Однако, хотя полиция тогда и не нашла прокламаций, папа всё-таки был арестован и посажен в варшавскую тюрьму.
Мама, узнав об этом, быстро собралась, взяла моего маленького горластого брата на руки, меня — за руку, и мы покинули Хотин — его сады, его солнце, его синее небо — и поехали в Вильну, к бабушке. Там мама оставила нас, а сама покатила в Варшаву хлопотать о свидании с папой.
У бабушки жилось хорошо, только скучно. Комната была тёмная, в подвале, куда вели четыре ступеньки. Справа была большая печь, около неё возвышались бидоны, в которых бабушка разносила по богатым квартирам молоко из молочной. Бидоны были с меня ростом и вкусно пахли жестью и кислым молоком. Слева стоял простой некрашеный стол, на котором
Наконец дама шагнула вперёд и протянула ко мне руки в белых длинных, по локоть, перчатках:
— Ну подойди же ко мне, смешной!
Я не двигался с места. Я видел, что эта важная гостья похожа на мою маму — такая же красивая, и голос у неё мамин, — но непонятная робость сковала меня: я не мог ни шевельнуться, ни слова произнести и всё не отрываясь смотрел на эту нарядную даму.
Она нагнулась и, не снимая перчаток, обняла меня и стала целовать:
— Яшенька, я видела папу! Он велел поцеловать тебя…
Но я всё молчал как истукан.
И только потом, когда мама сняла с себя шляпу, и перчатки, и наряд со шлейфом и надела своё всегдашнее, старенькое тёмно-коричневое платье с белым воротничком, я понял, что это на самом деле мама и больше никто, и кинулся к ней на шею:
— Мама, мама, ну почему ж ты так долго!..
И заревел. Я ведь был, надо сознаться, ужасным плаксой в детстве.
Потом мама объяснила: перед тем как пойти к губернатору, она через каких-то знакомых выпросила у одной сердобольной польской графини старинный парижский туалет напрокат. В этом-то туалете, в виде графини, мама явилась на приём к губернатору. В этом же наряде она навестила папу в тюрьме и в нём же приехала в Вильну.
На следующее утро мама аккуратно всё сложила в большую коробку и отправила по почте обратно в Варшаву.
С той поры, чуть я услышу где-нибудь хрипловатое тикание будильника, мне ясно представляется, как мама стоит в открытых дверях нашего подвала — в сером шёлковом платье с газовой вставочкой, в набок надетой шляпе с пером… Вижу, как она улыбается и протягивает ко мне руки в кружевных перчатках, а переливающийся шёлковый шлейф, как у настоящей графини, лежит на всех четырёх ступеньках бабушкиной комнаты.
Частенько мы с братом вспоминаем детство, и мне жалко, что он не помнит, какой мама была графиней. Зато я рад, что он не помнит, как я вывалил его из колыбели добрых, а впрочем, неважно сколько лет назад.
ПАПИН ПАПА
У меня, как и у каждого человека, было два дедушки: папин папа и мамин папа. Сейчас расскажу про папиного папу.
Он жил в городе Вильне, на Завальной улице, в подвале. Это было давно, так давно, что даже выветрилось из памяти. Запомнилось только, что в подвал вели ступеньки, а над ними был покатый железный навес, с которого мы, малыши, скатывались точно с ледяной горки, только не на санках, а на собственных, так сказать, штанишках… Может, поэтому он мне и запомнился.
И вот сейчас, когда я решил рассказать о своём детстве, я поехал в город Вильнюс, чтобы найти Завальную улицу и дедушкин подвал.
Завальную улицу я нашёл довольно скоро, хотя она теперь называется Комсомольской и сильно перестроена. Но дедушкин подвал найти было нелегко. Наконец после долгих расспросов и поисков я нашёл всё же тёмные сводчатые ворота, под которыми проходил полвека назад, держась за бабушкину сухую, морщинистую руку. Я узнал эти ворота, узнал их древние, грубой кладки стены, позеленевшую от времени штукатурку и тяжёлую чугунную решётку. Они не изменились, они только стали гораздо ниже. Я легко дотянулся рукой до их мрачного каменного свода.
