— Знаешь, Аришка, что говорил про эти цветы один очень старый и добрый дедушка?
— Чего?
Павел Петрович перевернул страницу, отыскал нужное место и прочитал:
— «Гвоздика с давних пор пользуется расположением любителей как за приятный запах и разнообразие раскраски, так и за красивый общий вид цветущих растений. У них всегда были горячие поклонники, даже в такие времена, когда прихоть моды отодвигала их на задний план…»
— Это сказка?
— Что ты, это правда… Разве тебе самой эти цветы не нравятся?
— Но мне совсем не жалко! — настойчиво сказала Аришка. — Я шла купаться, потом смотрю — вы спите. Я и взяла.
— Но ведь они на самом деле красивые?
— Ага. Вы пойдете на море?
— Ладно, — сказал Павел Петрович и захлопнул Гесдёрфера. — Пойдем на море, так и быть. Я только гвоздику в воду поставлю.
Море близко, тут же за парком. К нему вела мягкая тропка, и Аришка, подпрыгивая, побежала по ней впереди Павла Петровича.
Пляж был пуст, и море лежало тихое, сонное. У берега оно было желтым, — это просвечивал песок. Дальше вода становилась зеленой, еще дальше — синей, а у горизонта совсем бледнела и сливалась с небом. Дымные облака неподвижно стояли над морем.
На бегу раздевшись, Аришка поскакала к воде. Ноги ее вязли в песке, она размахивала руками, спотыкаясь, и в воду влетела с таким шумом, что веером, будто выстреленные, брызнули от берега рыбьи мальки.
— Платье не оставляй, унесут! — крикнул Павел Петрович, оглядываясь.
На песчаных дюнах показалось двое людей; они спустились к самой воде и пошли по мокрой, твердой, как половица, береговой кромке. Павел Петрович разглядел парня в клетчатой, с разрезами на боках ковбойке и девушку. В руке девушка держала платок, но как-то странно держала… Они приблизились, и Павел Петрович увидел в руках девушки букет гвоздик.
Это были те же самые цветы; он тотчас узнал их.
— Аришка! — позвал Павел Петрович, не отрывая взгляда от девушки с букетом. — Смотри, Аришка, твоя гвоздика!..
— Ага!.. — взбивая вокруг себя пену и повизгивая, подтвердила Аришка.
— Из вашего сада?!
— Не знаю!
— Может, они без спроса нарвали?
— Может!
— Ведь таких цветов больше нигде нет?
— Идите купаться, дяденька!..
— Не хочу я купаться, да и ты вылезай, хватит уже!
Когда, наконец, Аришка вылезла и плюхнулась на песок рядом с Павлом Петровичем, он попросил:
— Ты, пожалуйста, сведи меня к маме.
— Вам еще цветов надо?
— Понимаешь, я хочу их увезти живыми, — терпеливо объяснил Павел Петрович. — Прямо с землей выкопаю, посажу в горшок и увезу с собой в город.
Аришка заинтересованно приподнялась:
— А потом?
— Потом поставлю их на окно. У меня такое большое окно дома есть.
— А потом?
— Ну, будут стоять и цвести. До самой зимы.
— А потом?
— Суп с котом, — сказал Павел Петрович. — Одевайся; где твое платье?
К Аришкиной даче они подошли с другой стороны, и Павел Петрович сначала не узнал ее. Вокруг дачи не было никакой ограды, даже низенького штакетника, — просто росли кусты жимолости, между которыми можно было легко пролезть, стоило только раздвинуть ветки.
Там, где полагалось быть калитке или воротам, стоял вкопанный в землю тонкий столбик. На нем висела жестяная табличка с номером и качался на гвоздике школьный клеенчатый портфель, вероятно заменявший почтовый ящик. Молодая женщина вынимала из портфеля газеты.
— Мам!.. — закричала издали Аришка. — Тут дяденька за цветами!
— Простите, пожалуйста, — застеснявшись, Павел Петрович для чего-то подергал застежку на портфеле. — Вы хозяйка дачи?
Женщина была очень похожа на Аришку, с такими же прямыми белыми волосами, загорелая, худенькая, и смотрела с такой же детской доверчивостью.
— Нет, — сказала она и улыбнулась. — Мы тут все только живем… Ну, жильцы. Дачники.
— А хозяев что, нету дома?
— Это заводская дача. Ну, общая.
