Рассказы и повести - Тайц Яков Моисеевич


Яков Моисеевич Тайц

Я очень люблю рассказы и повести писателя Я. Тайца. И хотя многие из них знаю почти наизусть, часто их перечитываю снова и снова. И радуюсь, что много людей — маленьких и больших — тоже любят его книги.

Я очень любила хорошего человека, доброго, верного друга — Якова Моисеевича Тайца. И все, кто знали его, тоже любили.

Мы любили его за доброту, за ум, за чуткость, за внимательность к людям, за скромность и за талант.

Когда я перечитываю рассказы и повести Якова Моисеевича Тайца, я каждый раз горюю, что его нет больше с нами, и радуюсь тому, что он оставил нам. И в его книгах я снова нахожу его доброту, его ум, его чуткость и внимательность к людям, его скромность и его талант…

И каждый, кто прочитает книги Я. Тайца, полюбит его и захочет узнать о нём.

Вот я и расскажу о нём, что знаю.

Я. М. Тайц родился в 1905 году в Литве, возле города Вильнюса. Приходилось ему жить во многих городах и местечках Литвы и Украины, а потом он всё время жил в Москве. Когда мы с ним познакомились, он уже написал несколько рассказов, и они были напечатаны в журналах и вышли отдельными книжками.

Яков Моисеевич сам рассказал мне, как он начал писать.

Оказалось, сначала он хотел стать художником и кончил специальный институт. А потом его призвали служить в Красную Армию. Там он захотел передать другим людям то, что он узнал и увидел в жизни, и стал рисовать. Товарищи подходили со всех сторон — всем интересно посмотреть! — и мешали ему. А спрятаться негде было. Только разложит краски и бумагу, а друзья тут как тут — смеются, разговаривают. Ничего и не получалось.

Тогда он решил не рисовать, а писать. Возьмёт тетрадку, карандаш и пишет. Думают товарищи, что он письмо пишет, и отойдут потихоньку. А он не письма, а рассказы писал. Про Красную Армию, про советских бойцов.

А вот когда уже кончит, тогда товарищам прочитает. Понравилось товарищам — значит, рассказ получился. Так появились первые книги Я. Тайца.

У Якова Моисеевича Тайца было очень зоркое зрение. Он умел разглядеть не только то, что видно сразу — какой у человека нос, какие у него волосы, — а и то, что нелегко увидеть: какой у человека характер, на что человек способен.

Он умел увидеть подвиг, храбрость, мужество не только там, где их привыкли видеть все: на войне, в схватке с диким зверем, в борьбе с пожаром и наводнением, а в нашей обыкновенной жизни — в школе, во дворе, на улице.

Он умел разглядеть скромный подвиг. Он умел увидеть в простом мальчике, в простой девочке замечательных взрослых людей, которыми они станут, — честных, добрых, мужественных.

Но мало того, что Я. Тайц умел видеть людей. Он умел и рассказать о них. Он умел рассказать о грустном так, что слёзы сами набегают на глаза, а когда он рассказывает о смешном, все хохочут. А иногда бывает от его рассказов и грустно и смешно вместе — так ведь и в жизни бывает…

И обо всём Я. Тайц умел рассказать так, чтобы мы это увидели сами. Он ведь недаром учился на художника. Он умел нарисовать виды нашей славной Москвы, старинного города Вильнюса, знаменитого пионерского лагеря Артек, грязный дворик маленького еврейского посёлка- только не красками, не линиями и штрихами, а словом!

И так как Яков Моисеевич умел рисовать словом и умел не только рассказывать, но и писать, — он и стал писателем.

Написал Я. Тайц как будто немного — три повести и около ста рассказов. Но в его книгах живёт множество добрых и храбрых людей. Это паши современники: смелые советские бойцы, железнодорожный сторож тётя Пава, умелый доктор, весёлый художник. Ну и, конечно, смелые и мужественные мальчишки и девчонки. Мы читаем про то, как маленькая колхозница Тоня не струсила перед озорными городскими мальчишками; как литовская девочка Онуте на допросе ничего не сказала фашистам; как весёлый Миша Денисьев залезал в тёмный подвал и мирил драчунов, — и нам хочется подружиться с этими смелыми и честными ребятами.

Писал Я. Тайц не только о нашей теперешней жизни, но и о том, что было давно, до Великой Октябрьской революции. О том, как тяжко жилось народу в царской России, как голодали дети бедноты. Писал он и о своём горьком детстве в те далёкие годы. Писал он и о мужественных людях, боровшихся против этой горькой жизни, за свержение самодержавия, за власть рабочих и крестьян: о бедном ремесленнике, которого царская полиция посадила в тюрьму, о храброй девушке, надевшей красный воротничок в честь праздника 1 Мая, о бедном и мудром художнике Ефиме Заке.

Писал Я- М. Тайц эти книги для самых своих любимых друзей — для мальчиков и девочек. Но и взрослые полюбили его книги.

Мы читаем его повести и рассказы и учимся лучше видеть, понимать и чувствовать всё во-круг — и природу, и людей. Мы испытываем радость и грусть и сами делаемся лучше.

И за это мы благодарны писателю Я. Тайцу, и за это мы любим его книги.

НЕУГАСИМЫЙ СВЕТ

ЖИЛЕЦ

Полвека назад в городе Сморгони, Виленской губернии, Ошмянского уезда, Лебедевской волости, родился

— Тца!.. Тца!.. Тца!.. Ну что, глупенький? Ну что, слабенький? Зачем родился раньше времени? Куда спешил?

Внук смотрел на бабушку узкими, мутными глазками и отвечал своё: «Иии!.. Иии!..»

Бабушка положила его в корыто и сказала: — Тепла тебе надо побольше, дурачок, тепла!

Она вытащила откуда-то из-под платка пачку ваты, распечатала её, развернула и закутала в неё внука. Поверх ваты она положила серое байковое одеяльце. Потом заправила семилинейную керосиновую лампу, зажгла её и поставила под корыто, которое лежало на перевёрнутой вверх ногами табуретке.

— Вот так… Пусть погреется наш заморыш, наш первенький!.. — Она нагнулась над корытом. — Ну что, тепло тебе, дурачок?

Внук попищал, попищал и затих. Бабушка внимательно следила за лампой и подкручивала её, чтобы она не чадила и не гасла. Молодая мать молча смотрела печальными глазами на тусклый свет лампы.

— А ты тоже спи! — строго сказала бабушка.

— Как я могу заснуть? Сердце моё за него болит.

— А ты будь поспокойнее. И для сердца лучше, и для него! — И бабушка показала на корыто.

Так началась борьба за жизнь ребёнка. Так начался спор между холодом и теплом: жилецли только что родившийся человек или не жилец?

Шли часы. Тихо горела лампа. Над ней в корыте тихо спал человек. Он согрелся и спал сладко. Потом ему стало мокро — он проснулся, запищал и захотел есть.

Мать переменила его и приложила к груди. Он чуть-чуть покормился и опять заснул. Поспал в своё удовольствие и снова потянулся к еде. На сей раз он съел гораздо больше. Наелся — и опять на боковую.

Так с каждым часом, с каждым днём человек набирался сил и здоровья. И через недельку-другую всем стало ясно, что тепло победило, а холод отступил. Стало ясно, что недавно родившийся человек — жилец. Человек этот был я. Сердобольные соседки ошиблись.

НОЖКАМИ

Говорят, что жизнь человека похожа на книгу. Каждый день — это будто страница, а год, значит, — толстая глава в триста шестьдесят пять страниц.

Если так считать, то в моей книге жизни набежит уже пятьдесят с лишним глав.

И вот сейчас, когда я на досуге перелистываю свою книгу жизни, я вижу, что не все страницы в ней хороши. Нередко попадаются такие, которые хотелось бы зачеркнуть или вырвать. Но поздно: страницы эти уже, так сказать, написаны — их не вырвешь и не зачеркнёшь.

Вот, например, страница, о которой я знаю со слов матери. Сам я тогда был ещё маленький и запомнить её не мог.

Как я вам уже рассказывал, я родился раньше времени и поэтому был очень слабенький — Яша-заморыш, как меня называли.

Но меня держали в вате, согревали керосиновой лампой, всячески выхаживали, и дело кончилось тем, что я справился, стал крепнуть и набираться сил.

К трём годам Яша-заморыш превратился в толстого, ленивого, неповоротливого увальня.

И вот бывало так: мама уронит на пол шпильку или гребёнку и, показывая на неё пальцем, просит:

— Яша, подними, пожалуйста!

А я тоже показывал пальцем на пол и отвечал:

— Вера, подними, пожалуйста!

Я называл маму не «мама», а «Вера», потому что я слышал, что папа её так называет. Мама говорила:

— Яшенька, маме трудно нагибаться: у мамы болит сердце. Подними, пожалуйста!

Я отвечал:

— А у меня тоже болит сердце! Мне тоже трудно нагибаться.

Во время прогулки я, признаться, ужасно не любил ходить ножками. И хотя я был очень тяжёлый и мне было, как я уже сказал, два с половиной, а то и все три года, я всё ещё заставлял маму таскать меня на руках, особенно когда дорога шла в гору. Как только мама опускала меня наземь, я поднимал руки и требовал:

— На ручки!

Маме не под силу было таскать меня. Она отвечала:

— Яшенька, умница, поди ножками!

Но я был неумолим и коротко повторял:

— На ручки! На ручки! На ручки!.. Мама брала меня на руки, а через две-три минуты ставила на ноги и просила:

— Ну вот, а теперь ножками. Ладно, умница?

Но мне не хотелось ножками. Я застывал на тротуаре и не двигался с места.

Бывало, мама теряла терпение и оставляла меня одного. Она притворялась, что уходит домой, и удалялась далеко-далеко.

Но я был спокоен. Меня не проведёшь! Я знал, что это всё Верины хитрости и что раньше или позже она вернётся за мной. Не бросит же она меня одного на улице!

Так оно и выходило. Мама возвращалась, со вздохом брала меня на руки и, еле переводя дыхание, тащила меня, тяжёлого бутуза, вверх по крутой виленской улице.

У неё всю жизнь, с молодых лет, было больное сердце. От болезни сердца она и умерла раньше времени.

Мне стыдно и горько думать, что одной из причин её развивающейся болезни был я — кудрявый, краснощёкий увалень Яшенька, который не любил ходить ножками.

Как бы мне хотелось вырвать эту страницу из книги своей жизни!

Мне кажется, что, превратись я теперь каким-нибудь чудом опять в маленького Яшу и пойди мы с Верой гулять, я бы ни за что не стал проситься на ручки. Сколько бы мы с ней ни бродили, по каким бы крутым улицам ни поднимались, я бы всё время ходил ножками!

Но… поздно! Страница написана — её не вырвешь, не зачеркнёшь и не перепишешь.

НЕУГАСИМЫЙ СВЕТ

«Неугасимый свет» — так хотелось бы мне назвать маленький рассказ о самом первом своём воспоминании.

Много чего можно вспомнить за пятьдесят лет жизни — и сладкого и горького! Но это воспоминание, о котором я хочу рассказать, — оно самое первое. Скажу наперёд, что ничего в нём особенного нет и что вся его прелесть для меня только в том и заключается, что оно — первое.

Вот я закрываю глаза и довольно отчётливо вижу широкую реку и слышу чей-то голос:

— Это Днестр.

Кругом сумерки. Река блестит. Её противоположный берег теряется в туманной полумгле. Мы сидим в огромном фаэтоне, который то и дело кренится набок. Мы — это папа, мама и я. Мама держит меня на руках и крепко прижимает к себе, чтобы я не вывалился из качающегося экипажа.

Фаэтон пахнет кожей, лошадьми, дорогой… На облучке сидит возница — балагула — и всякими грубыми словами ругает ни в чём не повинных лошадей. Мне обидно за лошадей, и я сержусь на балагулу, который важно восседает на облучке, облачённый в брезентовый балахон с нахлобученным на голову капюшоном. Он ни разу даже не дал мне подержать вожжи!

Я сержусь на него и мечтаю о том, что вот, мол, когда я вырасту, я сам стану балагулой и буду весь день держать вожжи и размахивать кнутом. Но лошадей ругать я не буду, а буду разговаривать с ними по-хорошему.

Не люблю, когда ругаются. Эта черта осталась во мне до сих пор, хоть стать балагулой мне, по разным причинам, так и не удалось.

…Неуклюжий кожаный верх фаэтона поднят. Видимо, недавно был дождь. Самого дождя не помню, помню только, что верх был поднят и что из-за этого нам, сидящим в фаэтоне, не было видно ни неба, ни земли — ничего, кроме серой брезентовой спины возницы.

Потом дождь прекратился, и папа велел остановить лошадей, чтобы можно было сойти и опустить верх. Вот с этого момента, собственно, и начинается моё первое воспоминание.

Балагула натянул вожжи, крикнул «тпрру», и лошади с явным удовольствием остановились. Папа соскочил на размытую дождём дорогу, стал откидывать верх, и тут не то он, не то я прищемил себе палец.

Не помню точно, кто из нас прищемил палец. Возможно, что это произошло с папой, а я только слишком сильно воспринял ощущение боли, и мне показалось, что это случилось со мной. Как бы там ни было, верх был опущен, и всё вокруг стало видно.

Всё вокруг было светло-синее, Слева шумела серебристо-голубая река. Над головой дрожали маленькие звёзды. Справа были деревья — тёмные, густые и пышные. Лошади фыркали и храпели; над ними поднимался еле заметный пар.

Я замер на руках у матери, приглядываясь к огромному миру, который вдруг предстал передо мной, после того как папа опустил чёрный верх фаэтона. Вдруг я заметил нечто чрезвычайно поразившее меня. Справа, неподалёку от фаэтона, в траве светился чудесный зеленоватый огонёк.

Дальше