Озеро синих гагар - Черепанов Сергей Иванович 4 стр.


Дошла до деревни добрая весточка: народ в Рассее против царя и буржуев возмутился, трон опрокинул и всем делом сам стал править. Вскоре солдаты начали вертаться домой. Пришел и Михайло Крутояров. Деревня-то будто проснулась после долгого сна, поднялась, сразу все в ее жизни закипело, закружило, завертело, заметелило. Собрались мужики и бабы на сход, из волостного правления старшину выставили, его бумаги на царские поборы сожгли, выбрали ревком. Как раз верховодил-то сходом Михайло, он на войне много хлебнул, но главное, грамотой владел борзее, чем другие мужики, Москву видал, Ленина самолично слушал. Так вот его, Михайлу-то, и поставили в ревком председателем. Ты, дескать, большевик, стало быть, становись у нас самым набольшим.

Однако недолго пробыл ревком: пока землю наново поделили да богатеев поприжали. Году не прошло. Вдруг Колчак объявился. Все его белое войско захватило Урал и Сибирь. Началась война. Поднялся Урал против белых. По городам-по селам, по горам-по долам пушки загремели. Пришлось белякам отступать, потеснила их Красная Армия. Но, отступая, оставляли беляки за собой след кровавый. Казнили, всякую расправу чинили над каждым, кто был не их масти.

Понаехали каратели и в нашу деревню. Целым отрядом. На конях. С шашками, с карабинами. А начальником отряда был у них Барышев, в звании подпоручика. Не человек — бешеный волк.

Ревкомовцы успели в леса скрыться. Мужиков и баб, кои на сходе за ревком поднимали руки, согнал Барышев на площадь, — одним плети, другим шомпола на голые спины. Особо допытывался: где Михайло Крутояров?

Во дворах, в огородах, в гумнах каратели все обшарили, переворошили — никого не нашли. Тогда Барышев забрал Варвару, посадил ее к Овсею Поликарпычу в кладовую под охрану и дал срок: ежели-де к такому-то числу, к такому-то часу мужики Михайлу Крутоярова не предоставят, то велю бабу живую в землю закопать!

А надоумил-то его Овсей Поликарпыч. В гости к себе зазвал, поселил в горнице и подкинул:

— Ты, ваше благородие, мужиков хоть насмерть запори, про Михайлу не скажут. Надо в обход. Жалко будет им Варвару, ведь куча сирот останется, ну и не вытерпят, выдадут, а не то сам Михайло с повинной из лесу выйдет.

Да попутно и Онисима подставил. Худой-то пес завсегда сзади кусает. А лает из подворотни. И досталось, конечно, Онисиму пуще всех. Забрали-то врасплох, он даже посошок с собой взять не успел. Целую ночь в волостном правлении, по подсказке Овсея Поликарпыча, пытал его Барышев. Где Михайло? Где партизаны? К утру отлежался Онисим, рубаху надел, штаны поправил и усмехнулся.

— Эх, горяча у тебя баня, ваше благородие! Знатно ременным веником паришь. Теперич бы медовухи испить.

— А, ты еще насмехаешься! — снова вскипел Барышев. — Али еще захотел?

— Да нет, довольно, — молвил Онисим, — больше на спине, поди-ко, и места уж нет. Но вся причина в том, ваше благородие, что человек я смолоду веселый, хотя жизня наша была серая и не теплая, как стертый Овсеев кожух. Но кожух-то у Овсея сгорел, а вот жизня наша серая, выходит, сгорела не вся. Однако насчет медовухи-то я не зря ведь сказал…

Барышев насторожился. Соблазн! До медовухи был он большой охотник. Но не подвох ли? И опять же Овсей Поликарпыч под руку подвернулся, наклонился к нему, зашептал:

— Хороша у него медовуха, ваше благородие! Ты не отказывайся. Потом еще разик его выпорешь. Куда он денется?

Прикинул про себя Барышев: верно ведь, некуда мужику бежать. А может, после медовухи скорее язык развяжет? И казнить его никогда не поздно. Вместе с бабой Крутояровой можно казнить, заодно.

— Ну, что же, неси медовуху!

— Уж нет, ваше благородие, — сказал Онисим, — давай по обычаю. У Овсея Поликарпыча ты в гостях побывал, теперич ко мне милости просим. Вижу, живого ты меня не отпустишь, так желаю напоследок гульнуть, своей жизни подвести черту. Зови с собой весь отряд и Овсея Поликарпыча на придачу. У меня изба большая, двор крепкий, ворота и замки надежные. И медовухи готовой полно, и закусок, солений-варений, все, что в погребе найдется, на стол поставлю.