— Простите, — Павел Петрович растерянно огляделся и показал рукой: — Ну а вот это все… цветы, земляника, смородина… Это же кто-нибудь сажал, кто-нибудь ухаживает? Сторож какой-нибудь?
— Не знаю, — сказала женщина. — Сторожа нет. Мы вот тут поливали, когда жарко было. А так, чтобы специально, — никого нет.
— Но мы еще землю копали! — напомнила Аришка. — Мам, ну скажи, мам!.. Когда коза приходила и вон там грядку съела. А мы опять посадили.
— Подожди, дочка, не мешай.
— Я некоторым образом цветовод, — нахмурясь и покраснев, сказал Павел Петрович. — Очень люблю цветы и развожу их. И я, признаться, хотел позаимствовать несколько экземпляров гвоздики. Для коллекции. Только не знаю, у кого же теперь спрашивать?
— Господи, да вы просто возьмите! — женщина улыбнулась. — Разве жалко? Тем более, что для коллекции. У нас многие берут просто так.
— Я хотел не сегодня, недели через две.
— Все равно, — сказала женщина. — Приходите, когда захочется. Если мы уедем, другие жильцы вам дадут.
— А уцелеют цветы до тех пор?
— Что вы, там же много! — нараспев сказала женщина, в точности повторив Аришкину интонацию.
Павел Петрович собирался попросить, чтоб гвоздику сберегли, не давали рвать посторонним людям, но теперь отчего-то раздумал. Он простился и ушел, чувствуя непонятное раздражение, почти обиду.
На другой день опять прибежала Аришка, позвала его купаться, но он отказался и все последующие дни разговаривал с ней хмуро, сухо, не замечая или не желая замечать ее удивленных, растерянных глаз.
Он больше не появлялся на соседнем участке, а к забору подходил лишь затем, чтоб проверить, много ли цветов осталось.
Заросли гвоздики редели, но, странное дело, Павлу Петровичу не было жалко. Он ощущал даже какое-то удовлетворение, Когда видел, что удивительный белый сугроб делается все меньше и меньше, словно и впрямь тает на солнце.
Накануне отъезда, вечером, Павел Петрович раздобыл крепкую картонную коробку, взял у садовника лопату и отправился за гвоздикой.
На соседнем участке было пусто, дача стояла закрытой. Может быть, Аришка с матерью куда-то ушли, а может быть, выехали совсем — Павел Петрович не стал узнавать. Встречаться с соседями он не хотел, а спрашивать разрешения все равно не требовалось.
Он выкопал несколько самых красивых кустиков, уложил в коробку, обвязал сверху газетами. Начал было заравнивать ямы на клумбе, но усмехнулся и оставил все как есть.
А утром, оживленный и повеселевший, он ждал на перроне электричку, с облегчением покидая места, так и не ставшие близкими, но уже успевшие надоесть. И оттого, что этот дачный поселок, сосны, море опять сделались для него чужими, далекими, он с особенным удовольствием думал о предстоящей дороге, о своей комнате, о цветах на окне, вероятно соскучившихся по хозяйским рукам.
Электричка подкатила к перрону необычно пестрая, шумная, набитая битком. Почти все ехали с вещами, было много детей, — каникулы кончались, школьники возвращались в город.
Павел Петрович едва втиснулся в вагон со своими чемоданами и коробкой; стал поближе к окну, где потягивало ветерком. Когда он огляделся, у него зарябило в глазах — почти все пассажиры ехали с громадными букетами цветов. Собранные наспех, растрепанные, эти букеты лежали где попало — и на багажных сетках, и на свернутых матрасах, и на мешках между скамьями, — и казалось, что на какой-то станции вагон просто забросали охапками цветов.
На ближней скамейке сидела девочка. Павел Петрович едва не принял ее за Аришку. Ошибиться было нетрудно: на коленях у девочки лежал ворох белых гвоздик, чуть привядших, но все-таки сияющих, чистых, сохранивших свой искристый снежный блеск. Павел Петрович хотел заговорить с девочкой, но потом заметил такую же гвоздику и в других букетах. Оказывается, эти цветы не были здесь редкостью… На какой-то миг он огорчился, а затем хорошее настроение быстро вернулось, и всю дорогу он ехал с улыбкой на лице.
Поезд раскачивался, гремел на мостиках, солнечная рябь наискось пролетала по стенам, ветром трепало восковые колокола гладиолусов, тяжелые шапки георгин, зеленые кубышки мака с полуоблетевшими лепестками. А Павел Петрович смотрел на эти цветы и думал, что сегодня они кого-то еще порадуют, кому-то пригодятся, но завтра окажутся выброшенными в мусорное ведро. А его собственным цветам, тщательно упакованным, полузадушенным, запертым в тесной коробке, все-таки предстояло долго существовать на свете, и он радовался этому.
Земля
Из рябиново-красных гранитных скал был сложен этот берег, и чтобы пробить в нем ямы, они взяли два стальных лома.
Им приходилось уже долбить берег, когда месяц назад умер дед. Но тогда им требовалась только одна яма — узкая, длинная и не очень глубокая. Мертвецы просят мало места.
Живые берут места больше. И теперь им нужен был десяток широких и круглых ям, в которых могли бы разрастись корни.
Сталь уставала от этой работы. Концы ломиков незаметно расслаивались, загибаясь тонкими, как бумага, лепестками.
— Гляди-ка, — удивился отец. — Сдает, а? Образец твердости, чтоб ему скиснуть…
Он бил в камень яростно и весело — ухал, рычал, вздувались жилы на волосатых ручищах, рубаха разодрана, лицо в пятнах крови от мелких осколков…
Шестнадцатилетний Андрей не мог угнаться за ним, часто просил передышки. Отец соглашался не сразу — оторваться не мог, — бурчал недовольно:
— Слаба-ак! За обедом — мужик, за работой — мальчик…
Затем, присев на край ямы, он утирал подолом рубахи лицо, удовлетворенно осматривался. Наверное, ему до смерти нравилось глядеть на эту скалу, развороченную собственными руками. Он широко ухмылялся, в глазах прыгали грешные огоньки:
— Ладно… Авось народит матерь еще парочку-другую сыновей, тогда вдрызг эту горушку раскатаем!
В такие минуты Андрею почти верилось, что у них на скале вырастет сад. Иной человек никогда не добился бы, — нужны дикая силища и упрямство. А отцу их не занимать… И еще у него есть странное свойство: чем тяжелее работа, тем злее делается на нее отец, — словно пьянеет от азарта…
Изо дня в день трудились они на берегу, пока, наконец, не осталось продолбить две последних ямы.
— Я их сам доконаю! — сказал отец. — Начинай землю возить. К носу грузи больше, на корму — меньше, как я показывал… Валяй.
Андрей медленно опустил ломик. Он знал, что отец поступит именно так — пошлет его возить землю в одиночку. Андрей знал это, но все-таки вздрогнул и растерялся, потому что бессознательно ждал совсем другого. А отец, конечно же, понимал и его страх, и его растерянность, и даже те мысли, в которых сам Андрей не отдавал себе отчета. И не пошел на уступку.
Прищурясь, Андрей посмотрел на противоположный берег, сказал медленно:
— Верховки, наверно, не будет…
Отец спросил, не оборачиваясь:
— А если и будет?
— Да н-нет, я ничего…
— Понятно.
Хрустя битой щебенкой, Андрей прошел по дорожке к дому, взял в сараюхе грубое, топором вытесанное весло.
Две долбленые лодки были привязаны под скалой, похлюпывая, терлись поцарапанными, в трещинках боками. Андрей выбрал себе лодку поменьше, осторожно, прикусив губу, влез на корму и отпихнулся веслом.
Землю надо было брать на другом берегу озера, на бывшем пожарище. Андрей подумал, что вернется лишь к сумеркам. И то, если не помешает верховка.
Пока ничто не сулило ее.
День был синий, стеклянный. Будто в громадной воронке — недвижное, чуть выпуклое, с четкими отражениями облаков, — лежало темное озеро, зажатое мохнатыми, лесистыми горами.
Тайга начинала пестреть. Потускневшей бронзой отливала хвоя лиственниц, с неожиданной яркостью проглядывали желто-белые пряди берез, просветлялись рыжие лохматые шапки рябин; медленно, как во сне, крутился и падал на озерную гладь лист прибрежных кустарников.
Но эта ласковая тишь отчего-то не успокаивала Андрея, — она казалась чужой, непонятно-затаенной. И было не по себе, почти как в тот день, когда они впервые пришли к озеру.
Отец перебрался сюда организовывать заповедник.
Всю жизнь любил он забираться в глушь, к чертям на кулички, — то ездил в экспедиции, то работал на далеких биостанциях и в заказниках. Довольно известный биолог, он мог бы давно получить местечко в академии, сидеть в креслице у зеленого абажура, пописывать проблемные статьи. Но не хотел, не мог представить себя таким деятелем. Иной был у него характер.
Погостив с недельку дома, скучнел, неискусно притворяясь, морщил нос от кухонных запахов, потом говорил:
— Знаете, ребята, вы уже без меня тут как-нибудь, а?
И опять укатывал на край света.
Домашние привыкли к этим разъездам, смирились, а Андрей — так тот и вовсе считал нормальным, что отца можно видеть два раза в год по большим праздникам.
Но в последний свой приезд отец задержался надолго. Андрей смутно чувствовал, что произошло это из-за него.
Отец приглядывался к нему что-то уж очень зорко, задумчиво говорил:
— Вырос-то, вырос-то, братцы мои.
Вдруг заинтересовался не только отметками, но и друзьями Андрея, его пристрастиями. Заходил на занятия кружка, где Андрей строил морские модели, однажды отправился даже в туристскую вылазку вместе со школьниками. Андрей отчаянно стеснялся, — было до слез неловко чувствовать на каждом шагу отцовский изучающий взор.
Дома подробно расспрашивал:
— Значит, в техникум думаешь? А почему в судостроительный? Влечение такое… Понятно. Нет, документы сдавать подождем.
О чем-то подолгу разговаривал с матерью, — было слышно, как сердился и покрикивал.
Так тянулось довольно долго. А потом в один из вечеров, когда вся семья собралась за столом — и мать, и Андрей, и дедушка, интеллигентный джентльмен, бывший когда-то преподавателем английского языка, — услышали новость.
Отец повертел в пальцах чайную ложечку (Андрею отчего-то накрепко впечаталась в память эта дурацкая ложечка с ручкою в виде пестрого попугая), согнул ее, бросил в чашку и сказал усмехаясь:
— Вот что я придумал, ребята: домработницу рассчитать, квартиру сдать управдому, матери со службы уволиться. Поедем жить на новое место.
Сначала никто не поверил, думали, — шутит. Но оказалось, отец решил это всерьез, и через неделю были закончены сборы.
Долго ехали поездом. Но вот кончилась дорога железная, потянулись сибирские тракты — по горам, сквозь тайгу, вдоль непривычно шумных рек с жилистой зеленой водой. Порою отец едва добывал лошадей: неласково встречали приезжих мордастые мужички-староверы.
Страшновато бывало ехать лесами. В здешних отдаленных краях не видать было целинников, новоселов, строителей. Тут другой народ водился — бродяги-шишкари, вольные охотнички и просто лихие парнишки, которым стали тесны городские законные порядки…
Не раз бывало: у оврага или скалы над обрывом вдруг появлялись фигуры с неестественно скучающими глазами; за плечом драного полушубка торчал приклад. Интеллигентный дед при виде щетинистых физиономий чуть не падал замертво, а мать двумя руками обхватывала Андрея, прижимала к себе. Сам отец не поворачивал головы, даже лошадь не подстегивал, — будто не замечая, проезжал мимо фигур, действовал на психику…
То ли взаправду помогал его геройский вид, то ли взять-то было нечего: худая кобыла, узлов немного и одёжа на путниках неважнецкая, — но проследовали мирно, никто не тронул.
Тяжелей всего дались последние десятки километров. Кончился тракт, исчезли, будто под землю уйдя, проселочные дороги; еле заметная тропа, через буреломы и ущелья, повела к озеру. Шли пешком. На крутых подъемах помогали друг дружке, кричали ужасными голосами для воодушевления и бодрости, — чистые кочевники.
Наконец с перевала увидели озеро.
Не слишком-то обрадовал открывшийся вид. Черная тайга густо, непролазно укрывала горы. Сырые слякотные облака сползали с хребтов. Внизу, над самой водою, крутились рваные клубы тумана, будто в громадном дьявольском котле бесшумно кипело молоко.
Отец присел на склизкий, гнилой ствол кедра, зажег папиросу. Андрей с матерью — растерянные, пришибленные какие-то — молча смотрели на него. Интеллигентный дед незаметно поеживался.
Тревожными были для всех эти первые, молчаливые минуты.