Чтобы Лешак не сбежал, Тимошка его в избу втолкнул, поводок от узды к косяку привязал.
Тем временем дома Тимошку потеряли. Ушел парень в лес и следа не оставил. Ефим Буран сам ходил искать, — не нашел.
Вот и лето прошло, осень на березах листья желтой краской покрасила, заморозки начали на землю ложиться. Тимошку уже и ждать перестали. А он, знай, живет себе у Лешака.
Хотел скоро обернуться, да не обернулся. Не мудрено в чужом саду яблок нарвать, домой принести и отца вылечить, но это всего лишь половина дела. Ведь небось не один его тятька в деревне от болезней страдает, раньше времени старится. Еда-то в деревне была не больно богатая: картошка вареная, паренки брюквенные и морковные, кулага из солода ржаного, алябушки пополам с мякиной. Вот и задумал парень свой сад развести, для всего народа наливчатые яблоки вырастить. Ну и не стал торопиться. Где добром, где кнутом у Лешака все, что надо было знать, выведал. Только после этого стал домой собираться: набрал яблок наливчатых полный карман и саженцев накопал.
Когда все приготовил, снял узду с Лешачины, на прощание кнутиком его ожег, посоветовал больше в наши места носа не совать и пошел.
Пойти-то пошел, да обратную дорогу домой найти не мог. Остановился, качал оглядываться. Леса дремучие, места нехоженые. Пока оглядывался, заметил: ему на плечо пчелка села. Он ее тихонько снял, на ладонь посадил и просит:
— Ты везде летаешь. Покажи мне, как из лесу выйти.
Пчелка будто поняла, о чем парень говорит, полетела вперед. Летит, а Тимошка за ней еле поспевает, старается не отстать.
Мало ли, много ли шел, а на дорогу вышел. Показались поля знакомые, березовые колки родные.
Старик Ефим все стонал да прихрамывал, а как яблок наелся, сразу гоголем заходил, начал Тимошку нахваливать: «Ай да сын! Сумел тятьку ублаготворить!»
Исполнил Тимошка отцово желание и принялся свой сад закладывать.
…Э-хе-хе-э! Скоро сказка сказывается, да не скоро, слышь, дело делается. Поди-ко сам попробуй сад посадить да дождаться, когда он тебя урожаем порадует! Небось не один год пройдет.
До конца осени парень землю под сад готовил, рук не жалел. У них огород-то в самую поскотину выходил. От прясла, где тополь рос, он и начал копать землю. Наверно, полдесятины перекопал. Осенью саженцы высадил и семена разбросал.
На будущий год саженцы зазеленели. Махонькие да хиленькие, смотреть не на что! Парень, как нянька, с ними возился, поправлял и обихаживал. А Ефим не выдержал и начал на него взъедаться.
— Мало, что ли, тебе леса вокруг? Лешаку, видно, угодить хочешь.
— Не Лешаку, а людям! — отвечает Тимошка.
— Да тебе от этого какая польза?
— Ты, тятька, видно, забыл, как ногами ступать не мог. Вот вырастет сад, тебе мои яблоки еще не раз пригодятся. И не только тебе. Пусть они и для других людей службу послужат. Тогда и мне будет хорошо. Ведь человек затем и родится, чтобы жить да радоваться и другим людям счастье приносить!
Ефим слушать не стал, плюнул со злости и ушел. Никакого-де толку из парня не получилось, хоть и была у него с малолетства рука счастливая, на всякое дело спорая. Зря его в работники не отдал. А что касается яблок наливчатых, то никогда они здесь не вырастут, потому как места у нас зимой суровые. Как картошку да морковные паренки ели, так и будем есть.
Из всех мужиков только один Прохор Тимошке помогал: то жердей ему для загородки привезет, то прясло городить поможет, чтобы коровы из поскотины в сад не лезли и саженцы не потоптали. Бывало, что и Тимошку подбадривал:
— Хорошее дело, сынок, никогда не пропадет, но и сразу себя не оказывает.
Ну и пчелка прилетала. Обернется старушкой дряхлой, сядет рядом, беседует. То одно подскажет, то другое. Небось всюду бывала, всякой всячины повидала, есть чего рассказать, есть чему поучить. От себя и сторожей в сад поставила. Иной озорник полезет через прясло в сад, а сторож пчелиный то в губу, то в лоб его ужалит. Глядишь, бежит озорник домой, просит скорее медный пятак к шишке приложить. Так и надо, не лезь, не порть добро!
То ли года три прошло, то ли четыре — не знаю. Разросся Тимошкин сад и в ширину, и в вышину. Как по ниточке, по веревочке: дерево к дереву, куст к кусту. Стоят яблоньки в саду ладные, развесистые, будто девушки подолы сарафанов подобрали, плясать приготовились, да вот только балалайка не бренчит, и они с места сдвинуться не могут.
А на тех яблоньках яблоки наливчатые разные: и розовые, и шафранные, и краснобокие. Как фонарики, от ветра качаются.
Между яблонями на кустах смородина черная, малина спелая, крыжовник полосатый, черемуха терпкая, глазом не окинешь, корзинками не вытаскаешь.
Вся деревня всполошилась, старые и малые в Тимошкин сад начали ходить.
Тимошка так и говорил: «Все ваше, для вас сажено, для вас выращено».
Вот тебе и сказ про Тимошкин сад.
В мою пору только слухи по деревне передавались, будто дознались насчет сада царские холуи, явились в деревню, Тимошку в Сибирь угнали и все яблоньки выкопали. Остались в саду лишь смородина с черемухой, а в ямках из-под яблонь березы поднялись. Видал, поди-ко стоят в нашей поскотине березы в два обхвата толщиной?! Это они и есть.
Ну, а Тимошка из Сибири сбежал и вместе со своими дружками, с которыми в Сибири встречался, для народа всякое добро делал.
После семнадцатого года, когда народ царя сбросил и начал своей жизнью сам править, приехал как-то к нам в деревню человек. «Я, — говорит, — садовод. Места у вас, слыхать, богатые, давайте будем сад разводить».
Теперича поди-ко посмотри да попробуй, каковы наши яблоки на вкус! Зайдешь в сад — душа радуется. Тут тебе и розовые яблоки есть, и шафранные, и краснобокие. Любое выбирай, каждое яблочко наливчатое! Да и медком своим угостим.
Про Лешака и Пчелиную Матку, наверно, сказка, а насчет Тимошки — правда. Весь народ у нас в деревне его добрым словом поминает.
Я на дощечке березовой слова вырезал, те самые, которые Тимошка сказывал: «Человек затем и родится, чтобы жить да радоваться и другим людям счастье приносить».
И эту дощечку на воротцах сада укрепил.
Наклонись-ко пониже, возьми щепотку земли на ладонь. Какая она теплая, чуешь? Теперь ухом к земле приложись: звенят где-то колокольцы-бубенцы, спелая пшеница колосками шелестит, издалека песня нескончаемо льется, ручьи журчат, тихий голос шепчет, будто мать ребенка в зыбке баюкает. Ласковая у нас земля! Поработаешь в поле, умаешься, кажется, больше силушки нет, ни рукой, ни ногой двинуть не можешь, а приляжешь на поляну, отдохнешь, и снова впору хоть горы ворочать. Всю усталь земля на себя берет. Да и богатая же она. Ну-ко, выйди эвон туда, за околицу деревни, вокруг оглянись и вдаль посмотри. Великие хлеба растут на полях, дивные цветы цветут на еланях, березовые рощи шумят, сосновые боры полны птичьего пенья, сладких запахов чебреца, медуницы, донника, дикого хмеля. Там, за рощами, в одной стороне Теча-река, в другой Синара, а меж ними озеро Маян и еще множество всяких мелких озерков и проточин.
Изредка залетает в наши края птица Орлан. Проплывет высоко в небе, голос подаст: «Кии-кии-кии!» Покружится над лесами, а потом взмоет еще выше, до облаков, и скроется в стороне каменных гор. Там она, должно быть, гнездует, в озерах промышляет, а сюда появляется лишь на побывку.
Было когда-то время, жил на реке мельник. Выросли у него два сына. Одного звали Степанком, второго Филяном. И ни в чем-то они не были схожи друг с другом, словно от разных матерей и отцов. Степан — парень удалой, чернобровый, востроглазый, до всякого дела охочий, а Филян день-деньской, бывало, под навесом сидит, на белый свет хмурится, ни отцу, ни брату ни в чем не поможет, даже молотком гвоздя не забьет. Ведьма-зависть по его следам так и ходила неотступно. Взвалит Степанко к себе на плечо мешок с зерном — Филян его силе завидует. Пойдет Степанко ставни на плотине открывать, чтобы воду к мельничным колесам пустить, — Филян от злости места себе не находит. Начнет Степанко топором бревна тесать для новой избы, столярничать, либо в кузне железо ковать, так Филяну будто кость поперек горла поставит. Добро бы, коли только одной завистью обходился. А то ведь озорничал. Да все по ночам. Днем-то пялит завидущие глаза, а чуть стемнеет, отправляется чужой труд рушить. То на мельнице в жернова песочку подсыплет, то изгородь, которую Степанко городил, поломает, то весь его столярный инструмент в пруд побросает. Бывало, и в огород к соседям залезет, огурцы потопчет, ботву порвет, навоз раскидает.
Степан все терпел, пытался с ним миром поладить. И отца уговаривал: ты-де Филяна не трогай, отдурит, так и сам перестанет баловать. Может, дескать, наше житье ему не по нутру. Старше станет, без нас определит, в какую сторону идти. Ну, мельник-то иной раз пальцем погрозит, пошумит малость, погорюет, отчего ему этакая долюшка выпала, а все-таки небось жалко было: хоть урод, но сын!
Потом стали они замечать, вроде Филян побурел, порыжел, уши у него кверху вытянулись, нос заострился, глаза округлились. С тех пор зависть им совсем овладела, человечьего облика лишила и из дому увела.
Помольцы, кои ночью зерно мололи, будто бы видели, как после захода солнышка с вершины Белой горы какая-то большая птица слетела, бесшумно крыльями помахала над мельницей, ухнула, отчего у них под рубахами мураши поползли. Но мельник это во внимание не взял: мало ли каких птиц не бывает. Позвал Степанка, снарядил его в путь-дорогу: «Иди, — говорит, — хоть весь лес обойди, а Филяна верни под отцовскую крышу».
В лесах человека найти все равно, что деревья пересчитать.
Вернулся Степанко ни с чем.
Только где-то в межгорьях в пору зимних ветров набрел он на снежный колос. Сиверко с горы на гору метался, леденил землю, а колос-то посреди сугроба стоял, как ни в чем не бывало. Сорвал его Степанко, примерил на ладонь — без малого четверть! Остья белые, с изморозью, зерна увесистые. Для наших полей этакому зерну замены нет. На любом солонце взойдет, в любую погоду созреет, с уборкой торопить не будет.
Сколько, поди-ко, мужицких дум о таком зерне передумано, сколько снов пересмотрено. То-то землеробы обрадуются и земля взыграет, одарит урожаем.
— Ну, ладно, — сказал мельник, принимая от Степанка находку, — коли в своей семье нет удачи, так хоть людям удружим.
В вёшну, после спада талой воды, вспахал Степанко неподалеку от мельницы пустошь, крест-накрест заборонил пахоту и зерна, собранные со снежного колоса, рядками рассеял.
А в тот год весна была дружная. Только отсеялись мужики, как начали громы греметь, молнии сверкать, обильные дождики словно из решета сыпаться. Дождик пройдет, тучка промчится, солнышко разгуляется. Сразу отучнела земля. Зеленя-то, как на опаре, поднялись. У Степанка на пустоши совсем было диво. К концу сенокоса снежная пшеница вытянулась ростом с озерный камыш. Где одно зерно положено, на том месте десять стебельков зеленые косички раскинули, а из-под каждой косички по два колоса свесилось.
Помольцы с мельницы о снежном колосе по всей округе весть разнесли. Кто бы куда мимо мельницы ни ехал, кто бы куда ближней дорогой ни шел, Степанковой пустоши не миновал. Никому парень не отказывал, всем сулил:
— К Покрову[24] в гости к нам милости просим. Каждого гостя спелым колосом одарим. Пусть мужицкие думки исполнятся.
Один раз осенним утром вышел он в поле и глазам своим не поверил. Там, где еще вечор снежные колосья душу мужицкую радовали, было голое место. Ни травинки, ни былинки не осталось. Стебли-то из земли с корнем вырваны, значит, ни себе, ни людям кто-то добра не желал.
Тут и пало ему на ум: дескать, не братец ли опять появился?
Всякую обиду он ему прощал, а эту простить не смог.
Вот и стал после того каждую ночь поле сторожить. Все равно-де не утерпит Филян, еще раз сюда придет.
Сколько-то ночей прошло тихо-смирно. Вода в ставнях знай себе шумит, река посреди таловых кустов течет плавно, падают в нее звезды. А в поле ни огонька, ни шороха!
Все же дождался. Как раз месяц на небо вышел, засинело, на земле тени сгустились, и что там вверху-то творится, стало виднее. С вершины Белой горы метнулась большая птица, поплыла над ольшаниками, талами и перелесками, как по зыбким волнам. Не торопилась, видать, махала крыльями нехотя, несла себя тяжело. Вот она все ниже стала спускаться, скрылась в кустарниках и вдруг будто из-под земли вынырнула и бесшумно, так что ни одна веточка не дрогнула, опустилась на березу, где Степанко стоял.
Страшные глазищи уставились на него, и сначала вроде заплакала птица, а потом громко на весь лес закричала: «У-ху! У-ху-ху!» То ли добычу почуяла, то ли силой похвасталась.
Попятился Степанко: не ждал он, не гадал в этаком виде брата повстречать.
Но тут же вспомнил, за каким делом пришел, для чего столько не спал, сторожил. Вернулся на прежнее место, поднял голову и промолвил:
— Слышь-ко, Филян! Лучше давай по добру разойдемся. Верни мне колосья, не делай худа народу. А я тебя за то пальцем не трону.
— У-ху-ху! — опять закричала птица и бросилась на него.
Завязалась меж ними драка. Филян когтями рвет, клювом клюет, а Степанко лишь кулаками отбивается. Начнет одолевать, а Филян крыльями взмахнет, изловчится и пуще прежнего на него налетает. Плохо пешему с конным биться, а с крылатым и того хуже. Все реже и реже принимал бой Степанко, уже плохо слушались руки и ноги, плечи опустились, когда последний раз ударил его Филян в грудь, вонзил когти и понес.
Долго он летел. Начала заря заниматься, засверкало утреннее солнышко. Скрылись в долине озера и реки. Вот и каменные горы внизу пораскинулись.
Захохотал Филян, разжал когти и Степанка бросил.
Да случилось не по его воле. Упал Степанко не на голый уступ, а на поляну, что раскинулась под уступом. Только земли коснулся, как по всей поляне трава поднялась, зашумела и скрыла его.
Мало-помалу отлежался Степанко, угрелся на теплой земле, снова силы набрал. «Ладно, — думает, — первый раз битым оказался, зато второй раз умнее буду. Загодя дубинку приготовлю, да людей позову и птиц всяких, малых и больших, на подмогу покличу. Все равно снежные колосья верну, разыщу то место, куда их Филян припрятал, а его самого куда-нибудь выдворю».
На уступе, в расщелине, было Орланово гнездо. Полез туда Степанко, чтобы лучше дали оглядеть, с гор дорогу в долину найти, и прямо к этому гнезду угодил.
Орлан поднялся навстречу, крылья саженные раскрыл, надбровные дуги надвинул и заклекотал по-своему. Только он-де один живет тут в поднебесье. Никакой зверь сюда не забежит, даже сокол-сапсан отдохнуть не остановится. Человеку нет отсюда ни ходу, ни выходу. Ступай-де обратно, эвон туда на поляну, ложись снова в траву и жди, покуда к тебе погибель придет.
— А ты бы так сделал? — спросил Степанко.
— Нет! — ответил Орлан.
— Коли так, помоги мне, отнеси ближе к дому. Моя порода не хуже твоей, небось, тебе стыдно не будет. Остался я перед народом в большом долгу. Посулился, но дело до конца не довел. Люди-то станут надеяться: вот Степанко по всей округе зерна снежного колоса раздаст, подымутся на полях невиданные хлеба, те, что ни ветров-суховеев, ни Сиверка, ни дождей проливных, ни буранов зимних ничуть не боятся, те, что в каждую избу радость принесут. И никто не узнает, как Филян все их надежды порушил.
Пока Степанко говорил, Орлан молчал, а выслушал, головой покачал.
— Вижу, — говорит, — что порода у нас одна да помочь ничем не могу. Старый я стал, шибко долго на свете живу, ослаб.
Задумался Степанко. Верно, Орлан-то совсем старик! Выходит, надо что-то иное делать. Снял с себя одежу, стал ее на ленты рвать и веревку крутить. Так, мол, с уступа на уступ, до подошвы горы спущусь, а там, в долине-то, сдюжу.
Понял, видно, Орлан эту задумку и молвил:
— Камни кругом вострые, разобьешься!
— Да уж лучше разбиться, чем смирно погибели ждать, — ответил Степанко.
— И с Филяном не справишься, колосья не найдешь, пока тоже птицей не станешь, выше всех в небо не взлетишь. Только уж птицей-то не вернешься ты к людям, будешь век вековать один.
Степанко снова задумался. Что же все-таки лучше и что дороже? Не лучше ли на камнях погибель найти, чем жить одному, изо дня в день тосковать о людях, о мельнице, об отце, о ласковой земле? Либо другое?
И выбрал он то, что сказал Орлан!
Тогда ударился старый Орлан о скалу, сорвал с себя крылья, накинул их на плечи Степанку, а сам бросился вниз, в седые туманы.