Потом прошёл во двор. Полвека назад это был узкий, длинный двор, мощённый булыжником. В глубине его всегда толпились извозчики, лошади, телеги, пахло карболкой, сеном, прелой соломой…
Сейчас двор залит асфальтом. Его окаймляют новые здания.
С некоторым волнением я посмотрел налево, там когда-то был дедушкин подвал и железный навес над ним. Посмотрел — и не мог глаз отвести. Я увидел вход в подвал и покатый железный навес над ним. А с навеса, точно с горки, скатывались дети.
Я медленно подошёл к ним. Ребята перестали съезжать с навеса и с недоумением уставились на меня. Что, мол, надо этому пожилому, седому человеку в очках?
А мне вдруг захотелось сесть на железный навес и скатиться с него. Но я на это не решился — это было бы уже полным сумасшествием. Я прошёл под навес и спустился по четырём (да, их было четыре) ступенькам в подвал. Он был заперт. На ветхой двери висел большой ржавый замок.
— Кто здесь живёт, ребятки? — спросил я.
— Здесь… никто не живёт.
— А что там?
— Там — уголь.
— А раньше что было?
— И раньше был уголь, — ответил самый бойкий из малышей.
— Нет, а ещё раньше?
— А ещё раньше тоже был уголь. Там всегда был уголь.
Всегда был уголь?! Я, точно во сне, всё дёргал и дёргал запертую дверь. Мне казалось, что, если я её открою, эту дзерь, я увижу узкую комнату, молочные бидоны у входа, стол в глубине, сидящего за столом дедушку и прислонённые возле его стула костыли. В моей памяти сразу всё ожило, точно где-то в ней зажёгся яркий свет и всё осветил. Я всё вспомнил!
Мой дедушка был калекой. У него не было обеих ног. Он не любил рассказывать о том, как это случилось, но я всё знал со слов бабушки.
Дедушка был бравым, весёлым парнем. Он любил пошутить, попеть, поплясать. Не мудрено, что бабушка влюбилась в него. Правда, она тогда ещё не была бабушкой, а была молодой девушкой с синими глазами и русой косой. Они поженились. Но вскорости дедушку забрили в армию и угнали на Крайний Север, где стоит долгая, злая зима…
Товарищи по роте полюбили дедушку. По ротный командир его невзлюбил — то ли за скрытую непокорность, которая сквозила в весёлых дедушкиных глазах, то ли за острый язык, то ли ещё за что… Он всячески истязал дедушку, мучил его, на занятиях бил, заставлял стоять часами по команде «смирно» с полной выкладкой, гонял на плацу до изнеможения. Дедушка всё терпел. Да и что было делать солдату? Посмей он ослушаться, его бы прогнали сквозь строй или сгноили на каторге. Солдат есть солдат — существо безропотное, покорное, терпеливое, бессловесное.
«Так точно, ваше благородие! Никак нет, ваше благородие!» — вот и весь его разговор.
Дедушка всё терпел и на всё отвечал как положено:
«Так точно, ваше благородие! Никак нет, ваше благородие!»
Однажды его назначили в караул. Карначом, то есть караульным начальником, к несчастью, был дедушкин ротный. Он поставил дедушку на пост у полкового склада. Дело было зимой, в лютый мороз. Два часа простоял молодой солдат с винтовкой на ветру. Пора сменяться, а смены нет!
В это время в жарко натопленной караулке сидели карнач с разводящим и вели спор: выдержит ли солдат Ефим Тайц, если его не сменить, или не выдержит? Бросит пост или не бросит?
И вот подходит время смены-дедушку не сменяют. Подходит время второй смены — дедушку не сменяют. Без конца тянулась ночь. Жестокий мороз пробирал дедушку, а он всё стоял с ружьём и всё притопывал сапогами по снегу.
