Горячие гильзы - Олег Алексеев 4 стр.


Вот и противоположный берег. Гуси тревожно крутили головами: узнали знакомые места. Страшила взмахнул крыльями, плюхнулся в воду. За ним и все остальные. Торопливо, перегоняя друг друга, словно серые кораблики, гуси поплыли к песчаной косе…

СНЕГ ВЫПАЛ

Первая военная зима пришла неожиданно рано. Ударил мороз, и озеро покрылось льдом. Лёд потрескивал под ногами, но держал человека. Снег выпал ночью, когда мы спали…

Чуть свет я выбежал на крыльцо… Стояла брусничная заря. Снег шубой лежал на земле, шарами висел на еловых лапах. От зари пороша казалась тёплой и розоватой, как поле цветущей смолёвки. И нигде ни следа…

Когда стало совсем светло, я оделся потеплее, обул валенки. Надо было проверить поставленные на куропаток силки. Взял торбу, вытащил из-под крыльца самодельные лыжи, натёртые пчелиным воском. Отыскал в хворосте две палки.

Идти было трудно: в дырявые валенки набивался снег. Через каждые двадцать — тридцать шагов я останавливался, как цапля, поджимал то одну, то другую ногу, вытряхивал из-за голенищ холодные хлопья.

Послышался отрывистый стук копыт, и со мной поравнялись сани. Соловый конь шёл лёгкой рысью. В санях весь в белом — белая заячья шапка, белый маскировочный халат, белейшие валенки — сидел незнакомый мне партизан. На коленях у него лежал автомат, на груди висел артиллерийский бинокль. Неожиданно партизан натянул вожжи, и конь застыл будто вкопанный.

— Немцы не приходили? Не видел? — спросил партизан без улыбки.

— Не видел. А вчера вечером были, ушли за озеро.

Партизан посмотрел в бинокль, потом протянул его мне.

Я осторожно поднёс бинокль к глазам. Лес словно бы прыгнул мне навстречу: я увидел каждое пятнышко на берёзовой коре, каждое пёрышко на крыльях огромного тетерева. Казалось, протяни руку — и дотронешься до косача…

Вздохнув, я вернул бинокль. Партизан вновь приник к окулярам, долго смотрел на холмы и лес. Потом присвистнул, резко натянул вожжи и улетел в санях в сторону просеки.

Я продолжил свой путь, выбрался на опушку.

Трах-тах-тах-тах! — загрохотало где-то совсем близко.

С ёлок посыпался снег, засвистели пули, застучали по веткам и коре. С треском взлетели тетерева, сидевшие на берёзе, пронеслись мимо меня, будто чёрные мины.

Взглянув на просеку, я увидел, что сани мчатся назад. Конь шёл на полный мах, гулко стучали подковы. Вновь сани поравнялись со мной. Лицо партизанского разведчика было белее берёсты, губы резко сжаты. Партизана ранило в ноги: пули пробили валенки, через дыры сочилась кровь, ярко-красная на белом. От страха у меня потемнело в глазах…

Выстрелы застучали совсем рядом. На опушку выбежали солдаты в длиннополых шинелях тёмного цвета, в суконных шлемах и сапогах из войлока и кожи. Автоматчики били навскидку, короткими очередями. Двое рослых солдат тащили пулемёт со станком на треноге, видимо снятый с повозки. Выбежав к дороге, солдаты рывком поставили, почти бросили его на снег. Пулемётчик присел, приник к прицелу. Второй номер расчёта раскрыл алюминиевую коробку, умело заправил в приёмник ленту с патронами. Жёлтые пули торчали, будто волчьи клыки…

Сани с партизаном мчались по открытому полю, разведчику было некуда деваться.

Трах-тах-тах-тах! — взревел чёрный пулемёт. Пули легли рядом с санями. Разведчик вдруг повернул вправо — в сторону от дороги.

Та-та-та-та! — вновь залился очередью пулемёт. Сани на мгновение скрылись за кустом можжевеля, врезались в пушистый сугроб. Тучей поднялась снежная пыль.

Очередь оборвалась. Пулемётчик повернул рукоятку, и пулемёт, как послушная машина, изменил положение. Мне стало страшно, я закричал. Пулемётчик вздрогнул, но не оглянулся. Вновь грянула очередь. Мимо! Сани подскочили и вдруг исчезли среди снежного луга, точно их и не было.

И тут я вспомнил про глубокую канаву, выкопанную год назад, для того чтобы отвести воду из мочажины в озеро. По канаве сани мигом домчатся до озера, укроются под крутым берегом, а там — кусты, лес… Лёд выдержит, я был уверен.

В ярости пулемётчик ударил по сугробам, окружившим канаву. Поле затянула белая дымка. Немец встал, по-русски выругался, молча подошёл ко мне. Взял за шиворот, поднял, посадил на снег. Потом взял мои лыжи, огромными ручищами переломил пополам, будто это были лучины.

Громко разговаривая, немцы ушли. Я вытер глаза варежкой и, не оборачиваясь, не вытряхивая из валенок снег, не пошёл — побежал к нашему дому. Снег за голенищами был словно толчёное стекло…

ГРИША-МОРОЖЕНЩИК

В январские морозы я заболел. Мать дважды на день топила печь, укутывала меня ватным одеялом, накрывала отцовским полушубком. Бил озноб, гудело в голове. Засветят коптилку — тоненький огонёк покажется мне костром. Пройдёт, стуча валенками, брат — скрип половиц оглушит, будто раскаты грома.

Лекарств не было, и мать поила меня каким-то горьким отваром. Среди белого дня засыпал. Снилось летнее озеро, над озером стояли тёмные тучи. Они отражались в воде, похожие на каменные горы. В бреду привиделось, что из воды поднимается скала, похожая на немецкого солдата в глубокой каске…

Долго лежал в забытьи. Очнулся от смутного шума. Открыл глаза: по комнате ходили партизаны. В углу стояли винтовки, на лавке лежал автомат с чёрным диском. Обрадовался: партизаны не появлялись уже несколько недель.

Лицо одного из гостей показалось мне знакомым… Улыбается, щурит лукавые глаза. Да это же Гриша — мороженщик из города! Щурится — и тогда, ещё до войны, щурился. В белом халате — и тогда был в белом халате. Может быть, это даже тот самый халат? У других халаты из парашютного шёлка, а у него простой, миткалевый.

В последний раз я видел Гришу на весенней ярмарке. Около городской бани стояла голубая фанерная палатка, в которой и торговал мороженщик. Мороженое лежало в серебристых бидонах, а бидоны были поставлены в бочку и обложены колотым льдом…

Мать принесла из чулана мешок с сосновыми шишками, поставила самовар. Партизаны присели к столу, на лучшее место — рядом с Гришей — устроился Серёга. Было видно, что он подружился с бывшим мороженщиком. Гриша поставил на колени плоский зелёный ящик, открыл его, и на стол легла взрывчатка: жёлтые шашки тола, багряные пакеты аммонала, тёмно-коричневые динамитные патроны. Рядом Гриша положил полдюжины разряженных гранат. Быстро осмотрев своё богатство, партизан принялся укладывать взрывчатку обратно в зелёный ящик с брезентовым ремнём.

Серёга не спускал глаз с опасных предметов.

— Не бойся! — улыбнулся Гриша. — Без запала ничто не взрывается.

Взяв пакет аммонала, партизан показал его Серёге:

— Фруктовое, красное, лучший сорт!

Тут же появился динамитный патрон.

— Ореховое, в стаканчике, почти что даром!

Потом в руках партизана оказалась вдруг немецкая граната на длинной деревянной ручке.

— Эскимо на палочке, бери-налетай!

Вновь на меня нахлынуло забытьё. Очнулся от прикосновения чьих-то тяжёлых рук. Это был Гриша, он поправил придавивший меня полушубок. Партизаны уже собирались уходить. На одном боку у Гриши висел автомат, на другом — зелёный ящик со взрывчаткой. И вдруг, как наяву, увидел я мороженое: среди отливающих радугой осколков льда кружились белые, жёлтые и розовые шары, ярко полыхал завёрнутый в серебристую бумагу пломбир. На миг я даже почувствовал сладкий и морозный вкус…

— Гриша, — сказал я так тихо, что сам не услышал своего голоса, — принеси нам мороженое… Ладно?

— Опять он бредит! — встревожилась мать.

— Принесу, обязательно принесу… — сказал вдруг Гриша, улыбаясь.

Потом я проснулся среди ночи. Мир был наполнен грозным, слышным мне одному шумом. По лесу шли какие-то люди, громко хрустел наст. В чаще ухнуло… Видно, пугач-филин. Гудя, двигались грузовые машины.

В окно глядела луна, похожая на снежный ком. Её заслонили облака, и комнату затопила темнота. На мгновение вдруг посветлело, где-то за лесом грохнуло так, что зазвенели стёкла. Вскочила мать, бросилась к окну. Но за окном стоял мрак, текла глухая тишина… И вновь я почувствовал, что падаю в бездонную пустоту.

— Друг! Вставай! Гости пришли! — разбудил меня громкий, весёлый голос.

Рядом с кроватью стоял Гриша-мороженщик. У него была забинтована правая рука. Халат почернел, покрылся серыми пятнами.

— А я вот тебе подарок принёс… Как и обещано было.

На одеяло легла пригоршня рубиновой, прихваченной морозом калины. Я положил несколько ягод в рот. Они были твёрдыми, студёными, но быстро оттаяли. Калина чуть горчила, но всё-таки была сладкой…

Подошёл Серёга, взял целую кисть. Попробовал.

— У-у, мороженая!

— Мороженое, — щурясь, поправил моего братишку Гриша.

Партизаны напились чаю и вновь ушли. Мне стало вдруг легче. Я спустился с кровати, присел у окна на лавку. За окном сиял удивительный, полный красоты и света мир. На ёлке сидела сиреневая ворона.

Вскоре мы узнали, что Гриша — подрывник, награждён орденом. А потом кто-то из партизан сказал, что Гриша погиб на железной дороге.

БАЛАЛАЙКА

В середине зимы всё чаще стали появляться каратели. Они шли в пешем строю, ехали на санях и грузовых машинах. Одеты фашисты были по-зимнему: на ногах — русские валенки, на руках — деревенские рукавицы, поверх шинелей — овчинные полушубки, под каской — подшлемник и треух…

Выходить из дома было страшно, мы с Серёгой с утра до вечера сидели на печи. Мороз покрыл окна инеем, сквозь иней с трудом пробивался свет, даже днём в комнатах было сумрачно. Я продышал на стекле «пятачок», но ничего интересного не увидел: всё вокруг заслонили сугробы.

Не зная куда себя деть, мы с братом погибали от скуки. И тут я нашёл балалайку, на которой когда-то играл наш отец. Инструмент был старый, работы не очень умелого мастера, без единой струны. Балалайка лежала в чулане, там же я взял моток тонкой стальной проволоки. Мать помогла натянуть струны, и инструмент ожил.

Сначала, правда, никакой музыки у меня не получалось, балалайка то гремела, то пищала по-комариному, то начинала тарахтеть, будто жестяной чайник. Я в кровь разбил пальцы, но всё же добился своего: научился играть плясовую.

И когда заиграл, Серёга мигом стащил с ног валенки, вылетел на середину горницы, весело зашлёпал босыми ногами. Плясал, покуда не уморился…

Мимо нашего дома шли Саша Андреев и Саша Тимофеев. Заслышали музыку, завернули в наш дом. В гостях перебывала за вечер чуть ли не вся деревня. Я совсем разбил пальцы, но боли не чувствовал. Шла война, стояла зима, и всем хотелось хотя бы на короткий срок позабыть о страшном. Плясали вприсядку, пели весёлые частушки.

Спать я лёг с балалайкой, положил её с собою рядом. Серёга завидовал мне, осторожно трогал струны.

Утром ни свет ни заря пришла встревоженная Матрёна Огурцова.

— Вчера в Усадине была. Деревня вверх дном перевёрнута. Раньше только налог брали, а теперь тащат всё подряд: сено, муку, картошку, овчины, валенки. Говорят, чтобы партизанам не помогали. В Носовой Горе брали сено, хозяйка мешать стала, так прикладом ударили и всё увезли — до малой сенинки! Прятать надо то, что осталось. В любую минуту могут нагрянуть.

Я невольно прижал к себе балалайку. А вдруг и её отнимут каратели? Я встал, быстро оделся, запеленал инструмент куском синей байки. Выбежал на улицу, по сугробам, проваливаясь в снег, пробился к бане, спрятал бесценный свёрток в сухом котле, накрыл тяжёлой чугунной крышкой.

Дома меня ждала мать. Возле печи стоял красный сундук, и наша мать укладывала в него всё ценное. Я стал помогать. Уложили отцовский полушубок, вышитое льняное полотенце, чёрную шаль, медный самовар, всю нашу хорошую одежду, пару новеньких валенок, огромный моток шерстяной пряжи, спички, мешочек с солью, патефон с пластинками, мешок блинной муки…

— Куда деть ржаную — не ведаю, — мать развела руками, вздохнула тяжко. — В солому положить? Найдут, обязательно. Хоть в лес уноси.

— Гудит! — Серёга в ужасе бросился к матери.

Гул нарастал, по дороге шли машины, они были уже рядом. Мы с матерью потащили сундук к подвальному люку, но дотащить не успели — резко растворилась дверь, в комнату ввалились каратели. Увидев сундук, фашисты захохотали. Особенно громко смеялся носатый чин с нашивками на погонах, видимо фельдфебель. Обмороженный нос весело кривился.

— О-о, целый богатство! — пришёл фельдфебель в восторг, приоткрыв крышку сундука. — Вы хотеть отдавать это партизанам? Плёхо, ошень плёхо! Надо помогайт немецки армия!

Фельдфебель надел поверх шинели полушубок отца, сунул под мышку валенки из чёсаной шерсти.

— Без валенка — простуда, умирайт…

Один из солдат хмуро посмотрел на мать, жестом показал, чтобы разулась. Мать сняла свои ещё нестарые валенки, осталась в шерстяных носках.

Солдат снял с ног сапоги, обулся в тёплые валенки, лихо затопал. Другой солдат, смеясь, закутался в шаль, которую мать надевала лишь по праздникам. В несколько минут немцы перевернули весь дом. Нашли мешки с мукой, солёные грузди в кадушке, плетёнку крупного лука. Всё это — и сундук с вещами, и мешки с мукой, и кадушку с плетёнкой — вынесли на двор, дотащили до машины, бросили в кузов.

…Забыв про страх, полураздетый, я стоял на крыльце, смотрел на незваных гостей и окрашенные в белый цвет грузовики с цепями на колёсах. Немецкие солдаты сновали по деревне, несли к своим машинам всё, что можно было унести.

Вдруг кто-то из солдат увидел следы на сугробе — мои, вчерашние, — заволновался, позвал приятелей. Подошёл фельдфебель, что-то сказал и вместе с рядовыми направился к нашей бане…

Немцы долго вертели в руках балалайку, разглядывали со всех сторон. Потом инструмент взял фельдфебель, прижал к груди, ударил по струнам. Немцы шли к машине, словно деревенские парни на посиделку: не спеша, важно вышагивая. Балалайка захлёбывалась в огромных ручищах фальдфебеля. Но мне её уже было не жалко…

ЦЫГАНЁНОК

С тех пор как пришли фашисты, в округе ни разу не появлялись цыгане. Прежде, до войны, без них не обходилось ни одной ярмарки, ни одного праздника. В соседнем колхозе была бригада, состоявшая из одних цыган. Зимой они жили в домах, а летом разбивали палатки где-нибудь около воды, ставили шалаши и шатры. По вечерам возле них горели костры, негромко пели смуглые девушки.

Отец дружил с цыганами и часто водил меня в табор. Цыгане были непонятными и таинственными; при встрече с ними я замирал от страха. Нас с отцом усаживали на лучшее место, угощали чаем и ягодами. Старый цыган в кумачовой рубахе играл в нашу честь на скрипке; музыка была тихой и жалобной, как осенние клики журавлей…

Но вот цыгане пропали. Как-то я спросил у матери, почему их нигде не видно. Мать нахмурилась и сказала:

— Цыган ненавидят фашисты, ловят, расстреливают. Цыгане по лесам прячутся, по глухим деревням, а кто помоложе — идут в партизаны.

Я долго ходил по лесу, но не увидел шатров, нигде не горели костры. В чаще стояла тягучая тишина.

«Может, они летом вернутся?» — подумал я, опечаленный.

И вдруг я снова увидел цыган. Шёл берегом озера и застыл на месте от неожиданности: за кустами пробирались люди, закутанные в старое тряпьё, одетые в рваные полушубки и не по-зимнему обутые. Тёмные обмороженные лица, нечёсаные чёрные волосы… У старика с трубкой во рту забинтована правая рука. Хромой мужчина несёт на руках запелёнатого в овчину младенца…

Двое мужчин волокли широкие еловые салазки. На салазках, между перин, увязанных льняными верёвками, лежали цыганята. Видны были лишь головы, замотанные платками. Маленький мальчонка грыз сухарь, с удивлением смотрел на меня.

Цыгане скрылись в лесу, а я помчался домой, спеша рассказать матери про то, что увидел.

— Видела сама… Знаю… Молчи, не говори Серёге!

Братишка мог проговориться, я это знал.

В маленьком нашем доме поселилась тревога. Мать то и дело выходила на двор, возвращалась не сразу. Поужинав, сразу легли спать. На печи было знойно, и братишка уснул, едва прикоснулся щекой к подушке. Я задремал на самом краешке сна. Чудилось что-то большое, лохматое, тёмное. Сквозь дрёму пробился негромкий треск. Стреляют? Нет, видно, деревья трещат от лютого мороза.

Назад Дальше