Рассказы прошлого лета - Эдуард Шим 22 стр.


Серега тоже улыбнулся ей, подмигнул, потом глаза у него стали круглые и внимательные.

Неизвестно, что промелькнуло в его голове, но Серегина рука вдруг отвердела и надавила Жене на плечи. Он быстро наклонился, обдавая запахом табака, сдавил, стиснул…

Женя не успела отодвинуться, она не сразу сообразила, что Серега собирается ее поцеловать.

И то, что все это было сделано так легко, просто — будто Серега потянулся выпить ковшик воды, — было ужасным и невозможным. Женя задохнулась от одной этой мысли и забилась, отталкивая его руки.

— Ну чего ты? — утирая потный лоб, изумился Серега. — Укусил я тебя, что ли?

Вероятно, он на самом деле не понимал, из-за чего она так возмущается. Он был немного сконфужен, растерян, но смотрел открыто, не отводя глаз…

— Какой же ты… какой… — Женю всю колотило, губы не слушались.

Серега невольно отодвинулся, подобрал под себя ноги.

— Взыскание наложу! — сказал он испуганно.

Женя шагнула к нему, наступила на что-то мягкое, хрустящее — полушубок. Поддала его валенком…

— Сейчас же… сейчас вон! Чтоб ни минуты!.. А то — не знаю что сделаю!..

Серега послушно встал и, путаясь, не попадая в рукава, начал одеваться. От нетерпения Женя подпихивала его кулачком в спину:

— Да скорей же!!!

Он торопливо начал оправдываться, говорить, что не хотел ничего плохого, что все получилось нечаянно; Женя слушала эти слова; они казались ей гнусными, лживыми, — и хотя она сознавала, что других слов у Сереги нет и не может быть, злилась еще сильней.

— Вон!

Серега обалдело оглянулся и полез из котлована.

Сидя возле темной, остывающей печки, Женя поплакала. Теперь уже не от обиды и злости, а просто потому, что возникла внутри какая-то пустота и не хотелось думать и что-то делать.

Она опять услышала, как срываются с брезента капли; были они сейчас редкими, неторопливыми. Женя для чего-то считала их и боялась, что они совсем перестанут падать. Словно в тот миг, когда все замрет, и должно что-то случиться.

Прислушиваясь, она ловила знакомый звук… но капля медлила… и все длилась, длилась тягучая тишина… и когда уже захлестывала и казалась невозможной, рождался почти неслышный щелчок. Женя облегченно вздыхала.

Потом она поняла, что считает капли для того, чтобы не думать о Сереге. Происшедшее было слишком неожиданным, оно словно оглушило ее, и теперь следовало переждать, прийти в себя, перед тем как снова о нем вспоминать.

Она насильно заставила себя размышлять о другом. Вот она опять осталась одна в котловане, на глухой просеке, вдали от жилья и людей. Ей никто не поможет. Как быть?

Но эти мысли, еще недавно пугавшие ее, теперь стали безразличными. Ну и что, если печка погаснет? У Жени хватит всяких причин, чтобы оправдаться перед начальством.

И она стала подбирать оправдания. На просеке глубокий снег, темнота, разве проберешься? Да и где найдешь эти поваленные деревья? Их давно замело. А если и найдешь, то не руками же ломать ветки, даже перочинного ножика нет. Кто сможет упрекнуть ее, если она не пойдет за дровами?

А кроме того, Женя еще не знает, так ли опасен мороз для фундаментов. Может, ничего страшного не произойдет, бетон не рассыплется и не ослабнет; придут завтра на трассу рабочие и снова растопят печку.

Оправданий было много — убедительных, веских; никто против них не стал бы спорить, но Женя отыскивала все новые и новые, словно не верила самой себе. Под конец она сказала, что самое главное — это собственный страх. Ну да, она боится вылезти из котлована и увидеть ночную тайгу, и тут уже ничего не поделаешь, этот страх выше ее сил. Она просто не может пойти.

Это было самое простое и самое верное оправдание.

Последние угольки, позванивая, рассыпались в печке. Последняя капля упала с брезентовой крыши.

Длились минуты.

Женя встала и захлопнула прогоревшую печку. Выбравшись из котлована, плотней подоткнула брезент, чтобы не просачивался холод, и пошла на просеку.

