Володины братья - Коринец Юрий Иосифович 6 стр.


Володя повернулся спиной к реке и оглядел поляну, венчающую бугор. И увидел Володя то, о чем знал, но чего не видно было вчера в сумерках, когда он сюда подошел: остатки Прокопова хутора в стороне, ближе к лесу. На фоне осенних пылающих берез, зеленых елей и лиственниц темнели в березовых кустах, в зарослях крапивы и иван-чая полуразрушенные остатки строений. В небе над поляной, почти не двигая крыльями, кружил сокол — и его отметил Володя краем глаза, — мышей, наверно, высматривал.

Широкая поляна покрыта была густой некосью, и с трех сторон наступала на нее тайга, высылая вперед заросли тала, маленькие елочки и карликовую березу. Кустистая береза с красными ветвями кудрявилась мелкими — в копейку — листочками. Маленькие елочки торчали в кустах, как темные стройные свечки. И везде, особенно возле остатков Прокоповой избы, буйно разросся иван-чай. Высокие, остроконечные пирамиды цветов сияли лиловым на фоне черных, полуразрушенных стен. Казалось, что от этих ярких лиловых цветов даже воздух вокруг стал лиловым, и лиловой стала внизу река, и лиловым небо.

Дед Мартемьян много рассказывал Володе об этом цветке. Грустный это цветок и странный — в своей преданности к ушедшим! Он всегда буйно разрастается на пепелищах и пустырях — в местах, покинутых людьми. И не важно, какие здесь люди жили — хорошие или плохие, обо всех ушедших хранит иван-чай свою лиловую память. Кладбищ он не любит, там растут другие цветы. Иван-чай — это сторож пустых жилищ. Он поселяется вослед за ушедшими в покинутых деревнях, в брошенных хуторах, в позабытых избушках. Здесь он подходит на цыпочках к слепым окнам, поднимается на прогнившие ступеньки, входит в пустые комнаты, сияя своим пронзительно-печальным лиловым цветом, и шепчется, шепчется, шепчется, вспоминая об ушедших…

Володя проверял Мартемьяновы слова, когда они путешествовали по Илычу и притокам: как только замечали они вдоль по реке лиловые цветы иван-чая, то вылезали на берег и непременно находили там остатки людского жилья. Иногда приходилось шарить в кустарниках или густой траве — так разрушено бывало строение, но остатки его всегда находились.

Вот и сейчас: стоял Володя на высоком берегу, на полузаросшей подлеском поляне, и смотрел на серебряно-черные стены Прокопова хутора, седые, грустные стены. Володя их сразу узнал.

Стены Прокоповой избы, окруженные иван-чаем, обросли с северной стороны мшистыми бледно-зелеными бородами. Остатки крыши торчали в лиловом воздухе черным скелетом. В отдалении возникали из буйных зарослей еще какие-то строения: баня, пекарня, сарай, островерхая, на высоких, утонувших в крапиве столбах, кладовая, похожая на избушку бабы-яги с петухом на крыше.

Володя побродил вокруг, раздвигая руками высокие — выше головы — заросли иван-чая и крапивы, дошел до края поляны, где начиналась тайга. Здесь Володя ступил на белесую от времени, сложенную из огромных бревен дорогу, она уходила в заваленную буреломом чащу. Дальше было темно и страшно. Из чащи тянуло прелым запахом сырости. Между прогнивших бревен дороги пробивалась ярко-зеленая трава, а местами, где бревна провалились, тускло светилась ржавая болотная жижа. Дорога, ведущая в никуда! «Пойдешь по ней — не воротишься! — подумал Володя. — Может она привести тебя к лешим, а может просто на тот свет…»

Когда-то по этой дороге ездил отец Прокопа, важный купчина, и к нему ездили охотники да скупщики пушнины. Богатый человек был Прокопов отец, дед Мартемьян сказывал. Были у него лошади — не одна пара, и коровы, и всякая птица, одичавшая даже от изобилия. И пекарня недаром была: держал тут Прокопов отец заезжий двор и чайную. И баня была большая, по-белому, — вон какие высокие стены из кустов выглядывают, не чета банькам в Володиной деревне. Зиму и лето парились тут купцы да охотники, гоняли в душной чайной чаи, заедая калачами. И водку пили. Было тут всякое!..

Раскулачили потом Прокопова отца, сослали его далеко на восток, откуда он уже не вернулся. Прокоп с матерью переехал жить в деревню.

