Абрамовна наклонила перекошенное лицо и зашептала:
— Кабы красные одни! А то с Дону атаманцы лезут, бандиты — антихристы. Всех, гутарют, смерти предают, и мирных и немирных!
— А про красных и не болтай, все равно не поверю! — строго сказала нянечка и даже стукнула по столу ложкой.
Потом они долго и старательно ели еще скрипящую на зубах кашу, а на прощанье Абрамовна, повыв над Леной, набила ей карманы вкусными солеными галетами, шепча: «Все одно — в прорву!» Наконец они снова вышли на улицу через будку, у которой часового уже не было. За это время стемнело, поднялся холодный ветер, и Лена обрадовалась, что платок загораживает колючую пыль.
— На этап пойдем, да? — спросила, подпрыгивая, чтобы услышать ящичек с негритятами.
— Нет, доченька, на этап больше нельзя. На этапе, того гляди, стрелять начнут…
Они свернули в новый кривой проулок и остановились у последнего дома с закрытыми ставнями. Нянечка подняла с земли камень и бросила в ставню.
Тогда отворилась дверь с приколоченной наискось доской, высунулся похожий на колдуна старикашка, и нянечка с Леной вошли в теплые сени. Колдун открыл еще одну дверь, и они очутились в комнате, сплошь завешанной иконами. В углу стоял огромный киот с зажженной лампадой. Темные иконы сурово смотрели с него.
Нянечка припала к самой главной иконе, под лампадой, намолившись, встала у стола. Колдун, не обращая на Лену внимания, достал из-за киота пузырек с чернилами, лист бумаги и ручку, а сам вскарабкался на высокое кресло. Нянечка, расстегнув ворот, вынула из-за пазухи мешочек, достала сколько-то денег… Колдун ловко подцепил их и скрипучим, как вороток в колодце, голосом сказал:
— Не маловато ли за труды, Дарья Кузьминишна?
— И труд, поди, для грамотного невелик. Нате, прибавлю! — Она бросила на стол еще бумажку.
— Что ж писать будем?
Лена посмотрела на нянечку. Та стояла маленькая, грозная, с нахмуренными бровями. На глазах у нее собирались две большие мутные слезы. Вот она смахнула их, поправила безрукавку, подобралась и громко сказала:
— Как все равно раньше писали, так и пишите. Может, дойдет. Город Москва, у Пречистенских ворот, возле церкви Успения на могильцах…
— Город Москва, у Пречистенских ворот… — повторил колдун и подул на перо. — Как же дальше действовать думаете, уважаемая? Ростов-то, поговаривают, окружен, все ближе красные подходят. Младенца бы куда приткнуть, а самой уходить.
— Младенца мне тыкать некуда, — сердито ответила нянечка. — На Армавир с ней подадимся. И красных мне бояться тоже нечего.
— Та-ак… Что ж, адресок я вам, как договорено, дам и записочку к генеральше сочиню. Весьма почтенная особа! Будет на первое время где голову приклонить. Только за то цена отдельная.
— Побойтесь бога, где мне их, денег-то, напастись?
— Это уж как угодно.
Нянечка помолчала.
— Слыхать, к Армавиру составы санитарные сбились, — сказала тихо. — Может, мать ее там разыщем…
— Не разыщете, ох, не разыщете! — прокаркал колдун. — Разметали наше войско смутьяны, к морю погнали. А скорей всего — отрезали… Значит, опять господину Евлахову в собственный дом будем писать?
— Пишите, — твердо сказала нянечка и сложила на груди большие, распухшие от стирки руки. — Какой уж он теперь господин-то! Ну, да ладно. Пишите.
ПРАВО НА ЖИЗНЬ
По дороге на Армавир тянулись четыре подводы. Люди, сидевшие на них, были похожи на мешки: привалившись друг к другу, они покачивались, как неживые. На последней подводе поверх вороха кукурузной соломы лежала покрытая одеялом Лена. Ее голову поддерживала сгорбившаяся Кузьминишна.
Белые клокастые тучи висели над головой. Шел дождь пополам со снегом, и поле по обе стороны дороги чернело и дымилось, как огромная лужа. Возница — он был один на все подводы — вдруг выругался и спрыгнул на землю. Лошади, хрипя и налезая друг на друга, остановились: за поворотом открылся крутой оползающий спуск к реке.
— Коням не сдержать. Вылазь пеши! — надрывно закричал возница.