От мороза было трудно дышать. Женя втягивала воздух сквозь стиснутые зубы. Под ватником пробегали холодные струйки, будто иней просыпался за воротник и обжигал спину. Застыли и ноги в сырых валенках.

Деревья, что попадались недалеко от пикета, были толстые, без сучьев. Женя пробивалась дальше наугад; она проваливалась в сыпучий снег почти до пояса, падала, но все-таки лезла вперед.

Следы позади нее сравнивались, заплывали, и Жене казалось, что она почти не двигается. Каждый шаг исчезал, будто его и не было.

В каком-то сугробе Женя завязла особенно глубоко и на несколько секунд присела, чтобы набраться сил.

Прозрачная луна по-прежнему светила над деревьями. Ветер улегся, тайга молчала; только доносился короткий и легкий треск, — наверно, лопалась мерзлая кора на соснах.

Вдруг какое-то движение на небе заставило Женю задержать взгляд, присмотреться.

Невысоко над землей безмолвно и очень дружно плыли рядом две звездочки — красная и зеленая. Они как будто поднимались вверх, но вот оказались уже над самой головой, послышался рокот моторов… Ночной самолет шел над тайгой.

И эти два маленьких огонька, казалось бы такие недоступные и далекие, вдруг ободрили Женю, как ободряет голос откликнувшегося человека. И заметенная снегами земля представилась ей не такой уж пустынной, как прежде. Вот летчик, наверное, видит и деревни на холмах, и созвездия городов, и железные дороги, и бегущие автомобили… Земля живет, и на ней немало бессонных людей, которые тоже делают свое дело.

Женя поднялась и опять стала пробираться вперед. И ей повезло.

Под ногой запружинило, — она пощупала и наткнулась на ветку. Макушки сосен, хворост, вырванные с корнем кусты — целая груда валежника, оставшегося с осени, лежала перед ней. Раскидав снег, Женя принялась вытаскивать сучья.

Скоро она запыхалась, скинула ватник, раздернула на шее платок. Снежные брызги били в лицо, горели щеки… Женя даже не утиралась. Надо скорей, скорей…

Сучья, пока она тащила их, казались совсем сухими, но в котловане оттаяли и долго не хотели разгораться. Все-таки Женя победила, — синее жиденькое пламя занялось, окрепло, и вот уже снова загудела печка.

Охапки хватило на полчаса. Сучья горят, как порох, и, чтобы поддерживать огонь, надо будет носить их всю ночь. Ну что ж, иначе нельзя… Женя вздохнула и полезла наверх.

Она шла по сугробам — такая маленькая на синем снегу — и не подозревала еще, что значат для нее эти несколько десятков шагов.

Она не знала еще, что весной, когда разольются реки, она вот так же пойдет на трассу и в студеной, перемешанной с битым льдом воде будет спасать от затопления котлован и не уйдет до конца; а летом, заблудившись в тайге и проплутав несколько суток, совсем обессиленная, не сдастся, а будет брести и брести, пока не выберется к участку.

Она еще не знала этого и больше всего жалела сейчас о том, что у нее мокрые валенки и некогда их посушить.

Дорога

Черная жирно-блестящая лента дороги проложена в горах Она изгибается на каменистых склонах, заросших кедрачом и седой облепихой; скатывается в долины, сырые и сумрачные от застоявшегося тумана; вьется по берегам рек, где внизу, под обрывами, кипит известково-зеленая гремучая вода, а сверху, косыми пластами, похожими на обломанные ступени, грузно нависли скалы, лиловые в тени и серые на солнце.

Это Чуйский тракт, старинная дорога из Сибири в Монголию. Много сложено про нее песен, много историй; дорога знаменита и прославлена.

Теперь она стала еще оживленней; почти по всей длине натянута на ее спину мягкая шкура асфальта, взорваны утесы, вокруг которых лепилась она дрожащими петлями, разрослись на ней села.

День и ночь идут по дороге машины, — то везут неохватные, в тягучей смоле бревна; то сахарные глыбы мрамора, теплого от внутреннего света, то — навалом — красные, мелкие, словно бы запотевшие яблоки из предгорных садов; то всякую живность — овец, коров, свиней; а то вдруг и совсем необыкновенное — на грузовике, в дощатой загородке, катится голенастый сопливый верблюжонок или покачиваются низкие, в обвислой до полу шерсти, диковатые сарлыки, с рогами, похожими на ухват.

В прошлом году я бывал на Чуйском тракте; и однажды, уже собираясь уезжать из тех мест, ждал на одном из перевалов попутной машины.

Был хлебный сентябрь; пропыленные, горячие, по тракту густо шли машины с новым зерном. В них попутчиков не берут, — я скоро это понял, выбегая на асфальт и напрасно подымая руку.

В тот день я очень устал от ходьбы по горам, хотел пить, но воды поблизости не было, и даже негде было укрыться от солнца. А оно пекло яростно, словно про запас накаляло землю в эти последние ясные дни.

Машина катилась за машиной, — с гулом, с липким журчаньем шин, с пылью, взвешенной в густом воздухе. Я уже отчаялся и перестал выбегать им навстречу. И тут из-за поворота показался желто-красный, городского облика автобус.

Я еще не успел крикнуть шоферу, как автобус придержал ход, свернул на бровку и остановился. Подхватив ружье и рюкзак, я кинулся к нему.

Скрипнув, сложились гармошкой продавленные дверцы, и навстречу мне сошла какая-то женщина с ребенком. Вслед ей подали чемодан; я сунулся было влезть — и увидел, что автобус набит битком. Перевесясь через чьи-то головы, пунцовая, мокрая от пота кондукторша закричала: «Некуда, некуда, и так перегрузка!» Дверцы сомкнулись, поплыли, а я остался на дороге.

Досада охватила меня; чуть я не выругался, да вовремя вспомнил о женщине. Оглянулся.

В пыльном качающемся облаке, оставленном автобусом, держа у плеча ребенка и обтягивая рукой юбку, раздутую ветром, она стояла и оглядывалась кругом с той робостью и любопытством, какие бывают у пассажира, сошедшего на случайной станции.

Впрочем, я сразу понял, что она нездешняя. Ей было лет двадцать, и она была красива — худощавая, гибкая, с мальчишеской короткой прической. Но все же красота ее была городская, немного искусственная; она успела поблекнуть в дороге. Лицо без румянца, еще детское, матовое, потемнело от усталости; рыжеватые блестящие волосы запылились и стали жесткими, голые руки прижгло солнцем, и они болезненно покраснели, а тонкая желтая блузка, когда-то старательно отглаженная, сморщилась, и на ней, возле плеч, проступили мокрые пятна. И уж совсем неподходящими к этой асфальтовой пыльной дороге, к выжженной грубой траве, в брызгах машинного масла, казались босоножки на ее ногах — белые, очень маленькие, вероятно почищенные зубным порошком.

И все же, со своей растерянностью и утомлением, эта женщина не выглядела несчастной, нет, — она улыбалась.

— Остались-таки? — спросила она меня виновато и чуть снисходительно, как спрашивают неудачников.

Я пробурчал что-то, взвалил на спину рюкзак и зашагал прочь. Разговаривать мне совсем не хотелось.

И уже отойдя порядочно, я вдруг спохватился, — надо же было хоть спросить, зачем эта женщина вылезла здесь из автобуса? На руках у нее ребенок, да еще тяжелый чемодан с собой, а место глухое — на десяток километров кругом нет ни жилья, ни людей. Что за нелепость!

Я остановился, раздумывая, потом повернул назад.

Она сидела на обочине дороги, на чемодане, и, пристроив на коленях круглое зеркальце, вытирала лицо. Ребенок — двухлетний мальчишка — спал рядом на разостланном байковом одеяле.

Она совсем не удивилась моему возвращению и не смутилась, не убрала зеркальца. Глаза ее посмотрели на меня доверчиво и ясно, как на знакомого.

И так вот, сидя на краешке чемодана и вытираясь мокрым, грязным, свернутым в комочек платком, она ответила на мои вопросы.

Она сказала, что едет издалека к мужу, который служит сейчас в армии. Воинская часть находится где-то поблизости, в соседней деревне. Там солдаты помогают убирать хлеб. Кондукторша автобуса посоветовала слезть именно тут, потому что отсюда идти ближе: километров пятнадцать.

— Да как же вы доберетесь?

— А что? — спросила она. — Ну, поможет кто-нибудь. А то и сама дойду.

Очевидно, она просто не задумывалась об этом пути. А я знал, где находится деревня, и тотчас представил себе — пятнадцать километров с такой ношей да без дорог, в отчаянную жару. И, конечно, никаких попутчиков не найдется, люди на работе…

Я разозлился. Это уже не легкомыслие, а глупость!

Однако ничего не поделаешь, я был единственным человеком, который мог сейчас выручить эту сумасшедшую.

— Черт знает что!.. — сказал я. — Давайте чемодан. И неужели нет у вас другой обуви, кроме этих дурацких босоножек?

— Нету.

— Ну, учтите, на себе я вас не потащу.

Ухватив чемодан — был он раздутый, напиханный без жалости, так что едва застежки сошлись, — я не оглядываясь двинулся к деревне. Сзади захрустели послушные шаги.

Время уже перевалило за полдень; над сухими лугами дрожал нагретый воздух. Казалось, он отражает солнечный блеск. Да и все вокруг блестело нестерпимо для глаз. В солнечную осень в горах стоят золотые дни: свет источают и заросли рыжих кустарников, и горящие неподвижным пламенем черемухи, и выгоревшая трава, скользкая от прошлогодней хвои.

Мы спускались с перевала через светлые перелески, россыпи мелких камней, овраги к темнеющей вдалеке тайге, которая отсюда казалась низкой и очень густой.

Я скоро выдохся, — чемодан оттягивал руку, плечи онемели от рюкзака, било по боку ружье, позвякивая шомполом. Пот заливал глаза.

А эта женщина словно не замечала трудностей. Она не могла не устать; твердая, как проволока, трава хлестала ее по ногам, солнце жгло ее открытую голову и руки, а она улыбалась. Она двигалась рядом, не отставая, какой-то летящей походкой, и я опять ловил на себе ее взгляд, снисходительный, обращенный сверху вниз, от счастливого к неудачнику.

Она не благодарила меня и вела себя так, будто иначе и не могло случиться: я должен встретить ее, взять чемодан и проводить в деревню. Все просто и обычно. И я подумал, что, наверное, вот так, как должное, принимая помощь от неизвестных людей, эта женщина и проделала весь свой длинный путь — на поездах, на машинах, пешком. Нет, это не легкомыслие, не беспечность, это совсем другое…

Я шел теперь и не выпускал чемодана только потому, что мне совестно было отстать. Я не хотел показаться слабым.

А потом, на середине пути, нам неожиданно повезло. Спустившись с горы, мы увидели среди березняка небольшое поле, желто-кирпичное от перезрелого рыжика. Два паренька-алтайца выпрягали из жатки лошадей, собираясь уезжать.

Я не удивился, когда узнал, что они из той самой деревни. Эту женщину везде ждала удача.

Я пристроил чемодан к седлу; мы попрощались. Видимо, женщина никогда не ездила верхом, — она боялась влезать на конскую спину, а когда влезла, то охнула и сгорбилась от испуга, — до того ей показалось высоко… Но она быстро приноровилась и уже через минуту сидела прямо, ловко, держа у плеча ребенка, и первой тронула повод.

Обо мне она сразу забыла, даже не оглянулась. Пузатые сибирские лошаденки, тряся короткими хвостами, побежали ходко и скрылись из глаз.

А мне было хорошо. Я не жалел о потраченном времени. Вернувшись к тракту, вечером, уже в сумерках, я сел на попутную машину, в кузов. И было отчего-то очень приятно сидеть у гремящего борта, протянув усталые ноги, слышать ветер в ушах, глядеть на летящие звезды в черном небе и думать о том, что впереди еще длинная, дальняя дорога.

Помощник шкипера

Ветер был совсем слабым. Он потихоньку дул с левого берега и едва поднимал на воде рябь, похожую на отпечатки маленьких подков. Степа не мог понять отчего надо бояться такого ветра. Но дядя Федя озабоченно поглядывал на реку и говорил:

— Опять не отойдем вовремя… Сорвем график…

Шкипер со второй баржи, молодой парень Колька Грошин, услышал это и хохотнул:

— Не дрейфь, дядя Федь! У нас капитан квалифицированный, быстро вывернет!

Степа еще не был знаком с капитаном, но Колькиным словам поверил.

Вообще Колька понравился Степе сразу. Он был красивый, насмешливый, угощал всех городскими сигаретами и, видно, ничего на свете не боялся. Вот и сейчас он не прошел на свою баржу по берегу, а уперся шестом и прыгнул с борта на борт, словно перелетел на качелях. Еще и присвистнул.

Назад Дальше