Веселый стал, давно его таким не видали. Будто и не пороли его, жилы из него не тянули, а на самом деле дорогие гостеньки прибыли.

Подозрения-то все же шевелились у Барышева в душе, не бывало еще, чтобы поротый-битый в гости звал, но Овсей Поликарпыч поручился:

— Блажной он. А ничего супротив тебя не посмеет.

В ту пору он не вспомнил, небось, как Онисим предупреждал его, когда посошок-то показывал…

На всякий случай Барышев охрану поставил к кладовой Овсея Поликарпыча, где Варвара была закрыта, и на улице, у волостного правления.

Вся стая карателей заняла дом Онисима. Барышева и Овсея Поликарпыча усадил он на самое почетное место — в передний угол, под иконы, дескать, где бог, там и власть. Остальных отрядников — по лавкам, по скамейкам, кого куда. Окна ставнями закрыл. Ворога на замок. Убедил Барышева: никто с улицы не подглядит, никто лишний во двор не заглянет.

После этого Барышев-то совсем перестал сторожиться.

А кабы догадался, какую черту собирается подвести в своей жизни Онисим, то проклял бы тот час, когда в первый раз мужика плетью ударил.

Между тем Овсей Поликарпыч уже прикинуть успел, чем после казни Онисима поживится да как при Барышеве волостным старшиной станет.

Никого из карателей не обнес Онисим, всем по большому ковшу медовухи налил, а Барышеву и Овсею Поликарпычу особо — в туеса расписные.

Потом встал посреди избы, оперся на посошок.

— Хочу вам, гости, слово молвить, чтобы знали вы, что к чему…

— Говори, да поскорее, — распорядился Барышев. — Загуливаться-то нам у тебя недосуг.

— Не пришлось бы вам меня спрашивать и допрашивать — и на порог бы я вас к себе не пустил. Пришлые вы. Чужие. Кто знает, где народились: то ли в логове волчьем, то ли в гнезде змеином? Но не готово еще было мое веселое сердце, не вмещало жестокости, кою вы заслужили. И потому, пока вы над людьми галились, а меня пытали, молчал мой посошок…

— Ты чего мелешь, мужик? — заорал Барышев, хватаясь за шашку.

— За то меня народ не осудит, — сказал Онисим в ответ да после того и стукнул посошком по столу.

Грохнуло в избе.

Из ковшей с медовухой выплеснулся жаркий огонь.

Охватило полымем пол, потолок, стены и окна.

Никуда не выйдешь, не выскочишь…

Только на самого Онисима ни искры не упало.

А он еще раз посошком-то стукнул. И не стало его: на том месте, где стоял он, лось вздыбился, протрубил на всю мочь. И потолок сразу рухнул. И вырвался столб огня наружу, в ночное небо.

Потом люди видели, как вымахнул сквозь пламя и дым старый лось, с закинутыми назад рогами, как остановился он на обочине зеленого лога, поглядел на пожарище печальными глазами, да и побрел в лес…

Тем временем, с другого конца деревни вошел в улицу отряд красных партизан. На подворье Онисима застали партизаны лишь раскаленную золу да головешки.

Вот теперь и смекай сам: кто же он такой, тот лось-то, и зачем он на кострище приходит?

Есть же люди, которых, как песню, никогда не забудешь!

Случилось это в нашей деревне на самых первых порах при Советской власти, помнится, в двадцатом году. Перед последним летним праздником, Ильиным днем, вернулись мужики с полей, в банях с устатку попарились и собрались вечеровать на завалинке. Курили самосад, побывальщины сказывали. А потом заспорили: чего-то неладно, дескать, в деревне, тревожно? Вот почти каждую ночь белая птица незнаемая над дворами кружит, протяжно кличет: «Ки-и-и-кл! Ки-и-и-кл!» К чему бы это? Навораживает, что ли, беду? Или предупреждает? И на полях сумление! Вёшна прошла дружная, зеленя подымались густые, солнышко не палит, хлеба выколосились любо-дорого, а выходит все зря. Колосья стали зерно терять, будто пашни кем-то изурочены[12].

Всяк по-своему гадал. Артем Баской доказывал, повлияла-де гражданская война. Красная Армия гнала беляков от Урала в Сибирь, возле нашей деревни настигла и тут им поддала жару. Целые сутки пушки-то громыхали, снаряды рвались. Ну, понятно, землю трясло — и почву сместило.

А Саверьян Сковородка его на смех поднял.

— Не мели-ко, Артем! От пальбы только бабы пужались, в погреба прятались, а земле нипочем! Она, матушка, лишь теперь и взыграла, как народ сам хозяином стал. По моему соображению, это воспарения повинны! Где-то в горах вроде бы камень-горюч в падь опрокинулся, так болотная гнилая вода кипит…

— И ты, Саверьян, не блажи, — вмешался Герасим Чеботарь. — Я летось в каменных горах бывал, никакого там воспарения нет. Дух в сосновых борах от живицы ядреный. Скорее всего это Сиверко[13] по ночам налетает, холодит. Белая-то птица, небось, у себя в гнезде согреться не может, вот и жалобится людям на Сиверка, а зерно из колосков само собой выпадает.

Сидел тут на завалинке дед Мелентий, Артемов тесть. Послушал он спор и говорит:

— Конечно, без причины зерно с колосков теряться не станет. Но ежели оно выпало, то куда же девалось? Пошто его на пашне нет?

Мужики аж руками развели.

— Вот то-то же, — сказал дед Мелентий. — И выходит у вас спор пустой!

Пока мужики думали-гадали, подъехал к ним верхом на коне, в шинелке солдатской комиссар из городу, Чугунов. Поздоровался честь честью с каждым, коня разнуздал и говорит:

— Прибыл к вам, товарищи-гражданы, за подмогой.

Пораздвинулись мужики на завалинке, усадили его с собой в ряд.

— Сказывай, в чем нужда?

— В городах трудящий народ голодает. Надо опосля войны-то заводы все становить заново, а кормиться нечем.

И порассказал он про заводское да про городское житье-бытье. Многие, дескать, солдаты еще на охране Рассей службу несут, разная гидра на Советскую власть не перестает грозиться, кулачество всюду норовит нас за глотку взять, и вся-де опора только на вас, беднеющие и середняцкие мужики. А напоследок добавил:

— Про хлеб-то Ленинское слово было. Сам Ленин велел передать: вот, дескать, вы, уральцы и сибиряки, проживаете в местах хлебных, и стали вы теперича людьми вольными, так поддержите народ рассейский, сколь хотите-можете от своих излишков-достатков.

— Мы, что ж, мы не прочь! — ответил Герасим. — Дождемся утра, на праздник не глядя, по амбарам у себя проверим, из сусеков зерна и муки нагребем, отправим обоз.

Лишь дед Мелентий дополнил:

— Да, — говорит, — обоз надо послать беспременно и неотложно, но у нас есть и своя забота. Непорядок на полях-то, комиссар! Какая-то тайная сила, что ли, против нас гребется, урожай пакостит.

Тут все услышали, как совсем близко, над дворами, опять белая птица встревожилась: «Ки-и-и-кл! Ки-и-и-кл!» Потом пролетела над улицей в сторону Старицы и в темноте сгинула.

— Ишь, — сказал дед Мелентий, — тоже ведь не без причины кличет…

Комиссар Чугунов, хоть и бывалый человек, но своего совета подать не мог.

— Я, — говорит, — в гражданстве-то литейному делу мастер, а насчет вашей крестьянской работы не знаток. Все же, кто на полях озорует, наносит урожаю урон, надо прояснить. В этом помогу, но сначала, перво-наперво, обязан Ленинское слово исполнить! И до утра ждать недосуг!

Помозговали мужики: ведь правда, мешкать ни к чему! Разошлись по дворам, нагрузили подводы зерном и мукой, а к рассвету уж обоз снарядили.

Чугунов-то, когда обоз провожали, шапку снял, мужикам поклон отбил:

— Благодарствую вам от Советской власти за почин!

А мужицкое сердце, известно, на доброе слово почутко?е! Герасим же Чеботарь и предложил: нельзя ли, мол, еще кое в чем свои хозяйства урезать, мужики, и собрать зерно на второй обоз, чтобы побольше народу накормить. Но уж как ни считали, как ни меряли, не нашлось. Тогда-то Саверьян и напомнил:

— А чего же богачи наши помалкивают? Или они не на рассейской земле проживают? И плодятся-то, небось, не в царствии небесном! Уж люба или не люба им Советская власть, в том горя нам мало! Пусть раскошеливаются.

Так все скопом, вместе с комиссаром Чугуновым и направились мужики по богатым дворам. Первым с краю оказался двор Федота Дормидонтыча Лагуна, он в деревне был богатеем заглавным. Домище у него на три горницы, кладовые каменные, в пригонах табуны коней и коров. А сам-то по виду — генерал! Поглядит этак на тебя свысока, как по гвоздю молотком ударит.

Долго в ворота тесовые стучались, пока в дом пробились. Чугунов сейчас же хозяину свой мандат предъявил: так, дескать, и так, есть я с уезду продовольственный комиссар, а вот тут беднеющее население со мной, поскольку имеется до вас важный разговор.

Федот Лагун мохнатые брови вскинул, оглядел мандат, положены ли, где полагается, штемпеля и печати, потом сразу, как топором, отрубил:

— Лишков хлеба, — говорит, — у меня в сусеках нету, и мне Советская ваша власть зазря, коли своих коней кормить нечем!

Обозлил мужиков-то. Саверьян даже в лице изменился.

— Не может, — говорит, — того быть, Федот Дормидонтыч! Ты пашни захапал много с чужих наделов почти задарма. В гумне у тебя после прошлогодней молотьбы эвон сколько соломенных зародов стоят! Куда же хлеб подевал?

Так насел на него, такую правду-матку выложил, что Федот за оглоблю схватился, окрысился.

— Зашибу! Не дозволю мои прибытки ущитывать!

Пришлось их разнимать. Комиссар снова мандат вынул, вычитал из него то место, где от власти даны ему права.

Поругался, пошумел еще Федот Лагун, ну, а все же против мандата и против мужиков не устоял, — прошло старое время, когда бедность богатству в пояс кланялась! Начал кладовые показывать.

Мужики просто диву дались: верно ведь, в кладовых и амбарах пусто, еле-еле самим хозяевам на пропитание до нового урожая зерна хватило бы.

Зато комиссар Чугунов, не глядя, что пришлый, сразу сообразил:

— Ты, — говорит, — Федот Дормидонтыч, не туда нас привел. Сведи-ко к ямам, где запасы зерна скрыты.

Федот взъярился пуще прежнего.

— Ищите, — кричит, — коли найдете!..

Пришлось искать. Оследовали в его дворе мужики все пригоны и погреба, сеновалы и завозни, выволокли из тайных ям тыщу пудов отвеянной на ветру пшеницы и в ту же пору снарядили в город сразу три обоза.

А ночью опять белая птица над дворами летала, не спалось мужикам, смутное и тревожное что-то было в ее позывах.

Утром по деревне разнеслось: Саверьян из ружья застрелен!

Приключилось-то вот как. Саверьян помог найденный в ямах хлеб погрузить на подводы и вернулся домой уже после вторых петухов, перед восходом зари. Его баба, Лукерья, лампу вздула, подала на стол квасу. Только Саверьян-то на лавку у окошка присел, хотел кваском освежиться, тут в него и бабахнуло.

Кто сделал — темнота скрыла, но всем и каждому в деревне пало на ум: кроме Федота Лагуна некому.

Дворовые ворота у него оказались запертыми на замок, собаки с цепей спущены, сам из деревни скрылся.

После убега Федота на мужицких полях начался уж совсем явный разбой и воровство. Кто-то мало того, что колосья шелушил, выбирал из них зерна, а еще и губил хлеба на корню.

Дед Мелентий после отправки обоза нарочито в поле ночевал и мужикам доложил:

— Насчет Сиверка зря мы судачили. В полночь и за полночь, хоть небо и вызвездилось, а лес спал, Сиверко никого не тревожил, и дух от земли шел сытный. Значит, не от природы урон. Это кому-то охота нас голодом заморить!

Кому же? Вот заковыка! Ежели тот же Федот Лагун варначит, то как? Кто ему помогает? Ведь будь у него хоть десять рук, десять ног, все равно он всех полей один не обежит, из конца в конец, двадцать-то верст. Да и колоски, по всему видать, кто-то шелушит не ладонями: не мнет их, не давит.

Но, все ж таки, на нем и остановились.

И опять заковыка! Где же на его след набредешь? То ли он в Урал ушел, то ли в Сибирь подался, то ли близ деревни укрылся?

Назад Дальше