Люди неохотно полезли с подвод. Кузьминишна оправляла на оставшейся лежать Лене одеяло, мелко крестила ее. Первая лошадь, приседая на задние и вытягивая передние ноги, стала осторожно спускаться по склону. И вдруг, сорвавшись, побежала. Ее настигала вторая, третья…
Кузьминишна отчаянно закричала. Возница громадными прыжками догонял лошадей, но подводы, гремя и подпрыгивая, свободно неслись под уклон, и первая, со вздыбившейся лошадью, уже взлетала на бревенчатый мост. Ветер сорвал с последней подводы одеяло, оно на секунду задержалось, повиснув на перилах, и упало в черневшую реку.
— Леночка! Лена!!
Кузьминишна бежала с горы, скользя и падая, а подводы пересчитывали бревна моста. Лена больше не лежала — стояла на четвереньках. Ее трясло и подкидывало, но она, видно, плохо соображала, что происходит. Кузьминишна наконец догнала подводу, неловко вспрыгнула на нее. Лошади сбегали с моста по более пологому склону.
В ложбине темнели разбросанные домишки, сквозь дождь мигали редкие огни.
У перекрестка подводы остановились: одна дорога сворачивала вправо, вторая спускалась к станице. От моста, шлепая по лужам, спешили забрызганные грязью люди. Кузьминишна соскочила, охая, побежала обратно к мосту, но река так далеко унесла уже ушедшее в воду одеяло, что она вернулась обратно.
— Сади-ись! — тонко закричал возница.
Люди полезли на подводы.
— Как же мы теперь, доченька, а? — забормотала Кузьминишна.
Она взяла Лену на руки, тревожно смотрела на дорогу.
— Застынешь ты у меня без одеяла, хворая… До Армавира-то еще сколько? Отдавай деньги за полпути, отдавай! — вдруг закричала, боком наскакивая на возницу.
— Ты чего, баба, сдурела? — Он вытирал рукавом мокрое от дождя и пота лицо.
Кузьминишна всхлипнула, привалила Лену к плечу, подхватила с подводы узел и пошла по дороге вниз к далеким еще домам станицы. Дождь скоро, как завесой, скрыл от нее подводы, возницу, лошадей. Ноги разъезжались на мокрой глине, намокшие волосы хлестали по лицу, но Кузьминишна шла все быстрее. Девочка так и не поднимала с ее плеча горячей, со спутанными волосами головы.
* * *
Лена открыла глаза.
На потолке было много мух. Они так густо облепили его, что он гудел. Лена скосила глаза. На белом кирпиче сидел кто-то рыжий с усами. Вылез еще один такой же рыжий… Она догадалась: тараканы!
Попробовала поднять руку. Рука была тяжелая, а пальцы прозрачные, как свечечки. Лена все-таки погрозила тараканам. Подняла голову. Она лежала на печке, было тепло и удобно, но все приплясывало и кружилось.
Напротив висело кривое зеркало. Лена потянулась, заглянула в него; с печки на нее смотрел глазастый белый мальчишка. Поводила пальцами по голове и поняла: мальчишка — это она, потому что стриженая, только какими-то лестницами. А потом, даже не отодвинувшись от края, уронила руку, камнем полетела куда-то — уснула…
Проснулась она на следующее утро. Изба была пустая, голая, но чисто выметенная. В углу над столом висело очень знакомое деревянное распятие. На полу стояли два серых мешка. Скрипнула дверь, кто-то, пятясь, втащил еще мешок, прислонил к порогу… Лена громко ахнула, но получилось слабое: «а-ашь…» Это была нянечка!
Она обтерла о порог ноги и посмотрела на Лену. А Лена посмотрела на нее. Нянечка перебежала к печке, затряслась, не то засмеялась, не то заплакала… Лена сказала громко: «Нянечка!» — но получилось опять тихо: «…янечк!..»
Кузьминишна подставила табуретку, полезла к ней. Теперь уже Лена повторила ясно:
— Нянечка, ты?
— Я, доченька, я!
— Этап? — Лена поводила пальцем.
— Нет, доченька, нет!
— А Игорек?
Кузьминишна шершавыми ладонями взяла ее голову:
— Брата спрашивает, горе мое!
— А мама с Игорьком так и уехали?
— Не пропали мои ночи бессонные даром, спасла сироту! — громко и торжественно ответила нянечка. — В себя!.. В себя пришла!..
