— А я про папу тыщу раз могу слушать.
Лёша знал — от Тани отделаться нелегко. Да и сам он любил рассказывать про папу. Когда рассказываешь, все вспоминается, и кажется, что папа опять здесь, рядом.
— Ну ладно.
Он сел на подоконник, обхватил руками колени и стал смотреть на огоньки за окном. Их было очень много, они разбежались далеко, словно звёзды на небе, и, так же как звёзды, мигали и переливались в синей темноте весеннего вечера.
Таня села рядом с Лёшей и прижалась боком к его твёрдым коленкам.
— Ты читала в «Пионерке» воспоминания Тимура Гайдара?
— Нет, не читала. Там очень маленькие буковки. Мы такие не проходили.
— Эх вы, «буковки»! — усмехнулся Лёша. — А знаешь, Таня, я бы тоже хотел написать воспоминания…
— Про кого?
— Ясно, про кого: про папу.
Таня сказала:
— Я бы тоже…
— Что — тоже?
— Воспоминания про папу.
Лёша легонько дёрнул Таню за косичку:
— Чудная ты, Танька! Какие могут быть воспоминания, раз ты его не помнишь!
— А может, я вспомню. Вот буду о нём думать, думать — и вспомню.
Лёша ничего не ответил.
В комнате становилось всё темней, но света зажигать ни Лёше, ни Тане не хотелось.
— Не знаю, про что рассказывать, — начал Лёша. — Про Кунцево, что ли? Но раз ты не помнишь… А я помню, как мы поехали туда, к бабушке, и ночевали там, а папа тебя вареньем кормил с ложечки, а ты вся измазалась, пчёлы так и липли к тебе, а ты — ничего, только отмахиваешься и кричишь: «Исё, исё!» А потом мы все пошли на Москву-реку купаться, и тебе там щёки отмывали, а ты болтаешь ногами, орёшь вовсю, а папа стоит на берегу и приговаривает: «Так её, так! Исё, исё!» Таня засмеялась:
— Он был смешной, да?
— Ох, он любил смешить! Шутил всё. А потом мы пошли домой и узнали, что война. А раньше, понимаешь, мы ничего не знали.
— Ну и что? И дальше?
— Ничего. Началась война, и всё.
Лёша замолчал. Как рассказать Таньке про те первые дни, про то, как Москва сразу вся потемнела, словно насупилась, про то, как проходили по улицам колонны бойцов с грозной песней:
Идёт война народная,
Священная война…
Лёше вспомнилось, как однажды он побежал за такой колонной, и один из бойцов сказал: «Пойдёшь с нами, сынок?» — «Пойду», — ответил Лёша и долго шагал в ногу с колонной и подпевал:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!
Сразиться с силой тёмною —
С фашистскою ордой.
Потом боец сказал: «Ступай домой, сынок, ступай, а то заблудишься». Бойцы ушли, а Лёша прибежал домой и сказал: «Папа, пойдём на войну!» И запел: «Вставай, страна огромная…» А папа сказал: «Нет, Лёша, сначала я пойду, а потам уж сообразим насчёт тебя». Но папа долго ещё оставался дома, потому что завод не отпускал. Ведь он работал на военном заводе. Потом он даже домой не приходил, а всё время был на заводе и ночевал там. Это называлось — на казарменном положении.
Но как обо всём этом рассказать Тане?
— Ну, что ж ты? — сказала Таня.
— Пусти-ка, Танька, нога затекла! — Лёша сел поудобнее. — Вот… значит, началась война. Начались дежурства… Затемнение… Детей стали эвакуировать…
— А это что? — спросила Таня.
— Это значит — увозить подальше от Москвы. Потому что начались налёты. Каждую ночь. Прямо спать не давали. Но мама сказала, что она из Москвы не уедет. И я тоже сказал: «Не уедем!»
— И я бы тоже так… — сказала Таня.
— Правильно! А немцы всё ближе к Москве. И вот раз папа пришёл с завода и говорит: «Пришёл проститься, иду». Мы сразу поняли куда и стали его собирать. А вечером пошли провожать на сборный пункт — там, за площадью Маяковского.
— И я пошла? — спросила Таня.
— Ага! Папа тебя ещё на руках нёс. Идём, а кругом темень! Идёт машина, а её не видно, только маленькие синие подфарники. Идёт трамвай, а его не видно… Так и кричали: «Кондуктор, какой номер?» Добрались мы до площади Маяковского. Папа стал прощаться с нами и говорит: «Ждите, я вам письмо напишу. Теперь фронт близко, письмо живо дойдёт. И полевую почту вам напишу — и всё».
— Какую полевую почту? — спросила Таня.
— Это тогда так писали, адрес такой: номер — и всё.
— А где же письмо? — сказала Таня. — Ведь письма не было.
— Не было, — отозвался Лёша, — но мы тогда думали — будет. А потом папа сказал: «Лёша, ты теперь один мужчина в семье, имей в виду». И всё такое. И чтобы я маме помогал…
— И меня не обижал, — подхватила Таня.
— Про это он ничего не говорил. А я тебя и так не обижаю.
— А я ничего не говорю, — сказала Таня. — Дальше…
— Дальше — всё. Папа остался, а мы пошли домой. И вдруг — вуууу! «Граждане, воздушная тревога!» А мы тут, недалеко от Маяковского метро, — и, значит, туда. А там тепло, светло. Как сейчас. Только на платформах, вот где люди ходят, везде лежаки — пожалуйста, ложись, спи. На них всякие старушки, мамы с детьми. Ну, и мы пристроились. Я ведь ещё тогда маленький был… Сколько? Семь лет. Ещё в школу не ходил…
— Ого, даже поменьше меня был! — удивилась Таня.
— Да… Ну вот. Сели мы. А ты всё таращишь глаза на лампы, а потом заснула. А я говорю: «Мама, поспи, а я посижу с Танькой», — и незаметно сам заснул. Потом, чувствую, мама будит: «Пора, Лёша, вставай». А мне спать ещё, ой, как охота! Открыл глаза и сначала даже не понял, где я. Мне уж там снилось что-то хорошее, будто войны нет. Мама говорит: «Пошли, детки, — отбой». Поднимаемся на эскалаторе, а сами думаем: «Как там, наверху, Москва?» И вот вышли на Садовую… Светает, аэростаты спускаются…
— А, это я знаю! Это вроде рыбы, такие большущие…
— Ага… Смотрим — а Москва вся целёхонька! И только стекло хрустит под ногами. Это от волны…
— От какой волны, Лёша?
— От взрывной… от воздушной. В общем, от фугаски.
— От какой фугаски?
— Ну, от бомбы. Ладно, потом… Идём. Дошли до нашего переулка, и вдруг мама меня как дёрнет за руку, как закричит: «Батюшки, Лёшенька, да что ж это!» Я смотрю, Танька, вижу — нашего дома, вот где мы жили, нету. То есть он есть, только это уже не дом, а просто развалины. Крыша пробита, стена обвалилась, и всё вот так вот исковеркано.
Таня крепче прижалась к Лёшиным коленкам и повела плечом:
— Как страшно!
— Ещё бы не страшно! Если б не папа, если б мы его провожать не пошли, нам бы всем тогда конец был…
Таня посмотрела на Лёшу:
— Какой конец?
— Обыкновенный конец — и всё. Выходит, папа нас всех спас тогда. Ты заплакала. Даром что такой клоп была, а поняла, что дом разбомбили. Даже я и то заревел. А мама говорит: «Деточки, не плачьте! Это ещё счастье, что никого дома не было», А у самой слёзы.
— А я никогда не видела, как мама плачет, — сказала Таня.
— И я, — сказал Лёша. — Только когда извещение получили…
Лёша снова замолчал. В комнате стало совсем темно и тихо. Только снизу, со двора, с улицы, доносились весёлые голоса неугомонных ребят, звонки трамваев, гудки машин — весь обычный гул огромной Москвы.
Зимой его меньше слышно, но летом, когда окна открыты, этот шум не прекращается ни на минуту. И даже если глубокой ночью встанешь и прислушаешься, обязательно услышишь невнятный, но ровный, бодрый гул — гул Москвы.
— А потом что? — сказала Таня.
— Потом ничего. Походили мы около развалин, вытащили, что смогли: папин стол, диванчик этот, игрушки-погремушки твои. Потом пошли в райсовет, ночевали у каких-то соседей, а потом нам эту квартиру дали, в новом доме…
Таня сказала:
— А я знаю… А я знаю, почему от папы письма не было.
— Почему?
— Знаю: потому что он по старому адресу писал, а мы уже в новом доме жили.
Лёша махнул рукой:
— Чудила ты! Будто мама не ходила на почту, будто не спрашивала!
— А может, оно где-нибудь затерялось.