А хутор со временем частично сам захирел, частично растащили его прохожие люди — на дрова да просто так. Только иван-чай, одинаково грустящий обо всех, справляет тут свои затянувшиеся поминки.

Прокопова отца, окромя иван-чая, никто не жалел: раскулачивали его всей деревней, когда колхоз создавали. Был Прокопов отец душегуб и вор, нажил свое богатство на чужой крови, на слезах. Всех он в округе обирал, вся семга по Илычу его была, вся дичь, все зверье: все он за бесценок скупал или отнимал даром. Особенно у ссыльных. Было в этих местах когда-то много ссыльных людей, революционеров. Даже на этих несчастных наживался отец Прокопа…

Слышал Володя, что Запечорье — это ссыльные места, то есть плохие места, людьми не любимые, страх наводящие на всякого, кто о них даже услышит. В разные времена почти все лучшие люди здесь в ссылке перебывали, сказывал дедушка. Странно это показалось Володе — ссылка… Какая же это ссылка, когда такая красота! Когда столько воды прекрасной, и тайги, и неба, и птицы, и зверя, и рыбы! Зимой, конечно, темновато, но ведь и солнцу отдохнуть надо! Зато летом солнца сколько твоей душе угодно! Летом и ночи-то почти нет!

Посмотрел Володя вокруг: на тяжелые желтые колокольчики в болотной траве, на заросли карликовой березы, крапивы и иван-чая, на ели и лиственницы, обступившие поляну с трех сторон; с четвертой стороны — за рекой, которую отсюда не видно было под обрывистым берегом, — зеленели волны тайги, как море. А надо всем этим сияло загадочное лиловое небо.

«Небо всегда хранит какую-то тайну, — подумал Володя. — Впрочем, как всё. Как и вот эти грибы в траве между бревен. — Володя потрогал грибы руками. — Разве в грибах нет тайны? А почему они тогда такие странные, ни на кого не похожие? Почему у них листочков нет, одни только круглые шляпки? И почему они часто на полянках кругами растут? «Ведьмины кольца» называются эти круги, дедушка говорил. Вроде бы ведьмы здесь по ночам пляшут, хороводы водят, и грибы с ними пляшут, оттого и кругами растут… Чепуха все это! И все-таки в грибах есть своя тайна. Как и в иван-чае. Только в грибах да иван-чае маленькая тайна, а в небе — большая тайна».

Володя нагнулся и снял с коричневой шляпки боровика присохший березовый листик.

«Еще некоторые говорят — комары… Но ведь комарами хариус питается — как же без комаров? Что бы ела молодая семга, тальма, если б не комары? Подохли бы все мальки, и люди бы без семги остались! И без хариуса. К комарам привыкнуть можно, а потом, и средство от них есть. Не страшны они вовсе, даром что их тучи. Так что не в комарах дело и не в тайге, а в людях, которые в хороших местах разные ссылки устраивали».

А про это место — Володя опять посмотрел на черные стены — дед Мартемьян рассказывал, что жил тут у Прокопова отца в работниках один ссыльный, рабочий-москвич. Отбывал он тут свой долгий срок и копил потихоньку деньги для побега. Но перед побегом отец Прокопа этого ссыльного убил и деньги себе присвоил. Все это знали, да и свидетели тому имелись, но никто этого раскрыть не смог, потому что местные власти за купца были. Все были у него в кармане.

«Где-то рабочий тут похоронен, — подумал Володя, обводя глазами печальное место, — ну, не похоронен, конечно, а брошен где-то в чащобе… А может, просто в реке утоплен».

Володя прислушался. Нескончаемым приглушенным ревом шумел издали речной порог. А здесь, над поляной, разносился многоголосый шепот иван-чая.

— Уш-шедш-ших-х жаль! Жаль уш-шедш-ших-х! — перешептывался иван-чай. — Вс-се уш-шли! Все!..

— Кого жаль, а кого нет! — одиноко-громко ответил Володя, и иван-чай сразу замолчал: испугался Володиного голоса.

А потом опять зашептался о чем-то через мгновение.

«Прокопова отца никому не было жаль!» — подумал Володя. Недаром его все раскулачивали, и дед Мартемьян тоже руку приложил к этой судьбе — был он в те годы председателем колхоза. Вот с тех пор и началась та вражда после одного случая. Тоже дед Мартемьян рассказывал. Ведь не просто же так невзлюбили в деревне и Прокопа. Сын за отца не ответчик! И в нелюбви этой вовсе не отец Прокопа, а сам Прокоп виноват стал.