Она слезла с табуретки, подбежала к окну. Лена услышала: за стеной глухо, но так сильно, что вздрагивают стекла в окне, ухает что-то большое, тяжелое.
— Там кто? — спросила она.
— Чего — кто, доченька?
— Бахает.
— Стреляют это, Леночка!
— Кто стреляет?
— Ты ляжь, спи.
— Нянечка, а это? — Лена показала пальцем на мешки.
Кузьминишна подошла к печке, оправила безрукавку.
— Ляжь, Лена, спи. Ты спи, я тебе все, все расскажу. Нельзя тебе говорить…
Как сквозь туман, засыпая и просыпаясь, Лена слушала далекий голос. А Кузьминишна, привалившись спиной к печке, говорила, не отводя глаз от запотевшего окна, за которым висело низкое небо и глухо отдавались орудийные выстрелы. Говорила больше для себя, отводя душу. Из немигающих ее глаз выкатывались медленные слезы.
— Слушай, доченька, слушай! Как слезли мы тогда с подводы — ну куда тебя до города везти, застынешь хворая, одеяло-то унесло! — пришли сюда, в один дом сунулись — не пущают, в другой — не пущают, тифу боятся… А ты так и никнешь. Жаром от тебя, как от печки. Что делать, боже ж наш? Спасибо, одна научила: «Бежи, говорит, до крайней хаты, пустует она. Хозяева с атаманцами за Дон ушли, там с сиротой заночуешь». А время к ночи, холод, мзгла. Как пришла я с тобой, доченька, изба не заперта, ветер гуляет. Положила тебя на лавку, плачу-разливаюсь. Потом, гляди, очунела. Во двор выскочила, в сарае щеп да соломы насбирала, спички у меня с собой припрятаны были. Затворила дверь, перекрестилась и ну в чужой хате печь топить! Дыму, дыму… Пошла по избам. У кого Христа ради, а у кого за деньги вымолила для тебя яичек да молочка. О хлебе и не поминай — белые все поотбирали… А по станице тиф ходит, а ты у меня вся в огне горишь… Ножницы у соседки выпросила, волосочки твои состригла… Так и стали жить. Господи! Слезу я ночью с печки, сяду, сердце у меня так и зайдется. Ты коготочками стену скребешь. А то как закричишь: «Конь волосатый, снимите шубу!» Я тебя водицей либо молочком, вот и отойдешь. А тут, слышу, стрелять зачали. Так и грохают, чуть стекла не повылетали. Ничего, обошлось, стороной прошли, Шкуро этот на Пятигорск. Да…
Кузьминишна замолчала, и опять далеко и гулко ухнуло за окнами, так что затряслась печка. Лена потянула нянечку за тесемку повойника.
— А чем жить, чем жить? И тебя, хворую, поднимать надо, да и самой… И вспомнила я, доченька, ту пору, когда еще у Лизаньки, мамы твоей, в кормилицах не жила. Машенька, дочка моя, тогда только народилась, а мужик у меня помер. И пошла я, помню, из деревни к господам в соседнее имение, в ноги поклонилась: дозвольте поле барское с-под картошки перерыть, может, насбираю чего. И что ты думаешь, доченька? Пять мешков своими руками по картошине выбрала!.. — Кузьминишна повернулась к Лене и громко, блестя из-под седых бровей глазами, проговорила: — Смотри, доченька! Так и тут я который день, как рассветет, на чужих огородах кротом роюсь. Люди здесь незлые, допускают. А я насбираю — да в избу занесу. Спасибо, мешки в подполе были…
Кузьминишна засмеялась и смахнула со щеки слезу. За окном опять рвануло и покатилось. Лена давно уже спала, разметав бессильные руки. На лице у нее проступал румянец. Кузьминишна поправила ее свесившуюся руку, вернулась к окну. Оно быстро розовело и нежно позванивало — над полем поднималось большое зарево. И вдруг совсем близко лопнуло и застрекотало что-то.
Кузьминишна схватилась за раму: по улице тяжело проскакали на лошадях несколько человек в незнакомых зеленых шинелях и развевающихся башлыках. В дверь застучали громко, дернули засов… Кузьминишна бросилась в сени.
— Пустите, кто здесь живой! — рвался умоляющий голос. — Схороните, ловят…
Кузьминишна скинула засов. Кто-то в распахнутой шинели ворвался в избу. Повалился на лавку, стал сдирать с себя погоны. Лицо у вбежавшего было красное, точно обмороженное, но не грубое и странно знакомое.
— Нянечка, она, — ясно сказала с печки Лена.
Кузьминишна прижала к груди руки. Светлые кудряшки высыпались у вбежавшего из-под фуражки. Тонкая, не мужская рука судорожно шарила пальцами у ворота.
— Чего глядишь, бабка! Я это, этапная… Снова встретились! — хрипло сказала женщина-солдат и, упав головой на лавку, в голос зарыдала.
За стеной треснуло что-то, распахнувшуюся дверь чуть не сорвало с петель. Кузьминишна выбежала, задвинула засов, вернулась. В избе отдавался топот скачущих через станицу лошадей.
— Выпустила. Своими руками выпустила! — горько сказала женщина-солдат. — На расстрел их приговорили, меня в охрану, я и выпустила… Не могу!
— Кого выпустила, горе мое?
— Красноармейцев пленных. Они раненые, а их штыками… Не могу.
Опустив голову, Кузьминишна молчала.
— Куда ж сама-то теперь? — скорбно и жалостно спросила она.
Женщина-солдат, тяжело дыша, смотрела на печку.
— Не словят — домой пойду… Живая этим зверям не дамся! Отвоевалась за них, хватит, открылись глаза… Ленка твоя там, никак?.. Правду искать пойду! На хутор, за Армавир, может, и цел еще. И ты, бабка, тикай, белые станицу жечь будут, — зачем жители красных прятали.
— Так мы же… Хворая она еще, куда же?
— Тикай, говорю, здесь вовсе пропадете! Юбки у тебя лишней нету?
Кузьминишна зашла за печку, повозилась там, вернулась похудевшая, с поневой в руке. Лена, прижавшись к печке, смотрела вниз.
— Значит, уходить? — с тоской переспросила Кузьминишна, когда женщина-солдат, сменив брюки на юбку и повязавшись нянечкиным же платком, превратилась в обыкновенную женщину.
— Уходить, жизнь собачья. Хочешь, до Армавира вместе? Отсюда недалеко, на разъезде порожняк стоит, теплушки… Доберемся, схоронимся, вроде беженцы.
— Лену, Леночку-то как, говорю? Слава одна, что получшело ей!
— Тут все одно нельзя.
— Да одеть-то ее во что?
— На вот, шинель рви!
— А картошка? — Кузьминишна гладила уставленные на полу мешки.
— Не до картошки теперь, слышишь? — крикнула женщина-солдат.
ЧЕТЫРЕ СТЕНЫ
Кузьминишна редко теряла веру в будущее. Но хоть и надеялась разыскать в Армавире Ленину мать, в глубине души вряд ли верила в это.
Путь в Армавир оказался нелегким. Зимой, в холодной теплушке, со скудным запасом картошки, который удалось захватить, под постоянной угрозой, что высадят в открытом поле.
Женщина-солдат выпросила где-то или утащила хромоногую железную печурку, немного угля. С грехом пополам топились, пекли картошку, кутали в полы шинели Лену (из верха и рукавов Кузьминишна сшила девочке и их спутнице подобие валенок). И все-таки через несколько дней, хотя нормальной езды было несколько часов, добрались до Армавира…
Женщина-солдат, всю дорогу поносившая на чем свет стоит «проклятую жизнь», ушла от них на следующее же утро. Нарыдавшись вволю, расцеловав Кузьминишну как родную… Ушла искать свой хутор, свою новую долю. Кузьминишна с Леной прожили в теплушке еще неделю: товарный состав загнали в тупик между водокачкой и базаром, и никому не было дела, что за люди остались в одном из вагонов и почему.
Потом Кузьминишна продала на базаре половину золотой цепочки из красного мешочка и принесла Лене роскошное бумазейное платье, масла и меду — девочка была еще очень слаба. После этого она решила, что настала пора действовать.
Пасмурным декабрьским утром, собрав узел с вещами они покинули теплушку с большими белыми, уже знакомыми буквами и пошли в город. Кузьминишна надеялась отыскать там какого-нибудь начальника, коменданта, добиться от него пристанища, помощи, совета.
Целый день, холодные и голодные, старушка с девочкой обивали пороги эвакопунктов, бюро, комендатур, попали даже в военный госпиталь. Иногда их выслушивали, чаще выгоняли. В госпитале Кузьминишне пообещали дать работу, а в последнем месте со странным названием «Пункт по пересылке, распределению и ликвидации беженцев» унылый чиновник, махнув рукой, сказал: