В одном я уверен: вырастет Егор Алабышев смелым и честным человеком. И добрым. Никогда никого не предаст. Будет опорою многим людям и защитником своей стране. Для того я здесь. И на то положу свои силы.
Расти, мальчик. У тебя свои острова…”
Толик закончил главу – это были страницы, которые в июне читал ему Курганов. Но это был еще не конец. На следующем листе увидел Толик слово “Эпилог”.
Толик прочитал начало эпилога, удивляясь, что речь идет совсем о других временах и людях. Нетерпеливо отложил прочитанный лист, снял со второго экземпляра копирку… и обомлел.
Бумага была чистой. Зато изнанка отложенного листа чернела отпечатанными строчками! Перевернутыми, как в зеркале… Значит, вчера он разложил копирку не той стороной! О, идиот!
Так уже случилось однажды, но тогда мама это быстро заметила. А сегодня торопилась, и вот…
Ох, что будет! Во-первых, от мамы влетит (и правильно, так ему и надо!). Во-вторых, мама сказала, что придет только вечером; когда же Арсений Викторович получит конец повести? Ведь копирка-то у всех листов перевернута, до самого конца!
Сколько их до конца-то?.. Ой, полтора десятка! Для мамы – почти три часа работы…
Вот уж правда: если пошли несчастья, то одно за другим.
Но ведь он же вчера решил не поддаваться. И щит прибил к стене с такой силой… Пятнадцать страниц перепечатать – это, конечно, нелегкая работа. Он не умеет быстро, как мама. Но… ведь впереди целый день. Лишь бы успеть до маминого прихода и не наделать ошибок…
Нет, он стучал на машинке не так уж медленно. Каждая буква отдавалась в голове болезненным толчком, а в горле словно засел шероховатый кубик (сколько ни глотай – не исчезает), и все же Толик печатал с увлечением: он одновременно и дочитывал повесть. Он специально не разрешил себе читать в обгон перепечатанных строчек, чтобы не терять потом интереса. И пальцы, торопясь за словами, метались по трескучим кнопкам все быстрее…
К пяти часам он кончил. Посидел, опустив руки.
Исправил карандашом на последней странице ошибки…
Перечитал последние строчки. Было грустно, потому что конец повести оказался суровым. Но в суровости была гордость – оттого, что есть сильные и бесстрашные люди… И в печали у Толика не было тоски, а было упрямство.
Он опять постарался проглотить деревянный кубик. Толчком поднялся со стула. Готовые листы разложил по трем папкам. А испорченные… Улыбнувшись, он отодвинул в подставке “Ундервуда” тугую планку, согнул листы пополам и сунул в щель. Когда-нибудь он достанет их и покажет маме: “Смотри, что получилось. И допечатал я “Острова в океане” сам…”
Сейчас надо отнести конец повести Арсению Викторовичу. Но сначала – полежать. Недолго, минут пятнадцать. Чтобы ноги стали не такие вялые, а в голове так не стреляло. А то прикроешь глаза, и по векам скачут черные мячики и лопаются с оранжевыми вспышками. Словно круглые орудийные бомбы на севастопольских бастионах, только беззвучно, как в немом кино…
Пришла мама, тронула Толькин лоб, ахнула.
– Я сейчас, – пробормотал он. – Я быстро встану…
– Варя, дай градусник!
Ничего страшного не случилось. Ни дифтерита, ни воспаления, ни тифа, ни даже кори… Температура держалась два дня, а потом болезнь пропала, словно и не было ее.
Ольга Сергеевна, знакомый врач из детской поликлиники, приходила дважды. Во второй раз она сказала:
– Перекупался, перегрелся. Такое с мальчишками бывает. А возможно, еще и перенервничал из-за чего-то. Было?
– Кажется, не было, – с сомнением отозвалась мама. И посмотрела на Толика. Он молчал.
Когда Ольга Сергеевна ушла, Толик сказал:
– Ой, а повесть-то надо отнести Арсению Викторовичу!
– Здрасте! Я еще вчера отнесла.
– Три экземпляра?
– Как ты надоел мне с этим третьим экземпляром! Я тебе сказала: разбирайся с ним сам. Вот поправишься – и неси.
– Я уже поправился!
Но мама на всякий случай еще два дня держала его дома.
