Петтер и красная птица - Старк Ульф


1

— А ну, вставай, соня несчастный!

Это был Оскар.

Он стоял в дверях. А я разглядывал его в подводный бинокль — будто толстая рыбина с кустистыми бровями плавает на дне озера, где-то далеко-далеко. Это был отличный подводный бинокль, просмоленный по всем швам, а с обоих концов вмазано оконное стекло. На одной стороне я вырезал своё имя: Петтер Птицинг.Этот бинокль мы смастерили со Стаффаном ещё прошлым летом. Оскар тогда обещал взять нас с собой на рыбалку. Но из этого так ничего и не вышло. Всё время что-нибудь мешало. Пока про рыбалку вообще не забыли. А бинокль вот остался. Мы со Стаффаном испробовали его в ванной, чтоб проверить, как он увеличивает.

Чтобы было больше похоже на правду, мы напустили в ванну головастиков, которые быстро-быстро рывками сновали а воде. Потом нам было уже жалко их переселять. Видно было, что им очень хорошо в такой воде. Откуда мы могли знать, что Ева вдруг ни с того ни с сего придёт купаться и увидит их — шевелящуюся массу чёрненьких малявок. Стаффан был уверен, что в комнатной воде головастики чуть не сразу превратятся во взрослых лягушек. Так это или нет, нам но удалось узнать. Ева заставила нас немедленно убрать головастиков. Но всё это было уже давно. А с рыбалкой тем летом так ничего и не получилось.

— Давай пошевеливайся! А то я на работу опоздаю. — сказал Оскар.

Я повернул бинокль широким отверстием к себе. Теперь в стекле умещалось только лицо Оскара. Всё лицо у него было в белых хлопьях от крема для бритья. Надо, наверно, объяснить вам, что Оскар — это мой папа. Он в общем-то очень даже неплохой, когда не злится и не дёргается. А это с ним часто бывает. Особенно по утрам, когда ему надо на работу. И по вечерам, когда он усталый, потому что работал. В то утро он был такой вот дёрганый.

Я перевёл бинокль так, чтобы видно было Лотту. Она уже оделась. Лотта — это моя сестра. Ей только шесть лет, но она не глупее любого десятилетнего, это я прямо говорю, хотя мне самому десять. Я правда так считаю. И на личико она хорошенькая, с этими своими длинными каштановыми волосами. Сам-то я никакой не красивый. Про меня такого не скажешь.

В то утро настроение у меня было ужасное. Неохота было вставать. Я лежал и думал, до чего ж неприятно знать, что ты долженвставать — каждое утро, кроме воскресенья и праздников, день за днём, год за годом, до бесконечности, до самой пенсии. Хотя дедушка, я помню, говорил, что когда станешь совсем уж старый, такой вот жутко старый, как он, и попадёшь в дом для престарелых, то приходится вставать чуть ли не среди ночи, а потом всё сидишь, глотаешь таблетки и вспоминаешь свою жизнь, которой теперь пришёл конец. Но дедушка у нас любит преувеличивать, так что не знаю, можно ли этому верить.

В общем, я решил, что и не подумаю вставать, ни за что не встану. Пусть говорят что хотят — я буду лежать.

— Ну-ка, лодырь, поднимайся, — сказала Ева и потянула с меня одеяло.

— Я сегодня не встану! — крикнул я. — И вообще. Кончено с этим дурацким вставанием.

— Что это с тобой? — сказал Оскар. — Ты что, заболел?

— Ещё чего. Но это ж просто обалдеть можно, как подумаешь, что всю жизнь каждое утро надо вставать. А почему бы и не лежать?

— Хватит болтать глупости. Разлёгся тут, будто султан, а я готовь ему завтрак. Что я тебе, рабыня? Долежишься до того, что опоздаешь в школу.

Но я твёрдо решил не вставать. А я могу быть и очень упрямым, если что решил. Я тогда прямо чувствую, как где-то внутри у меня сидит воля, такой горячий, живой комок. Иногда такое чувство, будто это она мной распоряжается. Я сам вроде бы уже и сдался, а она всё равно не сдаётся.

— Я всё равно не встану! — сказал я. — Я решил лежать теперь до конца своей жизни.

— К чёрту, Петтер. Придётся тебе поднатужиться. У меня нет времени обсуждать твою жизнь. Через пятнадцать минут мне надо выходить.

— А я-то тут при чём? Сказал — не встану, и точка. Это решено.

— Только не мной. Живо вставай, чучело гороховое! — Оскар разозлился, и его можно было понять. Он нервничал, и спешил, и чувствовал своё бессилие, но я тоже был бессилен. Я был в руках у какой-то силы внутри меня, которая приказывала мне ни за что на свете не вставать. Если честно, мне даже хотелось послушаться Оскара, но я просто не мог.

— Я не собираюсь вставать, — сказал я. — Никогда в жизни. Ты можешь делать, что хочешь, — ничего не поможет. Можешь ругаться, орать, щекотать меня, юли колоть меня булавками, или трахнуть какой-нибудь доской, или поставить мне на живот горячий утюг, или вылить на меня ведро воды. Я всё равно буду лежать.

— А правда, Оскар, — сказала Лотта. — Поставь-ка ему на живот горячий утюг, а я буду щекотать его под мышками.

И она состроила одну из своих страшных рож. Надо вам сказать, что Лотта — большой специалист по рожам. Я не знаю никого, кто умел бы строить такие рожи, как она.

Я весь сжался. Оскар делается иногда просто бешеный. Лицо у него тогда становится всё красное, а сам он из обыкновенного человека превращается в какого-то великана. А глаза как щёлки. Посмотришь на него — и то страшно.

Поэтому я зажмурился. Я постарался представить себе, что я — камень, острый, твёрдый, холодный камень, только попробуй поддать его ногой — сразу поранишься. Такой тяжёлый, серый камень, который тысячи лет пролежал на одном месте и еще тысячи лет пролежит, пока не настанет конец света.

Но никакой конец света не настал. Оскар просто расхохотался. Будто случилось небольшое землетрясение. Живот у него трясся, а на глазах выступили слёзы. Весь дом гремел от хохота.

Раньше это у нас часто бывало. Оскар так хохотал, что стены дрожали.

Ева, наша с Лоттой мама, от которой я унаследовал свои рыжие волосы, рассказывала, что когда они с Оскаром только поженились и жили в крохотной квартирке, она использовала в таких случаях подушки вместо звукоизоляции, чтобы растревоженные соседи не стали стучать в стенку.

Хохот Оскара — это было что-то нечеловеческое, какая-то разбушевавшаяся стихия. Будто вулкан. Только вот теперь вулкан этот почти потух. Иногда только что-то там ещё булькало и вспыхивало.

— Ладно! — сказал Оскар, и в горле у него что-то всхлипнуло. — Лежи себе, бездельник, пока не покроешься паутиной и пылью. Когда-нибудь, глядишь, и надоест. Между прочим, если тебя очень уж долго не будет в школе, за тобой просто придут и заберут тебя.

— Пусть попробуют, — сказал я так твёрдо, как только мог.

Перед тем как им с Лоттой уйти, Оскар принёс два банана и положил около моей кровати.

— Сухой паёк для живой мумии, — сказал он.

2

Нет, честно, я чувствовал, что мне не надоест, никогда не надоест.

Хоть всю жизнь пролежал бы вот так в постели. Я попробовал совсем отключиться, попробовал заставить себя ничего не слышать, ни про что не думать. Просто лежать — неподвижно, молча, как серый камень.

Вот только странное дело. Нельзя заставить себя ни про что не думать, не получается. В голове вдруг сами собой выскакивают разные мысли и картины. Всякие там бессмысленные слова вроде «чучело гороховое», или какие-то дурацкие, непонятные картинки. Попробуйте-ка сами ни про что не думать. Всё равно будешь думать хотя бы про то, что не надо ни про что думать.

Прошло часа два, а мне уже казалось, что я пролежал лет сто. Моя сжатая в кулак воля куда-то улетучилась, вроде как растворилась в солнечном свете, который вошёл через окно. Мне что-то совсем расхотелось лежать вот так в постели до конца своей жизни.

В школу идти всё равно уже не имело никакого смысла. Я встал, потом выпил чашку молока с бутербродом и взял ещё кусок шоколадного пудинга, который стоял в холодильника. Я подумал, что лечь-то я всегда успею, лягу обратно ещё до их прихода и сделаю вид, будто и не вставал.

Мы жили на самой вершине холма, в маленьком коричневом домике, точно таком, как и все другие вокруг. Эти маленькие домишки с тесными комнатками были построены той самой фабрикой, на которой работали Оскар с Евой. Там же работали чуть не все жители нашего Дальбу.