— Не знаю, Танька. А может, папа просто не успел его написать. Ведь на войне знаешь как: командир даст приказ — бей врага, и ни шагу назад!
Лёша долго рассказывал. Таня слушала его и всё старалась вспомнить папу. И порой ей казалось, что вот ещё немножко, ещё чуточку — и она его всё-таки вспомнит.
Глава третья
СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ
Наконец пришла мама. Она вошла в комнату, увидела, что темно, стала нашаривать на стене выключатель и сказала:
— Ау, птенцы! Где вы тут?
В комнате сразу стало очень светло. Лёша и Таня щурили глаза и смотрели на маму. Таня подбежала к ней:
— Почему так поздно?
— Надо было, дочка. А вы что же это, опять на подоконнике сидели!
— Мама, мы ведь уже не маленькие.
— Знаю я таких немаленьких! И почему в потёмках, как совы?
— Просто так, — сказал Лёша. — Вспоминали всякое…
Мама поставила в угол сумку, сняла жакетку:
— Вы что ж это, не ужинали ещё? Ах вы такие-сякие, живо за стол! Я сейчас…
Она пошла к себе в комнату переодеваться. А Лёша с Таней стали подавать на стол: три тарелки, три чашки, три ложки — всё по три.
Потом сели ужинать. Хорошо, когда мама дома, сидеть за столом, покрытым белой скатертью, под яркой лампой… Лёша пил чай из стакана с подстаканником, а мама с Таней — из чашек. Ужинали молча, потому что папа не любил, когда за едой болтают. Говорили только самое необходимое: «Лёша, отрежь Тане хлеба», «Таня, подай чашку», «Мама, подлей горяченького»…
После ужина Лёша с Таней вымыли посуду — три тарелки, три ложки, всё по три, — смахнули крошки со скатерти, подмели, причём Таня держала совок, а Лёша заметал на него мусор.
Когда всё было кончено, мама сказала:
— Так, молодцы! А теперь давайте устроим семейный совет.
Таня очень любила семейные советы. Она закричала:
— Ой, скорей, давайте!
И вот все втроём уселись на старый плюшевый диван: мама, конечно, посерёдке, а Лёша с Таней — по бокам. Мама накинула на плечи белый шерстяной платок с длинными кистями, а Таня прижалась к маме и прикрылась уголком этого платка.
— Значит, так. Была я сегодня в райсовете. Секретарь говорит: «Лидия Мироновна, вот вам путёвка в сердечный санаторий «Зелёный шум», здесь, под Москвой. Вам, как жене погибшего фронтовика, бесплатно. Ехать через два дня». Посмотрела я на эту путёвку и говорю: «Спасибо, товарищи, но как же я своих птенцов-то оставлю?» А секретарь говорит: «Ничего, они у вас уже большие, две недели пробудут и без мамы, ничего им не сделается». Вот, «большие», давайте совет держать: управитесь вы тут без мамы или нет?… Таня, да не рви ты на мне платок, пожалуйста!
Пока мама говорила, Таня всё заплетала косички из кистей на платке. Наверно, косичек двадцать заплела.
Она отпустила платок и в упор посмотрела на маму. Как же так? Как же это мама уедет на целых две недели? Как же без неё быть? А кого они с Лёшей по утрам будут провожать в библиотеку, кого встречать по вечерам? Нет, нет, две недели это слишком долго, это всё равно что целый год! Она вскочила:
— Я…
И вдруг прикрыла рот рукой. Она подумала: «А почему это я первая должна говорить? Пускай вперёд Лёшка скажет. Ишь хитрый какой: сидит и молчит. Ведь он старше. Если он скажет, чтобы мама осталась, она его скорей послушает. Всё-таки он мужчина — и чай пьёт с подстаканником и всё такое».
Она сказала:
— А почему я первая? Пускай вперёд Лёша скажет. И всё!
И она снова села подле мамы и давай расплетать шерстяные косички, которые она только что старательно заплетала.
Мама повернулась к Лёше:
— Что ж, твоё слово, сын!
Лёша поднялся, засунул руки в карманы и стал ходить взад и вперед по комнате широким, размашистым шагом, как папа. Потом он остановился перед мамой и сказал:
— По-моему, вопрос ясен. Тебе надо ехать, факт! А мы тут управимся. Если что сварить, я сумею. Помнишь, какой я тогда зимой суп сварил?
Мама улыбнулась, а Таня сморщилась:
— Такой солёный был, что до сих пор во рту противно!
— А зачем ты солила? — сурово спросил Лёша. — Кто тебя просил!
— А почему ты не сказал, что уже солил?
— Ладно, будет вам, — сказала мама и повернулась к Тане: — Ну-с, дочура, а ты что скажешь?
Таня молчала. Она растерялась и не знала, что сказать. Вот так Лёша! Выступил, называется!
— Танюша, поскорей, — сказала мама, — а то спать пора.
Таня встала и тоже начала ходить по комнате.
— Я сначала думала не так, — сказала Таня, — потому что без мамы нельзя. Как мы это будем без мамы, я себе даже не представляю.
— Ну да, — сказал Лёша, — вас надо ещё с ложечки кормить!
— При чём тут «с ложечки»? Я знаю, мама, тебе надо ехать — и всё. Чтобы ты поправилась. Чтобы у тебя сердце не билось.
Она подбежала к маме, обняла её и стала стискивать изо всех сил:
— Мамочка, миленькая, не уезжай!.. Нет, уезжай, уезжай! И приезжай вот такая толстая, вот такая…
Мама сказала:
— Танюша, пусти! Ты меня раздавишь!
— Пускай раздавлю, пускай!.. — Таня всё тормошила маму.
— Танька, перестань! — сказал Лёша.
— А ты чего?
Таня отпустила маму, обернулась к Лёше и вдруг как толкнёт его на диван! Лёша с размаху плюхнулся на диван так, что старые пружины жалобно загудели. Все засмеялись. Потом мама поправила волосы, натянула на плечи платок и сказала:
— Я думаю вот что… Я думаю, мы ещё попросим кунцевскую бабушку у нас пожить эти две недельки. Всё-таки я буду спокойней.
— Правильно, бабушку! — обрадовалась Таня.
Она очень любила бабушку.
— Даёшь бабушку! — крикнул Лёша. — Да здравствует бабушка!
На этом семейный совет и закончился. Решение было принято единогласно: маме в «Зелёный шум» ехать.
Глава четвертая
ДОРОГАЯ МАМА!
Кунцевская бабушка, папина мама, была старенькая. Один раз Тане вздумалось пересчитать все морщинки па бабушкином лице. Считала-считала — вдруг бабушка улыбнулась, и морщинок сразу стало вдвое больше.
— Бабушка, не надо смеяться, — сказала Таня, — а то я сбиваюсь.
— И, внученька, — сказала бабушка, — всё равно не сочтёшь. Мне шестьдесят осьмой. Клади по одной на каждый год — не ошибёшься!
Она приехала в четверг, пятнадцатого. В пятницу, шестнадцатого, мама уехала в санаторий. А в субботу, семнадцатого, Таня уже сидела за своей половиной стола и писала маме письмо. Она обещала писать маме каждый день.
Она выбрала в пенале самую лучшую ручку, самое новенькое перышко и теперь старательно выводила буквы, чтобы маме понравилось её письмо.
Таня ещё никогда не писала писем. Это дело не простое. Надо, чтобы ни одной кляксинки не было. Надо знать, где поставить точку, где запятую, где восклицательный знак, где вопросительный… Надо знать, как перенести слово, если не помещается.
Таня сидит и пишет:
«Дорогая мама! (Тут можно восклицательный.) Пишу тебе письмо. (Тут можно точку.) Лёша пошёл за хле- (тут надо перенести, а то не поместится) бом. Бабушка пошла в мага…»
— Дзинь! — затрещал звонок в коридоре, словно закончил слово.
Таня осторожно положила перо и пошла открывать:
— Лёша, ты?
— Не совсем.
Как это — не совсем? А, я знаю, это Стасик, да?
— Он самый!
Таня отперла дверь. Перед ней стоял Стасик — Лёшин товарищ. Он толстый, у него светлые, почти белые, как на зубной щётке, волосы. И растут они так же — щёточкой.
Бью челом, — сказал Стасик. — Где боярин Алексей?
— В булочной. Сейчас придёт.
— Так. Ясно-понятно.
Стасик прошёл в комнату. На нём зелёная гимнастёрка и широкий ремень, наверно, отцовский. На боку висит маленький настоящий фотоаппарат.
— Стасик, знаешь, сними меня! — сказала Таня.
— Сейчас освещение неподходящее, — сказал Стасик. — Светосила не та. Завтра. Нет, и завтра тоже нет: завтра весь наш отряд уезжает.