Нет, не считал Толик большим грехом, что вместо двух экземпляров повести получилось три. И когда шел к Арсению Викторовичу, успокаивал себя: “Что тут плохого? Я же отдам и все объясню…” Но объяснять-то придется про обман. А даже самый маленький обман – все равно свинство. Все равно за него стыдно. Особенно сейчас, когда всякую свою вину Толик почему-то связывает с тем случаем. С проклятым самолетом без крыльев… Будто все, что он, Толик, делает плохого, валится в одну большую черную копилку. И даже то, что никогда не делал. То, что было давным-давно… Думаешь о “Надежде” и острове Святой Елены, а в какие-то щелки лезут мысли о самолете…
И Толик даже не удивился, когда встретил на своем пути, в квартале от дома Курганова, робингудов. Это было как бы продолжение его мыслей.
Робингуды шли шеренгой. По всей ширине крепкого дощатого тротуара. У Толика на секунду радостно затеплело сердце. Будто ничего не случилось! Будто он спешит к своим робингудам и повстречал их так удачно, и все сейчас будет хорошо.
Но тут же увидел он прищуренные глаза Наклонова, ухмылки Мишки и Семена, ехидное лицо Люськи. И Рафика, глядевшего с каким-то охотничьим любопытством (или показалось?).
Витька смотрел виновато и напряженно. А Шурка – тот вообще не глядел на Толика: потупился и водил ботинком по доскам, когда вся шеренга остановилась.
Толик тоже остановился. Не пробиваться же через робингудовский строй! Это будет уже драка. А обходить их по канаве с застоявшейся зеленой жижей или лезть голыми ногами в чертополох у забора – противно и унизительно.
Олег сказал холодно и лениво:
– А, Липкин…
– Почему Липкин? – хмуро спросил Толик.
– А кто же ты? Когда мы тебя первый раз поймали, ты что сказал с перепугу? “Я Липкин…” И сейчас такой же, опять с папочкой идешь.
– А вы опять думаете, что в ней секретные сведения про вас, – не удержался Толик, хотя и понимал: дразнить бывших друзей опасно.
– Нет, не думаем, – сказал Наклонов. – Из тебя даже и шпион не получится. Для этого тоже смелость нужна…
– А из тебя она вся вытекла, когда ты трусы замочил в самолете, – закончил Семен и гоготнул.
У Толика в глазах защипало от стыда и бессильной злости. Но он постарался остаться спокойным. Это все, что он сейчас мог.
– Зато вы храбрые, – сказал Толик. – Шестеро на одного.
– На тебя, что ли? – искренне удивился Олег. – Кому ты нужен? Пожалуйста, гражданин Липкин, идите своей дорогой. – Он сделал плавный жест, и шеренга расступилась. Встали в два ряда по краям тротуара.
И Толик, закусив губу и глядя перед собой, прошел сквозь строй.
Он был уже в пяти шагах от робингудов, когда услышал тонкий Шуркин голос:
– Толик, а ты разве не к нам шел?
– Цыц! – тут же сказала Шурке Люська. Но Толик уже обернулся. Со смесью обиды, стыда и… надежды.
– Я?.. К вам?
Олег с коротким зевком проговорил:
– Вообще-то, если ты придешь, мы можем рассмотреть твой вопрос.
– Ага… – ухмыльнулся Мишка Гельман. – Только пускай клятву даст больше не дрейфить и не подводить. Как Шурка…
– Клятву? Это, что ли, с кирпичом над макушкой? – понимая, что все кончено, сказал Толик. – Много хотите. Я к вам в рабы не записывался.
– Ну и гарцуй отсюда, – подвел итог Олег.
Толик сделал равнодушно-презрительное лицо и пошел, не оглядываясь. И прижимал к боку изо всех сил папку.
Сзади вдруг по-разбойничьи свистнули (видимо, Семен: он только и умел одно делать хорошо – свистеть вот так). Толик вздрогнул в душе, но не оглянулся, не ускорил шага.
Арсений Викторович долго не открывал. Постучав третий раз, Толик с огорчением решил, что Курганова нет дома. И лишь тогда услышал за дверью шаркающие шаги.
Курганов показался Толику больным. Был он в свитере и шлепанцах из обрезанных валенок. С помятым лицом и сумрачно-рассеянными глазами.
– А, Толик Нечаев… – сказал Курганов странно, с медленным вздохом. – Заходи. Я недавно про тебя думал.
Толик встревожился. Сперва решил даже, что Курганов опять выпил. Но нет, запаха не ощущалось нисколечко.