У некоторых, правда, дома были побольше и кирпичные. Это у всяких там служащих, которые уже и приказывать что-то могли, и денег получали больше, и лужайки у них перед домом были пошире.

На нашей улице было почти что пусто.

Я спускался вниз, где начинался сам посёлок, а за ним торчала труба фабрики, выше церковной колокольни. Фабрика была новенькая и вся небесно-голубая, и стояла она на берегу Голубого озера, которое тоже было голубое-преголубое. И всё это голубое сияло и сверкало на солнце под голубым небом. На этой самой голубенькой фабрике все наши местные и пристроились.

Хотя, конечно, не все. Некоторые работали в магазинах, некоторые ещё где-нибудь, а некоторые были вообще без работы. Я подумал, а не заглянуть ли мне в гости к тёте Кристин? У тёти Кристин была маленькая прачечная, и Оскар с Евой оставляли у неё на день нашу Лотту, пока сами были на работе. Когда я ещё не учился в школе, меня тоже отводили к ней. Отличная она была тётка, наша Кристин-Стирка, такая маленькая, тощая, с виду хмурая, неприветливая, а на самом деле очень добрая. Но я решил, что лучше уж не ходить — а то Лотта обязательно проболтается, что я вставал.

Потом я увидел жёлтую кирпичную колоду нашей школы. Была как раз перемена, и ребята носились по двору. Прозвенел звонок, и все они столпились у дверей. Школьный звонок — всё равно что фабричный гудок: он приказывает тебе приходить или уходить, решает, когда тебе гулять, а когда работать. До чего же здорово, что мне не надо было мчаться в класс.

Сам посёлок лежал в долине, между двумя холмами, с одной стороны Голубое озеро, а вокруг леса и луга. На одном холме были наши домики, а на самой вершине другого красовалась вилла директора фабрики господина Голубого. Настоящая его фамилия была Вальквист, но его прозвали Голубой, потому что всё у него было голубое — и фабрика голубая, и вилла тоже вся голубая. Это был огромный деревянный домина со всякой там резьбой, завитушками-финтифлюшками. В саду вокруг виллы полно было всяких кустов, лужаек и фруктовых деревьев. А ещё там был бассейн с золотыми рыбками. А вокруг сада был высоченный деревянный забор, тоже голубой.

Я подумал, подумал и решил пойти в гости к Бродяге. Бродяга жил в малюсеньком домике, вроде лесной избушки, который когда-то был выкрашен в красный цвет, как красят дачи, но потом весь облупился и стал совсем бесцветный. Бродяга на самом-то деле был никакой но бродяга. Просто его так прозвали за старую шляпу с широкими обвислыми полями и за длинную чёрно-седую бороду. Он работал раньше на фабрике, но ему Пришлось уйти, потому что он заболел. На складе ему как-то Пришлось взвалить себе на спину такой ящик, что спина чуть не треснула. Но главное, наверное, из-за того, что он всегда прямо говорил то, что думал, и жаловался, если что-нибудь на фабрике было плохо.

До домика Бродяги надо было пройти кусок лесом. Туда вела лесная дорожка. Солнце жарко светило сквозь сосны. Наверху щебетали птицы. Потом лес вдруг расступался, и открывалась поляна. Там и стояла избушка Бродяги, с сарайчиком для дров и одной яблоней перед крыльцом. А за углом цвела сирень, и пахло сладко-сладко. Дверь была закрыта. И тихо совсем. Только слышно было, как журчит ручей, который протекал прямо рядышком.

Я постучал, но никто не отозвался. Я, правда, и не удивился. Во-первых, Бродяга считал, что входить можно и без стука. А во-вторых, он немножко оглох, проработав столько лет на фабрике Голубого.

Когда я вошёл, я после яркого солнечного света вообще ничего не увидел. Я будто ослеп.

В доме было две комнаты, в одной, побольше, — печка с плитой, раскладной стол и несколько стульев, а в другой, маленькой, стояла кровать Бродяги.

Я услышал, что он там. Он не окликнул меня, как обычно, нет. Он не насвистывал бодро-весело, как он частенько насвистывал. Он не пел своим раскатистым басом, как он иногда пел. Он не ругался, как он вечно ругался, когда надо и когда не надо. Он не бормотал себе под нос, не мурлыкал и не ворчал, как бывало, когда он вырезал какую-нибудь фигурку из дерева.

Он скулил, тихонечко, не переставая скулил, как больной ребёнок или зверёныш, и я понял, что ему ужасно больно. Я вошёл в комнату и увидел его на кровати. Волосы у него все спутались, слиплись от пота, а лицо было совсем серое. Глаза странно блестели. Он держался руками за живот. Лежал скорчившись на боку, подтянув колени. Над ним жужжали мухи. А рядом стояло жёлтое эмалированное ведро — его, видно, рвало.

— Что такое? — спросил я как дурак. Я просто не знал, что сказать.

Так странно было, что он такой жалкий, беспомощный. Он всегда был такой здоровый, весёлый, такой выдумщик и шутник. Я не знал, что делать, что сказать.

Он попытался повернуть голову, но она у него снова упала на подушку, и он опять застонал, уже громче. Он хотел что-то сказать, но не смог. Он боролся с какой-то жестокой и непонятной мне болью. С лица у него прямо капал пот, и простыня была мокрая.

Я пошёл на кухню, намочил под краном полотенце, вытер ему лицо и положил полотенце на лоб. Он слабо улыбнулся, будто хотел сказать «спасибо». Я принёс стакан воды. Подсунул руку ему под голову, приподнял и поднёс стакан к его губам.

Но он не мог ничего проглотить. Вода стекала по подбородку.

— Спасибо, — сказал он так тихо, что я еле услышал.

Потом ему, наверно, опять стало хуже. Он вскрикнул и перекатился на спину. Глаза у него широко раскрылись, он весь дрожал. Потом совсем затих. Может, он умер?

Нет, я слышал, как он дышит, тяжело, прямо задыхается.

Я не знал, что делать Не мог же я взять и бросить его тут, а сам пойти домой и снова улечься в свою кровать. Я отвечал за него, потому что это я на него наткнулся Он всегда был очень добрым ко мне. Когда мне бывало плохо или я злился на что-нибудь, я шёл к нему. И мне всегда становилось легче.

Обязательно надо было ему помочь Вот только как? Надо было как-то сделать, чтоб его забрали в больницу.

Я выскочил из дома и мимо сарая, мимо свинарника выбежал на дорогу и помчался изо всех сил. Я мчался по узкой лесной дороге с такой скоростью, что чуть не задохнулся, пришлось даже притормозить. Я, по-моему, в жизни ещё так не бегал. Во рту был солоноватый привкус, будто кровь, — так всегда бывает, когда бежишь изо всех сил.

Сразу за лесом была маленькая молочная, где работала тётя Лесбор и где мы всегда покупали домашние булочки. Я вбегаю туда и вижу — она стоит разговаривает с каким-то покупателем.

— Здравствуй, сказала она. — Чего ты носишься как угорелый?

И она продолжала болтать со своим покупателем — какая сегодня погода, да какой ветер, да у кого что болит. Я попытался объяснить, что Бродяга лежит там у себя больной, может, уже при смерти. Но я только начал, как она прервала меня и сказала:

— Подожди, пока до тебя дойдёт очередь, и вообще дети не должны перебивать старших. — При этом она нахмурила брови и сделала строгое лицо.

Мне казалось, этому конца не будет, и я просто не знал, что делать. Наконец я не выдержал.

— Нет, ты должна меня выслушать, — сказал я. — Помолчите, пожалуйста! Бродяга умирает!

— Какой такой бродяга? — спросила тётя Лесбор.

— Разве здесь в окрестностях есть бродяги? — удивился покупатель и вытаращил глаза.

— Да Бродяга же! Вы что, не понимаете? Бродяга! Лейф, который живёт тут рядом, в лесу.

— Ах, этот, — сказала тётя Лесбор.

— Да, этот самый. Он заболел. Он лежит сейчас там без сознания. Я пришёл к нему в гости, а он, оказывается, заболел. Он даже говорить не может, его всего трясет Есть здесь где-нибудь телефон? Надо вызвать «скорую».

— О, господи, детка, чего же ты молчал? Конечно, надо вызвать «скорую». Немедленно!

Она скрылась за занавеской, которая висела перед входом в саму лавку, и я слышал, как она там набирает номер и никак, видно, не может набрать. Она так нервничала, что два раза попадала не туда. Первый раз она попала на бойню, и там решили, что она шутит, когда она сказала, что в одной избушке в лесу умирает человек. Наконец, она всё же дозвонилась до «скорой» и объяснила, где и как найти больного.

Дальше