Проходили мимо товарищи по роте, говорили:
— Ефим, бросай пост! Раз такое дело, ничего тебе не будет.
А он не отвечает. Часовому на посту разговаривать ни с кем нельзя. Наконец, уже к утру, явился карнач и говорит сквозь зубы:
— Ну молодец, часовой! Выстоял.
Дедушка хочет ответить: «Так точно, ваше благородие», а не может. Сдвинулся было с места и вдруг повалился ничком в снег. Тут принесли носилки, положили его и понесли в околоток. Там санитар хотел снять с него сапоги, а они не снимаются. Ноги распухли. Пришёл врач-хирург, велел разрезать сапоги, осмотрел ноги, а они уже почернели. Ну, тут сразу дедушку на стол и отняли ему обе ноги-по колено.
А бабушка ничего этого не знала. И вот приходит к ней извещение: «Встречайте мужа, он в отпуск едет».
Бабушка обрадовалась — она подумала, что её Ефим за исправную службу получил внеочередной отпуск.
Она поехала его встречать в город Вильну. Подошёл поезд, и люди вынесли из вагона бабушке не мужа, а, как ей показалось, только половину мужа. Она вскрикнула и потеряла сознание…
Так стал калекой мой дедушка…
Потом пришёл пакет с сургучными печатями. В пакете лежал серебряный кружок, похожий на рубль. На нём был двуглавый орёл и круглая надпись: «За усердие».
— Лучше бы костыли прислали! — сказал дедушка и бросил медаль в самый нижний ящик бабушкиного ветхого комода.
Меня, своего первого внука, дедушка очень любил. Он часто усаживал меня рядом с собой, доставал книжку «Азбука в картинках» и принимался учить грамоте.
— Вот смотри, это «А», — говорил он, показывая большим жёлтым пальцем на букву, похожую не то на домик, не то на шалашик.
— «А», — говорил я.
— А это аист, — показывал он на картинку, которая украшала букву «А». — Аист — это такая птица.
— Это аист, — послушно повторял я вслед за дедом. — Аист — это такая птица.
— Умница! Молодец!
Дедушка любил меня показывать знакомым и как бы хвалиться мной.
— Он у нас уже читать умеет, — говорил он.
— Не может быть! — удивлялись гости.
— Сейчас увидите!
Дедушка стучал костылём о стол. Это значило, что мне надо подойти к нему. Я подходил.
— Ну-ка, внучек, принеси-ка азбуку.
Я приносил азбуку. Он всегда открывал её на первой странице, показывал на букву «А» и спрашивал:
— Ну-ка, это что за буква?
Я смотрел на букву «А» и громко отвечал:
— Это аист. Аист — это такая птица! Гости улыбались, а дедушка гладил меня по голове и приговаривал:
— Умница! Золотая голова!
Я долго был уверен, что он меня так называет за то, что у меня были золотистые кудрявые волосы. Дедушка любил их ерошить.
— Дедушка, — спрашивал я после урока, — а можно, я возьму твою медаль?
— Можно.
Я сам открывал комод, доставал дедушкину медаль, нацеплял её на себя, выбегал во двор и становился неподвижно. Ребята окружали меня:
— Ты что делаешь?
— Ничего! Мне с вами нельзя разговаривать!
— Почему?
— Потому что я часовой!
— А что значит часовой?
— Ну такой солдат… Отойдите! Нельзя разговаривать!
— Да во что ты играешь?
— В усердие.
— В какое усердие?
— А вот в такое!.. Отойдите, а то я буду стрелять!
Но ребята не отходили. Они с завистью смотрели на меня. Я был горд — ведь ни у кого во дворе не было такой медали, как у моего дедушки, с непонятной надписью: «За усердие».
Дедушка умер рано. Я ещё был маленьким. Бабушка сильно плакала. А я не плакал. Я был уверен, что он вернётся и мы с ним снова будем учить: «Это аист. Аист — это такая птица».
Но он… не вернулся.
МАМИН ПАПА
А теперь расскажу про маминого папу.
Мамин папа жил в городе Сморгони. Смолоду он работал на кожевенном заводе. Потом у него подрос сын Рафаил, мой будущий дядя, и тоже поступил на завод. Они работали вместе. Потом мой дедушка на заводе сжёг себе руку какой-то кислотой, не смог больше работать, и хозяин его уволил. Пришлось дедушке заняться торговлей. На Базарной площади тянулось низкое кирпичное здание торговых рядов. Там дедушка арендовал одну из лавчонок и стал торговать овсом, пшеном, отрубями, клюквой…
Это уже было на моей памяти. Помню, у входа в лавку стояли большие десятичные весы, на которых дедушка меня частенько взвешивал. Поживиться в лавке мне нечем было — разве что клюквой. Но уж очень она была кислая.
Каждый вечер дедушка приходил домой, садился за стол, доставал откуда-то из-за пазухи матерчатый кошелёк — длинный, длиной с чулок, развёртывал его и опрокидывал над столом.
Из кошелька сыпались деньги — редко бумажные, а всё больше серебро и медь: рубли, полтинники, двугривенные, пятаки, трёшки, копейки, гроши, полушки…
Я сидел сбоку и следил, чтобы ни одна монетка не скатилась.
— Дедушка, как много у тебя денег!
— Много, внучек, много, — усмехался дедушка, — целая гора. Видишь! Давай считать.
Он принимался сортировать деньги: рубли к рублям, полтины к полтинам, копейки к копейкам. Получались симпатичные столбики. Казалось, дедушка играет в какую-то забавную игру.
— Дедушка, не разваливай их! — просил я. — Приходится, внучек.
Он медленно передвигал столбики по столу, приговаривая:
— Вот этот надо отдать за аренду… Этот — за товар… Этот — налоги… Этот — дрова… Этот — исправнику… А вот этот столбик наш.
— Да тут же одни копейки, дедушка!
— Ничего, внучек. Иной раз и копейка годится!
Дедушка рассыпал копеечный столбик, выбрал самую новенькую копейку и дал мне.
— Она золотая, да? — спросил я.
— А как же! — усмехнулся дедушка. — Обязательно.
Я зажал монетку в кулак и выбежал на улицу. Не помню уж, что я на неё купил. Главное, что через много-много лет я вспомнил про неё и написал рассказ «Золотой грошик». Значит, дедушка был прав — копейка пригодилась.
Но дело не в этом…
Примерно в одно время с дедушкой домой приходил и его сын Рафаил. Он приходил грязный, усталый, от него пахло чем-то кислым, чем-то острым, похожим на спирт. Он долго умывался в просторных сенях над бадейкой, а я сливал ему из тяжёлой медной кружки с двумя ручками. Потом он заходил в комнату, вытирал руки полотенцем и, глядя, как дедушка выстраивает свои столбики, говорил:
— Ну что, отец? Много наторговал клюквой?
— Плохо, сынок! — отвечал дедушка. — На жизнь ничего не остаётся. А у тебя?
— У меня не лучше, — отвечал Рафаил, — но я хоть восемь кож сегодня сделал. Из них люди сапоги сошьют. А ты что, отец? Купил — продал, купил — продал… Кому от этого польза?
— Что делать, сынок, — отвечал дедушка и снова принимался шёпотом считать свои монетки: — Двадцать пять… двадцать шесть… двадцать семь…
А я завидовал дяде Рафаилу. Мне тоже хотелось весь день делать кожи, а вечером приходить домой и подставлять руки какому-нибудь мальчику, который будет мне поливать из кружки, а потом по-хозяйски садиться за стол и ждать заслуженного обеда…
В Сморгони было много кожевенных заводов — и больших и маленьких. Не мудрено, что воздух в городе был наполнен ароматом дубильных ям и котлов. Местные жители, правда, этого не чувствовали. Но приезжие всегда затыкали носы и говорили: