Игорь Алексеевич выключил радио.
— Зачем? — сказала Людмила Михайловна. — Приятная мелодия. Эй, вы там, сзади! Спите, что ли?
— Нет, — ответил Юрка.
— Укачало? Космонавтов из вас явно не получится. Потерпите, скоро приедем.
Мы все молчали, но она словно не замечала этого, продолжала болтать:
— Игорь, я не успела постирать твою белую водолазку, ну ничего, пойдешь в голубой. Только не надевай замшевую куртку. Замша — это для Дома кино, а в театр, да еще академический, лучше надеть строгий костюм.
Машина въехала во двор и остановилась у нашего подъезда. Юрка снял с багажника мои лыжи.
— Чудно провели воскресенье, правда? — обратилась ко мне Людмила Михайловна. — Ты постарайся всегда быть такой же хорошенькой, как сегодня.
Как все-таки трудно сказать в глаза дурному человеку то, что ты о нем думаешь. Особенно если этот человек лично к тебе относится очень хорошо.
— До свидания, — сказала я. — Спасибо.
И бросилась к подъезду.
На следующий день я попросила Эдика Микаэльяна сесть на мое место, а сама пересела на его — рядом с Таней Белоусовой.
— Поссорились? — спросила она меня как ни в чем не бывало.
Отходчивая душа! Другая бы на ее месте еще долго дулась, а она уже забыла обиду.
— Я тебе потом такое скажу! — тут же обратилась она ко мне.
Мое появление на своей парте она приняла как нормальное улучшение бытовых условий: раньше ей приходилось ловить меня в коридоре, чтобы сообщить очередную потрясающую новость, а теперь я постоянно под боком.
Многие в классе обратили внимание на то, что я отсела от Жарковского.
— Вот это да! — сказал Эдик Микаэльян. — Вы же с Жарковским как два попугая-неразлучника, помрете друг без друга!
Девчонки шушукались, поглядывая на меня. А я ждала, как Юрка себя поведет.
Он окликнул меня после уроков:
— Аленка!
— Не называй меня Аленкой! — резко возразила я.
— Ленка! — растерянно поправился он. — Давай поговорим!
— Что же ты вчера-то молчал, в машине?
— А о чем я должен был говорить?
— Как о чем? Человек просил о помощи, а вы все...
— Так ты из-за этого? — даже как будто обрадовался он. — Так это же мать, а не я! Мать никогда никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.
— Ты что, оправдываешь ее, что ли?
— Нет, ну, нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?
Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!
Все осталось при нем — широкие плечи, машины-роботы, апогеи и перигеи, скафандры и математические способности, и все рухнуло из-за одного маленького словечка. Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла. Слинял и съежился.
Может, это глупо, может, нельзя так, но это произошло помимо воли, и я ничего не могла с этим поделать.
— Ленка! Подожди!
Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Скорее одеться и уйти.
— Александрова! — услышала я за спиной и, обернувшись, увидела историка Кирилла Кирилловича.
Мы стояли на лестничной площадке перед дверью в учительскую.
— Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы себя так ведете на моих уроках?
Я теребила фартук.
— Вы незлой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Я вас очень прошу... По-человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!..
...Почему люди становятся бездушными?
Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они вот так же однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?
Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном, заснеженном проселке — и смотреть на меня упрекающим взглядом...
— Простите меня, Кирилл Кириллович, — сказала я тихо. — Я больше никогда... Можете мне поверить?..
— Хорошо, — ответил он. — Я вам верю.
Неловким движением он поправил упавшие на лоб волосы, кивнул мне и скрылся в учительской.
Окно на втором этаже (повесть-сказка)
1
Давайте подойдем вечером к новому пятиэтажному дому, что стоит в глубине двора на Оружейной улице. Дом заселен совсем недавно, еще пахнут краской двери подъездов, но в большую квадратную песочницу уже завезли песок, и видно, что днем здесь вовсю поработали маленькие новоселы. Валяются на песке забытые формочки и совочки, а деревянная оградка песочницы кое-где покрыта развалившимися, а иногда почти целыми куличиками.
