Много дней ходил Игнатко вблизи Катиного двора. Девушка словно с белого света сгинула, нигде ее не видать. А она в горнице была заперта. Родители ей шагу ступить со двора не велели.
Вот уже и заморозки по утрам начались. Потом снег выпал. Покров наступил. Дальше и до мясоеда недалеко.
Была у Кати подружка Феклуша. Не девка, а прямо-таки веретено. В хороводах первая, плясать лучше ее никто не умел, чего хочет, достанет, хоть со дна морского.
К ней и пошел Игнатко, все рассказал, во всем повинился.
Выслушала она его и даже ногой топнула:
— Коли так, не бывать Катюше за Горбуном. Жди сегодня ночью в загумнах, с рук на руки передам тебе невесту.
В тот же вечер явилась она к Катиным родителям и начала просить:
— Отпустите Катю к нам. Мне одной тоскливо дома сидеть, скучно пряжу прясть.
Мосей Ипатыч и на нее было начал кричать, да только не на ту, слышь, напал. Она ему сразу ответ нашла:
— Ты, — говорит, — дядя Мосей, как пес, на всех лаешь. Девка скоро бабой станет, может быть, век слезы проливать придется, а ты напоследок песен попеть не даешь.
И все-таки свое выбила. Надоело Мосею слушать, согласился.
— Ну, ин ладно, пускай идет. Только ты мне ее домой приведи.
— Приведу! Жди! — засмеялась бедовуха, а сама, как только вышла с Катей на улицу, сразу же мимо дома — да прямо в загумны. Катя лишь тут поняла, что из неволи вырвалась.
Из загумен Игнатко с Катей пошли в лес, на Баскую гору.
Была там полянка, а на полянке черемуха росла. Да теперь меж ее голых веток ветер гулял и последние листочки, какие от лета остались, на землю сбивал.
Перед черемухой Игнатко остановился, какое-то слово сказал — видно то, которое ему синица шепнула. Вдруг под черемухой ход открылся, а оттуда свет, словно солнечный луч, брызнул и темную ночь осветил.
Спустились беглецы вниз по ступенькам. И оказались они в подземном доме.
Обо всем синичка позаботилась, чтобы Игнатко и Катя могли весны дождаться.
А Мосей с Горбуном всю деревню на ноги подняли. Кинулись беглянку искать, погоню по дорогам и тропкам пустили. Но напрасно. Следы до Баской горы довели, а дальше пропали. Мосей со злости чуть бороду у себя не выдрал; ему не дочь было жалко, а то, что корову с теленком и золотишко приходилось Горбуну обратно отдавать.
Под утро Горбун у себя дома опять какое-то зелье в чугунном котле варил. На этот раз не монетки отливал, а смотрел, куда девка девалась. Видел, как Феклуша с Катей в загумны шли, видел, как Игнатко девушку на руках нес, а как дошел до горы — ничего не стало видно, все варево замутилось.
Зашипел горбатый, схватил котел, грохнул его на пол, разбил на мелкие куски. Потом по-волчьи завыл, по-вороньему закаркал. Начал по дому из угла в угол метаться, все, что под руки попадется, крушить.
С тех пор каждую ночь на Баской горе волчьи стаи собирались, вороны слетались. Это Горбун их созывал, спрашивал:
— Где были? Что видели? Не нашли ли следы Катерины и Игнатка?
— У-у-у-у-у! У-у-у! — отвечали волки. — По всем полям, лесам, деревням мы бегали, каждый след нюхали — нигде Катерины нет.
— Кар-р-р! Кар-р-р! — каркали вороны. — И мы за сто верст леса и деревни облетели — нигде Катерины нет.
Прошла масленица. Повисли с крыш ледяные сосульки. Растаяли снежные сугробы. Вскоре в лесах подснежники зажелтели. Мужики на пашни поехали. Вот уже на березах, на тальниках и вербах листочки появились. Славно стало в лесу: птицы щебечут, матушка-земля в солнечном тепле парится, в талой воде моется.
В мае на Баской горе расцвела черемуха. Как раз заря занималась. Только первый солнечный луч на гору упал, весь куст черемухи белым цветом укрыло. В тот же час под кустом ход открылся. Вышли оттуда Игнатко и Катя. Оба веселые, счастливые.
Посмотрел Игнатко на небо, белую черемуху взглядом окинул.
— Ну, Катюша, вот и наша пора пришла.
Взялись они оба за руки. Игнатко слова какие-то прошептал. Закачалась черемуха, полетели с нее белые лепестки, как лебяжий пух.
На том месте, где молодая пара стояла, лебедь с лебедушкой оказались.
Взмахнули лебеди крыльями и поднялись в небо.
Покружили, покружили над деревней, в камыши опустились.
Ах, Игнатко, Игнатко! Надо было ему со своей подружкой на другие озера лететь, а он не хотел родного места покинуть.
Люди смотрят на лебедушек, радуются. Увидел и Горбун на озере лебедей. А однажды растопил печь, варево сварил и узнал Игнаткову тайну. С той поры хлеба не ел, щей не хлебал, ночей не спал — на лебедушек охотился. Изготовил из ясень-дерева самострел, тетиву из волчьих жил натянул, стрелу наточил. По вечерам и по утрам на берегу сидел, караулил. Но лебеди не подплывали, держались камышей.
Осенью, как и прежде, потянулись в небе стаи журавлей.
Курлы-ы, курлы-ы! До свидания, до будущей весны!
Поднялись в небо и наши лебеди.
Взлетели в чистое небо, закружились над озером, но потом, видно, с деревней захотели попрощаться. Дали круг по-над берегом и только второй начали, тут их Горбун подстерег. Натянул тетиву самострела и, как только лебеди с ним поравнялись, пустил вверх стрелу.
Вскрикнула лебедушка, упала на землю. Стрела ей в самую грудь угадала.
Накинулся на нее Горбун, начал тело зубами рвать.
Громко закричал лебедь. Будь Игнатко человеком, не дал бы подругу в обиду. А что лебедь сделает? Он птица гордая, вольная, но, кроме крыльев, нечем ему защититься.
Залетел лебедь выше облаков, крылья сложил и бросился вниз, на то место, где лебедушка упала. Так ударился, что берег дрогнул и по озеру, как в бурю, волны заходили. Горбуна глубоко в землю вбил, а Катю крылом прикрыл и тут же в камень превратился.
А у нас в обычай вошло: кто подружку себе на Лебедь-камне выбрал, у того дружба на всю жизнь крепкая и верная.
Ой ты, белый лебедушко!
Ты родимый наш батюшко!
Бережешь ты нашу любовь чистую,
Сохраняешь дружбу верную!
Ой ты, белый лебедушко!
ПОБРАТИМЫ
Вот стариков укоряют, это-де они выдумывают всякую всячину и пускают по свету, а спробуй-ко с охотником разберись, где он быль небылью приукрасил!
Оттого и не почитали мужики-хлеборобы ни Касьяна, ни Куприяна: оба ни шуба, ни тулуп, ни бобровая шапка! Начни слушать их — недели не хватит, вздумай правды дознаться — на ровном месте споткнешься.
Мало, что оба похвалялись собой, сколь удалые и смелые, но природе урон и вред учиняли. Всякую мирную живность в лесах и на озерах, надо — не надо, били из ружей. Принимались мужики их ругать, как-де не совестно, в чем птицы и зверье провинились, пошто не даете им плодиться-резвиться, а унять не могли. Тот и другой варначили не от нужды и не просто от дурости, завлекала их охотка даровым поживиться.
Только один раз все же постигла их неудача, оба вернулись с промысла безо всякой добычи.
— Экое богатство от меня ушло, — горевал Касьян. — Зверь невиданный! Совсем близехонько, саженях, может, в пяти повстречался — матерый сохатый. Недвижимо стоял. Этак вот передними ногами об камень уперся, шею вытянул, морду поднял, вроде даль высматривал, а на голове-то у него один рог золотой, другой из камней самоцветных. Весу в сохатом пудов тридцать наверно, да рога, каждый в отдельности пуда по полтора. Мне сразу кинуло в ум: мой зверь! И взял бы, да супроть него ружье не сработало...
Сохатые в здешних местах частенько пасутся, тут им корму полно, вода в озерках чистая. Ну, однако, это простые звери, а такого, с золотым рогом и с рогом из самоцветных камней, никто еще не видал.
Немало, поди-ко, приврал тогда и Куприян:
— На большую птицу, орлана, весь припас израсходовал, — сказывал он. — Ходил-то я на глухаря. Иду лесом, тут камни-валуны, тут ручей, а дальше, этак в низинке, сухостойная сосна, и где-то поблизости он токует. Вгляделся: как раз на нижнем сучке дерева матерый петух! Распустил крылья, шею изогнул и ничего боле не чует, окромя самого себя. Взял я ружье наизготовку, начал прицеливаться, как вдруг кто-то кокнул меня по затылку, потом за ворот когтями вцепился, вверх поднял, дотащил до урочища и там бросил на землю. Это орлан надо мной учудил. И не улетел никуда. На взгорке крылья сложил и чего-то в мою сторону по-своему принялся кричать. Озлился я, а вижу — непростой орлан: хвост у него из чистого серебра! Стрелил — не попал. Во второй раз — тоже мимо. Так до последнего патрона. Будто кто ружье в сторону отводил.
Дома Касьяна и Куприяна были наискосок от дома Митрия Митрича Куликова.
Обоих охотников Митрий Митрич не одобрял, зато его младший сын Луконя к россказням Касьяна и Куприяна частенько прислушивался: неужто, мол, взаправду такое случается?
Взрос он парнем проворным, смышленым.
Иные зряшные люди мужика-хлебороба охаивают: вся-де его жизнь черствая и голимая скукота, а того в понятие не берут, что хлебороб-то самый первый доверенный у природы: вешняя капель, проталины на взгорках, духовитые талые воды, стародубки и медуницы, гомон грачиных стай, огневые цветки на вербе, песня жаворонка над пашней, — да всего и не перечесть, что своими глазами видит, ушами слышит, носом чует он, хлебороб-то, пока трудится в поле.
Одно было у Лукони неладно: на хлебопашество ему не выпало доли. У родителей собралось большое семейство. В застолье сразу садились по двадцать едоков: семеро старших братьев с женами и детишками. Делить хозяйство Митрий Митрич сыновьям не дозволял. Пока они жили кучно, так не постигала нужда, а при разделе четверым старшим досталось бы по одной лошади, еще троим по одной коровенке, а уж Луконе из остатков — только поросенок и гусь с гусихой.
Митрий Митрич велел Луконе попытать себя в каком-никаком ремесле: то ли, мол, в кузнечном, то ли в столярном, или уж на худой конец на заработки в город уехать. Но парню ремесла не поглянулись: в кузне темно и дымно, в столярке за цельный день солнышка не увидишь. Съездил в город — не родимое место!
Вот, глядя на Касьяна и Куприяна, он и задумал тоже охотником стать. Дело не шибко мудреное, была бы сноровка. Искать зверя по следу, а птицу на перелете — наука не долгая. Худо-бедно, но что-то на пропитанье достанется. А уж приволье-то какое в лесах! Ходи, будто из одной сказки в другую, да любуйся, на каждом шагу — новина!
В доме, в чулане, издавна висело дробовое ружье. Когда-то дедко Сысой хищных зверей промышлял. После себя он оставил наказ: ружье не трогать, покуда особая нужда не понудит.
Луконя уж собрался было отца уговаривать, чтобы тот дозволил ему на первых порах дедовым ружьем попользоваться, но отец сам позвал и сказал:
— Ступай-ко в поле да изничтожь там волчье отродье!
Ночью он коней сторожил и не углядел, как волки жеребенка-стригунка успели похитить. Вот и озлился на них:
— Всех до единого постреляй, не то повадятся и с поля нас выживут.