Стал Прокоп, когда вырос, пьяницей и браконьером. Злой он человек: все старается как бы людям да зверью таежному напакостить. Словно мстит он за то, что отобрали у них хутор. Мстит за теперешнее свое положение, а сам все больше в никчемного человека превращается. Браконьерничает он страшно, даже противно об этом вспоминать…

А все же Володя вспомнил. Весной, когда таежные звери и птицы заняты выведением потомства, Прокоп разбойничает яро: расстреливает и самцов, и самок, и детенышей. Особенно жаль было Володе весенних глухарей, которых приносил по ночам из тайги Прокоп, жаль за их беззащитность и красоту, Алевтина Володе тайком их показывала, когда отца дома не было. Глухари об эту пору ох какие красивые! Это любовь их такими красивыми делает, потому что глухари в это время себе невест выбирают. Похожи они тогда становятся на лесных царевичей. И поют своим лесным царевнам удивительные любовные песни, поют долго, взахлеб где-нибудь в глухом уголке тайги, в час рассвета, взобравшись на темнолохматую ель. Глухари поют, распушив перья, распустив хвост, как веер, закрыв от страсти глаза и сами себя оглушив своей песней; поют о любви, о счастье, о жизни. В этот момент Прокоп их и бьет, ибо глухари тогда ничего не видят и не слышат, потому их и зовут-то глухарями! «Страшнее этой Прокоповой подлости не придумаешь», — говорит дед Мартемьян. И Володя с ним согласен. А случай, обостривший их вражду, был вот какой…

Один раз, когда повсюду еще снег лежал, но уже чувствовалась весна, в конце апреля, шел дедушка Мартемьян на лыжах в верховьях Илыча, в свою избушку на краю заповедника, на левом берегу. Правый-то берег реки вольный, а левый — заповедный. В ту пору дедушка тоже лесничим работал. С председателей его в тот год сняли — за плохой урожай — и сделали лесничим. Шел дедушка проверять свое лесное хозяйство. Ружье свое, как назло, дома оставил, только нож был у него за поясом, в ножнах, а больше никакого оружия. Шел он так налегке, потому что спешил, тем более что в избушке у него еще ружье спрятано было, штуцер тот знаменитый, о котором я вам уже говорил.

Шел Мартемьян спокойно, широким шагом посередине реки, благо лед еще толстый стоял, шел с развевающейся в обе стороны по ветру бодрой черной бородой. Ветер в лицо ему дул, аккурат северный — вдоль реки. И вдруг этот ветер ударил ему в лицо близким звуком выстрела… Удивительно это было! Охота-то весной запрещена! А тут кто-то, видно, охотился, нахально, среди бела дня…

Дедушка сразу свернул с реки в лес и погнал на выстрел по лесной, заваленной снегом чаще, но осторожно, чтоб не показаться браконьеру. Повезло дедушке, что через некоторое время он еще два выстрела услыхал — по выстрелам он к браконьеру и подкрался. И кто бы, вы думали, разбойничал в чаще? Конечно, Прокоп! Страшное зверство совершил он в тот день: лосиху с маленьким лосенком застрелил. И тем нахальнее было это убийство, что застрелил он их на левом, заповедном берегу.

Когда Мартемьян к тому месту подкрался, Прокоп как раз тушу лосихи начинал разделывать, возле берега, на красном от крови льду. И лосенок рядом лежал — никуда от матери не убег. Мал был еще очень, не более недели.

Озлился Мартемьян на Прокопа страшно! Но открыться ему в тот миг без оружия не решился: опасно было. Мог он запросто дедушку убить, как ту же лосиху. И дедушка Мартемьян, серчая страшно, долго из-за заснеженных кустов наблюдал: как Прокоп сначала горячую кровь пил, припав к лосиному горлу, как он шкуру сдирал, кишки на лед выпускал, а потом стал мясо на части резать и кости топором рубить.

От красного мяса поднимался кверху розовый пар, и сквозь этот пар смотрело большое солнце, стоявшее низко над рекой, и тоже красное, тоже испачканное кровью, — такой у солнца был вид, словно Прокоп и его ранил…

Дожидался дед Мартемьян, пока Прокоп кончит свое черное дело, пока набьет рюкзак парным мясом, спрячет остатки в сугробе под берегом и двинется домой. Тогда и Мартемьян, подождав немного, вослед отправился и в ту же ночь, взяв с собою свидетелей, нагрянул в Прокопову избу как раз в момент, когда Прокоп лосятину тайком жарил… Крупные неприятности были в тот раз у Прокопа! Милиция этим делом занялась, ружье у Прокопа надолго отобрали и оштрафовали его и запретили на время охотиться. Вот с той поры Прокоп еще больше возненавидел Мартемьяна и всю Мартемьянову родню, считал их за смертных своих врагов.