Сядем на скамейку возле песочницы и посмотрим на освещенные окна. Нет, мы не будем подглядывать, мы только пофантазируем, глядя на абажуры, на шторы, на люстры.
Вот старомодный матерчатый розовый абажур с бахромой и кистями — может, он висел когда-то над бабушкиным круглым раздвижным столом и освещал чье-то детство мягким розовым светом. И тот, кто сейчас вырос и въехал вот в эту новую квартиру, — повесил над новым столом старый абажур, в память о бабушке и о своем детстве. И может быть, в этот самый вечер, в спокойную минуту, вспоминается ему, как, подложив под себя ногу, глядел он в учебник географии, учил про теплое течение Гольфстрим, а когда бабушка выходила из комнаты, заплетал из розовой бахромы косички.
А вот в этой квартире висит новенькая люстра с желтыми стеклянными колпачками-стаканчиками. Висит и даже чуть покачивается — наверное, ее только что повесили. Посреди комнаты еще стоит лестница-стремянка, и у папы в руках молоток и отвертка. А мама отошла к двери и смотрит оттуда на покупку. Ей очень нравится люстра, особенно — желтые стеклянные колпачки. У мамы хорошее настроение, она велит папе убрать стремянку, а сама идет на кухню ставить чайник.
А тут сквозь небрежно задвинутую штору пробивается неяркий зеленоватый свет настольной лампы. Спокойный свет, располагающий к занятиям. Должно быть, студент сидит за письменным столом, читает конспекты, готовится к семинару. А может, он не один. К нему пришли товарищи, они курят, смеются. В комнате дымно и шумно, а на улицу пробивается только спокойный зеленоватый свет.
Как много освещенных окон! Не хватит воображения представить себе жизнь за каждым из них.
Но почему мы невольно отводим взгляд вот от этого окошка на втором этаже? Оно тоже освещено, но каким-то нежилым, неуютным светом. Ни шторы, ни даже простенькой занавески. Свисает лампочка на шнуре без абажура. Может, в этой квартире еще не закончены отделочные работы? Может, маляры ушли и забыли выключить свет? И теперь на полу, устланном слоем старых газет, стоит ведерко с белилами, валяются кисти и пахнет краской от сохнущего потолка?
Нет, маляры давно уже закончили свои дела. Кто-то живет за этим бесприютным окном. Кому-то в этом нарядном многолюдном доме сейчас одиноко и грустно. На подоконнике стоит большая круглая жестянка из-под маринованной селедки.
Темная фигура появилась у окна. Человек вглядывается в сумрак двора. Может, ждет кого-то? Или он болен и ему нужна помощь? Но он никого не зовет, просто стоит и смотрит. Потом поднимает руку, открывает форточку и уходит в глубь комнаты. Кажется, он стар и хромает, но мало ли что нам может показаться?
Из открытой форточки на подоконник выпрыгнула кошка. С подоконника — на карниз, оттуда — на асфальт. Гибкое тельце — в темноте белеют грудка и кончики лапок — осторожно пересекло двор, шмыгнуло мимо нашей скамейки — блеснули на нас зелеными огоньками кошачьи глаза — и скрылось в подворотне.
Погас розовый абажур. Погасла зеленоватая настольная лампочка. Одно за другим гаснут окна нового дома. Новоселы ложатся спать.
Пора и нам.
Скоро мы сюда вернемся.
2
Под самое утро Вите Снежкову приснилось, будто за ним по дремучему лесу гонится учительница Галина Григорьевна. В руке ее огромная авторучка, которой она размахивает как копьем.
— Снеж-ко-о-ов! — разносится по лесу ее голос. — Сто-о-ой! Чему равна площадь прямоугольника?
Витя бежит, не разбирая дороги. Ветви хлещут его по лицу. Он не знает, чему равна площадь прямоугольника, и это наполняет его нестерпимым ужасом. Учительница близко, он слышит за спиной ее дыхание, делает последний, отчаянный рывок и вдруг — плавно огибает дерево, отталкивается от ствола, поднимается выше, выше... Вот он уже летит над лесом — раскинув руки, подставив лицо свежему ветерку.
Он уже летал во сне, и не раз, теперь он знает, как повернуть налево, направо, умеет замедлить или убыстрить полет.