Звери эти чуткие, сторожкие. Простой мужик мимо логова пройдет — волк головы не подымет, зато охотника сыздали носом учует и подальше от него убежит.
В первый день Луконе удачи не выпало. Не меряно, сколь верст по лесам отшагал, а только на Сухом болоте, в белых камышах одно логово отыскал, и то уж покинутое. В Калиновом логу на лежбище натакался — и опять на пустое.
Шибко за день измаялся. Все на ходу и на ходу, да ведь не по ровной дороге: то в горку, то под гору, то с кочки на кочку, а то и по колено в болотной воде.
Уж смеркаться начало. Пора было поужинать, но в заплечном мешке не осталось ни хлеба, ни печеной картошки.
Бывалые люди знают: едешь в поле на день — бери провиант на неделю! Поди, не раз уж испытано.
Луконя сплоховал: ушел без запасу. Думал к ночи вернуться домой, не к чему, мол, лишнюю поклажу за плечами таскать, а поиски разбойных зверей эвон куда его увели: без малого на двадцать верст от деревни.
Когда не пито-не едено и в брюхе голодуха урчит, то волей-неволей манит на отдых.
И местность вокруг дивная. На возвышении белые березы вперемежку с краснокорыми соснами, под крутым берегом чистое озерко, по нему прорезанные плесами камыши, а левее от него — большая поляна, вся в желтых, белых и синих цветах.
Луконя даже подумал: уж не оттуда ли, не с вышины ли небесной пролились, как дождь, разные краски на землю и украсили ее.
И еще долго в тишине стоял бы он тут, склонял бы голову перед земной красотой, но вскоре зарево с неба сошло, сумрак загустел, только в прогалках леса да на озерке еще оставались полосы неяркого света.
Тут послышались ему плеск по воде и утиное кряканье. Это на плес выплыл из камышей табунок. Луконя сразу сообразил: ну, вот, нашлось, чем поужинать!
Притаился за кустом, обождал, покуда птицы соберутся кучнее, но так и не выстрелил — ружье отказало.
В эту пору что-то засверкало в лесу и послышался стукоток копыт по земле.
Луконя на всякий случай в ту сторону ружье изготовил.
Враз из чащобы объявился сохатый. Чудо чудное! Один рог у него золотой, другой рог из камней самоцветных. Да и гривастый зверь, ростом высок, телом могучий!
Сохатый дальше не побежал, а обернулся к лесу, голову книзу опустил, рога вперед выставил и принялся передними ногами землю рыть. Разгневался.
Доведись бы на месте Лукони другой охотник, то, пожалуй, уж как-никак, а добыл бы этого зверя, но Луконя на него не обзарился. Уж какое каменное и холодное сердце надо иметь, сколь бесчестно держать себя, чтобы такого великана, может, на весь Урал одного, для поживы губить!
За сохатым-то волки гнались. Впятером. Выскочили из лесу и окружили его. Но он им не поддался: переднего волка рогами отбросил, двоих задними копытами сбил, четвертому пасть изуродовал, только с пятым не справился, тот вцепился зубами ему в грудь и повис. Худо пришлось бы великану лесному, но ружье в руках у Лукони будто само собой начало стрелять по волкам.
Парень еще и сам-то опомниться не успел от удачи, а тут новое диво: сохатый вдруг подошел к нему, обнюхал ружье, потом самоцветным рогом к нему прикоснулся.
Огляделся Луконя, а позадь него, на пеньке, горшок с гороховой кашей кто-то поставил. Каша горячая, маслом политая, и поверх ее ложка деревянная воткнута.
— Эй, кто тут поблизости есть? — спросил он. — Коль верный человек, то выйди и покажись.
Подошла к нему старушонка, видом тонковата и суховата, в одежонке из холста домотканого. Таких баушек по деревням проживает немало, но все они по вечерам-то дальше своего двора не уходят, а эта, в отличку от них, надо думать, еще шибко проворная, востроглазая и легкая на ходу.
— Мир тебе! — поклонилась она. — Не поморгуй моим угощением. Видела я, как ты доброе дело свершил.
— А кто ты такая?
— Зовут меня Зовуткой, величают Обуткой, — по-деревенски пошутила старуха. — Родное имя покуда не спрашивай. И дело мое немудреное: голодного накормить, заблудшему путь указать, иного на ум наставить, совет подать.
— Так поясни, откуда здесь взялся чудный сохатый?
— Прежде дай-ко твое ружье осмотреть, надо увериться, можно ли тебе тайность открыть.
Взяла она у Лукони ружье, осмотрела, на деревянном прикладе узорную резьбу ладонью погладила.
— Оно это, Уралово подаренье: хищное зверье без промаха бьет, мирное зверье и птиц бережет. Дед Сысой им владел.
— Я его внучек, — пояснил ей Луконя.
— Сама уж я догадалась. Не могло ружье в чужие руки попасть. А ты, поди-ко, не знал, что на уток с ним не гоже охотиться. Откажет, ни разу не стрелит.
— Кем-то оно заколдовано, что ли?
— Про то знает лишь сам батюшко Урал. Но коль ты теперича владеешь ружьем, то открою тебе, откуда оно.
Взялся Луконя гороховую кашу есть, а старуха присела подле него, руки на коленки сложила.
— Прежде на весь свой век зарекись ни матери, ни отцу, ни братьям, ни сестрам о моем сказе хоть бы намек подать или слово одно обронить. Обмолвишься, так всякое зверье станет от тебя убегать, птица улетать, в лесу груздочка не сыщешь, ягодки в траве не сорвешь и своим наследным ружьем не попользуешься.
Дал ей Луконя зарок, низехонько поклонился.
— Уж много годов миновало с той поры, — сказала старуха. — Батюшко Урал по старости не стал успевать повсюду сам управляться. Экий ведь великий наш край: горы да скалы, в межгорьях реки текучие, в низинах озера глубокие, а черным и красным лесам конца-краю нет. По его-то недогляду расплодились в горах и лесах всякие хищники, принялись мирных птиц и зверей без счету, без меры изничтожать, да вдобавок и люди-хитники за золотом и самоцветными камнями начали рыскать повсюду, богатимые места разорять. А у батюшки Урала три сына взросло. Позвал он их к себе: «Пора вам все мои заботы и труды брать на себя! Но прежде хочу поглядеть, как станете жить меж собой. Ступайте на Исеть-реку. Там в крутых берегах есть большая излучина, а над ней каменный утес-голик. К завтрему приготовьте в нем три пещеры, каждый для себя. В них и определю вам назначенье». Отправились туда сыновья, нашли этот утес-голик, встали друг от дружки на два шага и за день да за ночь управились. Рано утром пришел батюшко Урал, а пещера-то оказалась всего лишь одна, только с тремя входами-выходами. Братья сговорились и доложили отцу, дескать, мы не ослушались, исполнили урок, как было велено, но все ж таки не желаем жить вчуже, без сродства, не по-братски. Остался батюшко Урал сыновьями доволен, однако всем в одном месте жить не дозволил. Старшему сыну дал наследное ружье и велел посреди людей поселиться. «Птицам и мирному зверью будешь защитником!» Середнего сына в сохатого оборотил, а чтобы от простых сохатых он отличался, сделал ему один рог золотой, другой рог составил из камней самоцветных. «Тебе доверяю все мои кладовухи. Ты один будешь знать, где золото и где всякие руды. Береги их от хитников, отводи у них глаза от потаенных мест». Третьему сыну всю пернатую дичь поручил. Сделал его птицей-орланом: крылья в размахе саженьи, хвост из чистого серебра. «Живи на утесах подле озер, с вышины все осматривай, а если в лесах, на реках и озерах появятся недостойные люди, коим пожива разум затмит, — изгони!» С той давней поры все три брательника, а потом их сыновья и внуки никогда не поступались родством, а что велено было Уралом, свято блюли. Твой-то дедко Сысой приходился наследным внуком старшого, коему было батюшкой Уралом ружье препоручено, и, стало быть, повеление Урала теперича на тебя перешло.