таню, тоже. И всё так теперь не просто, так не хорошо, что и не сказать как. «А ведь он приезжает! Он приезжает!»
Таня прибавила шаг, она бы даже побежала, но путь пошёл круто в гору, и надо было беречь силы. Дорога-то дальняя. Таня снова мысленно проследила весь путь, который надо было пройти, и снова стало ей не по себе. Не только дороги ей было страшно. Она подумала о станции, и ей тоже стало страшно. Там всегда столько людей и пахнет как-то скверно, как в больнице, и тяжеленные двери с пружинами: чуть зазеваешься — больно пихают тебя в спину.
И всё же не это было самым страшным, самым смутным, тревожным из того, что ждало её впереди. Да, самым страшным, смутным, тревожным было для Тани сейчас то главное, ради чего шла она, всё шла вперёд по вечерней дороге. Не понимая этого, конечно, не отдавая себе в этом отчёта, Таня страшилась сейчас своей встречи с отцом. Она бежала к нему навстречу, она готова была и десять таких дорог пройти, и она боялась этой минуты, не зная сама того, боялась этой минуты, когда увидит отца, а он её. «Почему не пришла мама?» — спросит он. Она не сможет ему ничего ответить. А может быть, он не спросит. Тогда ещё хуже. «Мы поедем сейчас домой?» — спросит она отца. Что, ну что он ей ответит? А если не спрашивать его ни о чём, то будет ещё хуже...
Дорога в гору окончилась, и Таня на миг приостановилась и привычно оглянулась. Она всегда на этом месте оглядывалась на свой город. Отсюда он был весь виден, и очень ей отсюда нравился. Но так поздно она никогда не попадала в городской пригород. Раньше она всегда отсюда видела свой город днём, а теперь увидела вечером, почти ночью. Глянула и изумилась, ничего вокруг не узнав. Огоньки в окнах светились редкими светлячками — город рано укладывался спать, фонари на улицах мерцали поодаль друг от друга — город экономил электричество, и только звёзды да луна в небе светились щедро. Над крошечным городом в котловине стало громадное небо с поближавшими будто ныне звёздами — ведь до них теперь скоро уж долетят, и совсем близкой луной — ведь на ней уже лежит наш вымпел. Близкая луна, близкие большие звёзды, столь редкие на севере, и тёплый ветер, обдувший Таню, ещё дневной, угретый солнцем, — всё это вместе с маленьким её городком в нечастой россыпи огней со смутно белыми стенами древних соборов, всё это, родное и непонятное, снова открыло Тане что-то новое, что-то большое, точно зажгло в ней ещё какой-то новый огонёк познания, одарив ещё какой-то новой большой радостью. Как там, в комнате-музее старика Черепанова, когда глянула она вокруг и вдруг сказала, как поклялась: «Я буду художницей!»
Надо было идти дальше; подул холодный, теперь уже ночной ветер, и Таня вспомнила: надо идти дальше. И пошла, сразу продрогнув, опять всего испугавшись. Счастливая — ведь приезжает отец — и напуганная наперёд первой с ним встречей. Оказывается, бывает вот и так: радость и страх вперемежку.
И вдруг Таня остановилась, словно ноги к земле приросли. Совсем прямо перед ней, совсем рядом, протяни только руку, светилось очень знакомое ей окно. «Смотри ты, не спит!» — уважительно подумала Таня. Это было Сашино окно. В этом невысоком, но просторном доме жил со своими зеленоглазыми сёстрами Танин самый большой