Настроение Курганова было непонятное, и Толик не решился сразу говорить о третьем экземпляре. Он оставил его в сенях – незаметно сунул за кадушку у дверей. И сразу подумал, что это глупо: Арсений Викторович мог заметить папку, еще когда отпирал дверь. Теперь спросит: “Что ты мне принес?”
Нет, ничего он не спросил. Кивнул на табурет:
– Садись… – И сам тяжело сел на заскрипевшую кровать.
В непонятно-беспокойном молчании Толик оглядывал комнату. Все было как раньше: солнечно, просторно. Смотрел со стены Крузенштерн, привычно стучал хронометр. И все же чувствовалось что-то неуютное. Толик скоро понял что! Пахло остывшими углями и золой. И точно – в камине чернели головешки и светлел серый пепел. Из-под пепла блестело стеклянное донышко. Наверно, Курганов не спал ночь, сидел у огня. Может, не давали покоя всякие мысли? О дочери Лене вспоминал, которая не пишет? Или разные тяжелые случаи из своей жизни? Толик догадывался, что случаев таких было немало.
Словно услыхав мысли Толика, Курганов сказал глуховато:
– Ты на меня не обращай внимания, сегодня я такой… невыспавшийся и хворый. Видно, стариковская бессонница…
– Я понимаю, – кивнул Толик. Догадка его оказалась правильной, и от этого тревога за Курганова сделалась меньше.
– Что ты понимаешь? – ласково и грустно улыбнулся Курганов.
– Ну, когда не спится и мысли разные… Как колючая проволока в голове.
– Господи, а у тебя-то с чего? – тихо сказал Арсений Викторович.
– А из-за всего… Это трудно… Я не знаю, как сказать.
– А ты скажи, как получится. Как думаешь…
– Но… я думаю совсем глупо, – жалобно усмехнулся Толик.
Курганов молчал.
– Ну, совсем глупо, – прошептал Толик. – Мне такое кажется… Будто я виноват, что Головачев застрелился.
Курганов мигнул. Нахмурился. Потискал подбородок.
– Это не глупо. Так бывает… Может быть, ты и в самом деле в чем-то виноват?
– Ну… в чем-то, наверно… – насупленно признался Толик (раз уж пришло время признаваться!) – А Головачев-то при чем?
– Кто знает… Может быть, твоя вина похожа на его вину?
– На его вину? А разве он виноват?
– А разве нет? Ты подумай. И про него, и… про себя.
– Я и так все время думаю, – пробормотал Толик. – Я запутался. Можно, я расскажу?
Курганов кивнул. И Толик рассказал все, что с ним случилось в походе и потом. Иногда он просто давился от стыда и замолкал. Курганов не торопил. И было слышно, как тикает хронометр. От его уверенного стука делалось легче, и Толик продолжал. И проговорил в конце концов:
– Ну вот, видите… до чего я докатился…
Курганов опять потискал желтыми пальцами подбородок.
– Не буду я тебя успокаивать. Ты виноват, сам это знаешь… Но ты скорее перед собой виноват, чем перед ребятами.
– Почему?
– Потому что робингуды твои тебя не удерживали. Никто ведь не говорил: “Оставайся, нам с тобой будет лучше”. Верно?
– Олег сказал. “Кто хочет, пусть идет…”
– Ты и ушел…
Толик выдавил, запинаясь от беспощадности к себе:
– Да… Но я же не потому, что он сказал… Я… потому что я струсил.
Курганов обошел Толика, встал сзади. Большую ладонь положил ему на темя.
– Не только поэтому… Потому, что ты был один.
– Один? – Толик удивленно шевельнулся.
– Конечно. Между ребятами и тобой трещина прошла… Как у Головачева между ним и другими моряками. Видишь, он тоже… ушел. Ты – домой, а он – насовсем.
– Но он же не из-за трусости. Из-за обиды. Вообще… из-за горя своего.
– А другим он своей смертью сколько горя принес! Товарищам своим, родителям, братьям… Ты спрашивал: в чем его вина? Вот в этом. В том, что он сделал непоправимое … Ты, Толик, запомни одно: самая страшная беда, когда человек делает непоправимое. Такое, что уже не исправишь. Этого надо бояться больше всего… Понял?
Толик не знал, понял ли. Насчет непоправимого, кажется, понял. А насчет Головачева и себя?.. Что у них одинакового? Что сделал он такого, чего совсем нельзя исправить? Может, Курганов считает, что он, Толик, законченный трус и дезертир?
Толик так и спросил горьким и стыдливым полушепотом:
– Значит, я… совсем?
Рука Курганова дернулась, он отозвался почти испуганно:
– Да что ты, малыш! У тебя все поправимо.
– Как поправимо? – вздохнул Толик. – Мне к робингудам теперь все равно дороги нет…
– Я не про это. Я про характер. Ты, по-моему, трусить больше никогда не будешь, у тебя теперь зарубка на характере.
– Я не знаю, – опять вздохнул Толик.
– А я знаю, – возразил Курганов и отошел к столу… – Я в тебя, Толик, верю. Недаром ты такие славные стихи написал… Я вот оставил тебе на память…
С верхней полки он взял листок, протянул Толику. Толик встал с табурета. Лист был началом повести – первая страница первого экземпляра.
– А… как же вы без него? Разве вам не надо?
– Мне уже ничего не надо, – глухо сказал Курганов и отвернулся к окну. – Сжег я все к чертям…
– Зачем?! – выдохнул Толик.
Спина Курганова сердито дернулась под обвисшим свитером.
– Потому что прочел перепечатанное свежими глазами. И понял: все чушь и мура… Кроме твоих стихов… Ну и вот…
Толик посмотрел на камин. На пепел и угли.
– Оба экземпляра сожгли? – шепотом спросил он.
– Да! И черновик! – раздраженно ответил Курганов. – Чтобы больше не мучиться… Зачем оно, беспомощное бумагомарание? Бред!
– Не бред! Это хорошая повесть!
– Чушь…
– Нет, хорошая. Зачем вы…
Курганов сел к столу, охватил голову растопыренными ладонями. Тихо сказал:
– Хорошая, плохая… Теперь, слава богу, никто решать не будет. Нету “Островов в океане”.
Толик смотрел сумрачно и строго.
– Вы теперь сами жалеете, что сожгли…
– Да, – неожиданно обмякнув, согласился Курганов. – Жалею. Столько лет потратил. Смысл в этом видел… И вот – ударило в башку. Тоже, безумный гений нашелся! Николай Васильевич Гоголь… Но все равно правильно. Она бы меня не отпустила, эта писанина, измучила бы до смерти. А я уже не могу…
– А без нее… можете? – спросил Толик негромко, но жестко.
Курганов посмотрел на него исподлобья. Блестящие голубые глазки его тонули в морщинистых впадинах. Он сказал с беззащитностью:
– Ты меня будто добить хочешь. Толик, ты зачем так?
– А вы зачем так ? Сами говорите, что нельзя делать непоправимое! А что сделали? Все равно что в себя выстрелили!.. Как бы вы жили, если б не остался третий экземпляр?
Курганов некрасиво приоткрыл рот и, грудью ложась на стол, весь потянулся к Толику. Молча. А в глазах – тоска и просьба о чуде. Обжегшись этим взглядом, ужаснувшись – “Что же я его мучаю?!” – Толик метнулся в сени и ворвался в комнату с папкой. Курганов потянул к ней похожие на грабли пальцы, и лицо его умоляло: только не обмани… Но Толик отшатнулся.
– Нет! Сначала дайте честное слово, самое страшное… что не сожжете больше. Поклянитесь чем-нибудь…
Курганов с облегчением уронил на стол руки.
– Чем хочешь.
– Жизнью своей, – жалобно попросил Толик.
Курганов сказал, слабо улыбаясь:
– Толик… мне моя жизнь – что! Я твоей клянусь, если веришь: никогда не сожгу .
Толик положил папку на край стола. Курганов дотянулся, оборвал тесемки, стал лихорадочно перекидывать листы. Уронил их, медленно вздохнул, уперся в стол руками. Согнувшись, смотрел на Толика. Лицо Арсения Викторовича, пожалуй, не было счастливым. Оно было серьезно-торжественным:
– Феникс… – проговорил он.
– Что? – растерянно пробормотал Толик.
– Птица Феникс. Она сгорает, а потом возрождается из пепла. Живая. Слышал такую легенду?
– Не… – сказал Толик. – Арсений Викторович, вы теперь берегите повесть. Единственный экземпляр ведь.
– Обещаю… А правду я говорил: Толик Нечаев приносит мне счастье… – Наверно, хотел Курганов улыбнуться, но лицо скомкалось, он закрыл его ладонями и быстро сел.
Толик впервые увидел, как плачет взрослый мужчина.