Он летит, но уже начинает понимать, что это — сон, что сейчас он проснется. Изо всех сил он старается продлить ощущение полета, силы, уверенности. Эти ощущения приходят к нему так редко, и только во сне, а днем — почти никогда. Днем он растерянный, сутулый, все забывает, все делает не так, как полагается, он — растяпа, и все его ругают.
Сон тает, тает, Витя начинает чувствовать под головой подушку, а под боком — сбившуюся простыню, чувствует, что лежит он в комнате, только пока еще не может вспомнить — в чьей: то ли бабы Клавиной, то ли бабушки Елизаветы Викторовны. Он старается не думать об этом, чтобы не упустить последние крупицы сна, боится шевельнуться, потому что знает: повернешься на другой бок — и сон погаснет, как огонек спички, если на него резко дунуть. А потом даже не вспомнишь, что снилось.
Но тут пронзительным звоном разлился будильник, завел ненавистную утреннюю песню. И резко смолк: баба Клава нажала кнопку.
— Охо-хо-хо-хо! — длинно зевнула баба Клава, зажгла настольную лампочку, потянулась так, что заскрипела тахта.
Витя, не открывая глаз, по звуку, определял все бабы Клавины действия. Села, спустила ноги. Надела халат и прошлепала к Витиной постели.
— Витек! — окликнула она ласково. — Полвосьмого!
— Сейчас... — пробормотал Витя. — Дай сон досмотреть...
— Вставай, мой бедный! Воробушек мой жалкий! — не отставала баба Клава. — Покушать не успеешь, страдалец ты мой!
Но невозможно оторвать голову от подушки. Витя опускает на пол ноги, садится на коврик у постели, а голова все еще на подушке, глаза закрыты.
— Витек! — тормошит его баба Клава. — Проснись, мой золотой, в школу опоздаешь.
— А сегодня суббота?
Он прекрасно знает, что сегодня понедельник, и спрашивает просто так, в надежде на чудо.
— Да уж хоть бы суббота поскорей, каторжник ты мой разнесчастный!
Вите хорошо у бабы Клавы. Жаль, что он может проводить у нее только субботу и воскресенье. Все остальные дни недели он живет у другой бабушки. Там у него свой стол, своя полка, даже свой шкафчик для одежды. Там красивая полированная мебель и множество фарфоровых статуэток, но их нельзя трогать. Та бабушка не работает, она только воспитывает Витю.
И все-таки именно здесь, у бабы Клавы, Витя чувствует себя дома, а там — нет. Эх, жить бы все время в этой старой коммунальной квартире, в маленькой, тесной, теплой комнатушке. Здесь над его постелью — коврик с оленями. На столе в вазочке — ветки клена с сухими отглаженными листьями. А над комодом — в простой картонной рамке фотография молодого солдата с двумя медалями на гимнастерке — Витиного дедушки, погибшего на войне. Баба Клава говорит, что Витя становится все больше и больше похож на дедушку. Это приятно.
Но бабе Клаве еще далеко до пенсии, она работает медсестрой в больнице, ее сутками не бывает дома. Вот почему Витя живет у Елизаветы Викторовны.
Дома? бабушек расположены неподалеку один от другого, хоть и на разных улицах. Но почему-то бабушки никогда не ходят друг к другу в гости. Поссорились, наверное, и скрывают от Вити.
Он умывается на кухне, потому что ванна занята, потом ползет одеваться, по дороге прислоняясь головой то к пальто на вешалке, то к дверному косяку. Ему кажется, что он может спать стоя, лишь бы прислониться к чему-нибудь мягкому и теплому. Потом, сидя на постели с закрытыми глазами, вслепую натягивает брюки и слушает сквозь дремоту наставления бабы Клавы:
— Зачем читал до полдвенадцатого? Что ж, что книжка интересная? Их, интересных-то книжек, ой-ой-ой сколько! А я, когда ее покупала, и не думала, что она тебе так понравится. Угодила, значит? Ну и ладно, ну и хорошо. А только это все же не дело — до полночи не спать, глазки ломать. А потом голова заболит, и будет Елизавета Викторовна меня ругать и тебя в субботу ко мне не отпустит. А я только ведь и живу — от субботы до субботы. Только и жду — вот придет ко мне мальчишка, вот игрушку купим или книжку, в парк пойдем, погуляем... А кого мне еще ждать? Давай уж я тебе рубашку-то застегну, руки-то еще не проснулись...
После чая с сырниками и медом спать уже не хочется, только и в школу идти тоже не хочется. Сегодня контрольная по математике.
Баба Клава надевает ему на плечи ранец, дает в руку мешочек со сменной обувью — а то бы Витя непременно его забыл, — одергивает пиджачок, целует и закрывает за ним дверь. Потом спешит к окну, чтобы посмотреть на Витю, когда он пойдет по двору.
Вот хлопает дверь подъезда, и Витя, сутулясь, бредет вдоль стены дома. У бабы Клавы сердце сжимается от жалости. И в кого он такой робкий, тихий?
Возле ворот Витя оглядывается, видит в окне бабу Клаву и машет ей. Она тоже машет ему, к глазам ее подступают слезы, и фигурка внука становится расплывчатой.
3
Со стороны могло показаться, что мальчик спит на ходу, волоча ноги, согнувшись под тяжестью школьного ранца. Мешочек со сменной обувью, на котором было нашито «Снежков, 3-й «А», крутился на веревочке, то и дело касаясь асфальта. Его обгоняли другие школьники и взрослые, которые спешили на работу. Некоторые оборачивались и заглядывали ему в лицо.
А он летел, раскинув руки, дыша глубоко и спокойно. Вот внизу среди елок и берез открылась небольшая поляна, та самая. Вон и дымок от костра, а рядом — тот самый ствол упавшей березы, на котором они тогда сидели. Мелькнула красная в белый горошек мамина косынка. Мама вышла из зарослей, держа в охапке сучья и палки для костра. А папа наклонился над ручейком, набирает воду в котелок.
Витя опустился на поляну и сел на ствол березы. Он сидит и молча смотрит на огонь. Как тогда.
— Ты все сидишь, мечтатель? — спрашивает мама. — Я ведь просила тебя нарезать хлеб.
Витя кивает. Он кивает не маминым словам, а самому себе, своим мыслям. Все так и должно быть. Мама не вскрикнула от удивления, когда увидела его на поляне. Не кинулась к нему. Нет, пусть все будет, как тогда. Они втроем действуют у костра. Папа вбивает рогульки и вешает на поперечную жердь котелок — кипятить воду. Мама чистит картошку. А он насадил кружок колбасы на прутик и сунул в огонь. Колбаса выгибается, темнеет, от нее идет такой вкусный запах...
Но только тогда он не смотрел на маму и папу — зачем на них было смотреть, когда они рядом, и всегда будут рядом... Так он думал тогда. А сейчас он пристально всматривается в их лица и замечает то, на что тогда не обратил внимания: они печальные, и мама и папа. Они то и дело оборачиваются к нему с каким-то задумчивым видом — словно хотят спросить о чем-то и не решаются. Он не знал, что они уезжают. То есть знал, но думал, что не надолго. А они знали, что надолго. На два года. И очень далеко, в другую страну, в Алжир. Это их последний поход. Теперь-то он все хорошо понимает. Он прислонил к стволу прутик с поджаренной колбасой, подошел к маме и крепко прижался к ней. Она кинула недочищенную картошку и обняла его. Он и теперь не видит ее лица, но это неважно.
Он чувствует ее всю, ее руки, которые гладят его и нежно ерошат его волосы, ее горячую, мокрую щеку на своей щеке...
— Ты что, ослеп?!
Витя вздрогнул и проснулся. Да, с ним это часто бывает, он спит с открытыми глазами. Он так уходит в себя, что не видит, не слышит ничего вокруг. Вот и сейчас он наткнулся на какую-то тетю, и она рассерженно смотрит ему вслед.
— Толкнул — и хоть бы что! Не извинился даже! Кто их только воспитывает! — ворчит она, и каждое ее слово — как щелчок выключателя: гаснут лампочки. Гаснет свет над поляной. Ни мамы, ни папы, ни кружочка колбасы на прутике.