…Думая обо всем этом, вернулся Володя к дому в середине поляны. Здесь иван-чай рос гуще всего вперемешку с зарослями высокой, едко-зеленой крапивы. Только перед крыльцом заросли были вытоптаны — тропинка не тропинка, но нечто вроде нее вело в дом. Значит, сюда изредка заходили. И Володя взошел.

В пустых, брошенных домах бывает такое чувство, словно вот сейчас что-то произойдет… Словно выйдет вдруг какой-то таинственный человек, какой-нибудь беглец, долго скрывавшийся тут ото всех: небритый, рваный, с длинной бородой, как вот эти мхи на бревнах… Или дух какой-нибудь: домовой или лесовик. Недаром о них в сказках рассказывается. Может, они где-то и живы? А где же им и быть-то, как не в таких вот домах! Володя в таких домах уже бывал — и у себя в деревне, и когда по Илычу плавали вместе с дедушкой, и когда с братом Иваном на вертолете по-над Уралом летали. С братом Иваном они даже целые такие пустые деревни видели. Страшно выглядят эти деревни! Как будто мор там прошел… Но никакого мора не было: просто разъехались оттуда жители кто куда, по городам да поселкам. И всегда в таких деревнях и хуторах охватывало Володю чувство тоски и ожидания чего-то необычного, сказочного, вот как сейчас…

Володя на минуту остановился на пороге дома. Потом вошел в сени. Часть крыши в сенях сохранилась, и поэтому в них было полутемно, свет проникал сверху и с боков — из проходов в комнату и на улицу, дверей в проемах давно уже не было. Слабый ветер гулял по дому, беспокоя живущий здесь иван-чай. Ветреной шепот цветов настораживал, будто из него сейчас возникнут слова. Послушав шепот, Володя осторожно вошел в комнату. Свет и здесь был зеленовато-лиловый от пустых, заросших иван-чаем окон и от лилового неба над головой, перечеркнутого балками крыши. Полуразрушенная большая русская печь еще указывала пальцем трубы в небо, словно упрекала кого-то за эти разрушения. В противоположном углу валялась деревянная люлька-качалка, запыленная, с выцветшей Краской на дереве… Ведь эта самая люлька качала Прокопа, когда тот еще несмышленым ребеночком был. Подумать только! Володя тронул люльку ногой, и она опять закачалась, пустая: никакого Прокопа в ней не было. Давно уже выполз Прокоп из этой люльки, давно бродит по свету и безобразничает…

Рядом с люлькой стоял под заросшим окном покрытый бледно-зеленой плесенью стол, усыпанный желтыми, сухими листьями, и куски тряпок на проросшем травой полу. И больше ничего…

Володя вернулся в сени. Он заглянул в темный угол. Из-под остатков крыши воззрились на него огромные глаза скорбного бога — сквозь паучью пыльную сеть, с застрявшими в ней сухими мушиными трупиками. Что-то зашевелилось в паутине, и Володя увидел единственного живого обитателя этого дома, если не считать залетающих насекомых, — большого коричневого паука с крестом на спине. Он был теперь хозяином хутора! Паук медленно уполз в щель между бревнами под иконой. Володя вспомнил, как молилась иконам старушка, дальняя родственница, у которой он гостил когда-то летом в Еремееве… Странно, что эту икону до сих пор геологи или туристы не сняли. Они часто об иконах спрашивают, собирают их для чего-то. Один турист — молодой, а уже бородатый, как дед, — зайдя в деревню, рассказывал: учатся они по этим иконам рисовать…

— Ну ладно! — громко сказал Володя. — Искупаться надо, позавтракать да идти! Время не ждет!

Странно прозвучал Володин голос в пустом доме; стены здесь давно уже отвыкли от человеческих голосов, поэтому они приняли Володины слова удивленно и ответили ему холодным эхом. Тоскливое было эхо, неприятное! В обжитых домах голоса звучат совсем по-другому. И другое от них эхо: живое, уютное. Отчего это так? От людского ли дыхания, которым всегда наполнены обжитые дома, от вещей ли, теплых, хранящих свежие касания человеческих тел? Наверно, от всего этого вместе…

Назад Дальше