Видел Федор пулеметную тачанку до этого только в фильмах о гражданской войне и не думал, что ему придется воевать на ней. В совершенстве овладел искусством пулеметного боя с тачанки. Его пулемет «максим» бил метко, руки будто бы врастали в гашетки.
Тачанка Федора много раз вылетала навстречу врагу в степях Дона и Кубани, и однажды кони попали под взрыв снаряда. Пулеметный расчет разметало огненным ветром.
Федор пришел в себя от мучительной жажды. Хотел подняться, но не смог даже пошевелиться, словно был придавлен немыслимо тяжелым грузом. Степь исходила горячечным жаром. Земля потрескалась от изнурительной жажды, как трескались губы тяжело раненного и контуженного солдата, в забытьи сжимавшего пустую, раскаленную степным солнцем фляжку. Хоть бы капля влаги упала на губы! Но откуда ей было взяться?
Бой шел где-то рядом, а он лежал неподвижно, будто был припаян к земле, не в силах поднять даже головы. Он слышал, как бился в постромках около разбитой тачанки умирающий конь, — может, это был его Верный, — слышал звуки боя. Из колхозного сада, прикрытого дымным шлейфом догорающего хутора, била батарея, снаряды уходили против ветра, гневно всхлипывая. Короткими очередями стреляли автоматы, и длинно строчили станковые пулеметы. Хлопали мины, начисто сбривая звонкими осколками все вокруг.
Горячий астраханский ветер, напоенный душным запахом гари и порохового дыма, взвихривал пепел и пыль, поднятую взрывами. Подслеповатое солнце плавало в мутном прокопченном небе, словно капля жира в топленом молоке. Под ним кружились откуда-то взявшиеся листы бумаги, кувыркались белыми птицами и пропадали в выси — сгорали в жарком дыхании суховея.
Над степью неожиданно прокатилось: «Ура-а!», слившееся в один протяжный крик «а-а-а!» — будто волка травили крестьяне, — и тогда пулеметчик Федор окончательно пришел в себя. Его душа содрогнулась от всепоглощающей, страшной боли. Она была такой немыслимо тяжкой, что в смятенном сознании зародилась странная мысль: это через его тело передаются боль и мука земли, исковерканной фугасами, выжженной до черноты. И он ощутил удары сердца — не своего сердца, а земного, — удары глухие, замедленные, ослабленные великими страданиями.
В лицо истекающего кровью солдата ударило дымной духотой. Ему пригрезилось, что это суховей, проклятый враг земли, дохнул на него… И тогда он вспомнил майский дождь из детства.
Дни в мае стояли сухие, пшеницу прихватывало жарой, ее стебли желтели, земля трескалась на большую глубину.
— Ой, беда! — сокрушались мать и бабка Матрена. — За что ж нас карает господь?.. Надо полить могилу ямщика.
Там, среди степи, неподалеку от их поля, в привялых травах стоял железный крест. Бабушка Матрена рассказывала Феде про этот крест:
— В старое время ямщик пана из Кугея в Азов на санях возил… Ну, отвез да обратно отправился, а буран поднялся такой — не приведи господи! — и посеред степу его прихватил. И кто знает, может, ямщик придремал, а может, на повороте его из саней выкинуло, только лошади сами в Кугей прибежали. Люди кинулись искать ямщика, да как его найдешь в такой замети?.. Нашли лишь весной, похоронили тут, в степи, крест железный поставили… Гнался, видно, бедолага, за лошадьми, шапку потерял — нашли ее отдельно… Вот с тех пор и поливают люди его могилу в сушь, по старому обычаю, чтоб дождь пошел. Помогает, говорят…
Бабушкин рассказ поразил воображение внука, загорелся он, страстно желая, чтоб пошел дождь и посвежела, налилась соком увядшая пшеница.
— Бабушка, давай польем могилу ямщика!
Наточили они ведерко воды из бочонка и пошли к могиле. Поливала ее бабушка Матрена крест-накрест, что-то шепча про себя. И самым поразительным для маленького Федора было то, что дождь все-таки пошел. Сейчас Федор Яковлевич точно не помнит, в какой именно день дождь пошел: в тот ли самый, когда они полили могилу, а может быть, позже. Хорошо помнит, как это было. В степи вдруг стало душно и парко, и над морем поднялась туча. Закружились быстрые пыльные вихри, сгоняя птиц с неба в чибии. Туча росла-росла и, закрыв солнце, темно-синей стеной наклонилась над ними. Жутко стало Феде. И он вскрикнул, когда по этой стене пошли огненные трещины: казалось, вывалятся из этой страшной стены темно-синие куски и упадут на землю, придавят их. Грохнуло так сильно, что заложило уши. Они спрятались под арбу, прикрылись ряднушками. Мать прижимала к себе его напрягшееся тело горячими, коричневыми от засохшего молочайного сока руками, шептала:
— Не бойся, сынок, не бойся…
А бабушка молилась:
— Господи, упаси нас от грома и молнии!
Первый дождь, крупный и редкий, топоча, пробежал по пыльной дороге, оставив темные рябинки, и через несколько мгновений за ним припустил второй дождь — шумный, плескучий, с брызгами расколовшихся капель. Почти не умолкая, гремел гром, и молнии ломаными копьями падали на землю. Вскоре побежали ручьи. Туча облегчилась, сделалась прозрачной и ушла в сторону Займо-Обрыва. Они выбрались из-под арбы.
— Слава тебе господи, в пору мы полили могилу ямщика! — воскликнула бабушка и рассмеялась.
А его, только что пережившего грозу, охватил неизъяснимый восторг: пшеница была залита волшебным светом — в дождевых каплях, висевших на ее листьях, вспыхивало разноцветное солнце. Мокрые жаворонки выбегали на дорогу, встряхивались и с песней вспархивали в синее, вымытое небо. От сырой земли шел теплый пар, облекая озябшие ноги, тело согревалось, в сердце таяла неясная тревога.
Отец прискакал к ним из села на лошади, весело-встревоженно спросил:
— Вы тут живы? Не побило вас громом?
Лошадь тоже была веселая: она игриво тыкалась мордой в лицо Федора, обрызгивая теплой слюной, пыталась прилизать его волосы языком…
Майский дождь из детства пролился на воспаленную душу солдата — она не сгорела, вынес он нечеловеческие боль и жажду и остался жив.
Ощущение реальности стало возвращаться к нему с того мига, когда ему показалось, что слышит голос Гали. В памяти ярко сверкнула картина: Галя стоит в кухоньке на их дворе, улыбается ему ласково и влюбленно…
— Федя, встань… Поднимись, — слышался родной голос. — Не засыпай… Пропадешь… Встань, родной, не поддавайся сну… Уснешь навсегда…
Галин голос звучал явственно, Федор был уверен, что он ему не мерещится, что Галя и в самом деле находится где-то близко. Ведь она, наверное, стала санитаркой. Она писала ему, что сразу же после освобождения Дона от оккупантов ушла в действующую армию. Писала: будет проситься в его часть… «Она нашла меня! Она здесь, рядом… Галя, Галинка! Сейчас встану… сейчас…»
Федор оторвал от горячей земли свое непослушное, тяжелое тело — откуда только появились силы!: — сел, упершись о вывороченную снарядом глыбу правой рукой, левая висела плетью. Он держался, пока санитары, вышедшие на поле боя в поисках раненых, не заметили его.
Пулеметчика Федора Канивца вынесли с поля боя, выходили, но на фронт больше не пустили: кроме контузий и тяжелого ранения руки, у него была повреждена спина и задето легкое.
3
Федор возвращался домой осенью сорок четвертого года через разрушенные, сожженные города и села. Видел людей, восстанавливающих родной донской край. Неотступно думал об одном: чтобы добить проклятого фашиста и поднять народное хозяйство из руин, нужна великая сила. А сила народа в чем? В хлебе. Эта истина предстала перед Федором в те дни в новом свете.
Села родного Федор не узнал: оно было разграблено гитлеровцами, колхозные постройки сожжены, тракторы и комбайны искалечены… И дома безлюдье — мать да дед с бабкой… Старший брат Петр, младший Андрей и отец были на фронте. Да и людей-то во всем селе осталось — старый, малый да немощный-калеченый.
Раны еще не затянулись как следует — стал Федор ходить на колхозный двор. А что это был за двор? Остались от построек обгорелые саманные стены без потолков. Прикрыли их камышовыми пучками сверху, чтобы дождем не заливало и снега не наметало, и работали. Перекидывали трактора СТЗ — из трех один собирали. Возились от зари до зари в любую погоду. Ремонтировали плуги, сеялки, бороны, комбайны. К счастью, цела осталась кузница и жив был кузнец. Чего только не приходилось делать и сочинять в этой кузнице! Талантливый мастер работал там, поистине самородок, — Архип Ильич Кравченко. Старенький, но шустрый, веселый человек. Помощником у него был Миша Андрющенко — сметливый, расторопный паренек. Ему-то было всего лишь пятнадцать лет, но молот в его руках играл, как молоточек.
Работал в мастерских и комбайнер Афанасий Васильевич Щербинский, у которого Федор проходил трудовую школу еще до войны. С войны Щербинский вернулся больным, да и человек он был уже пожилой. Однако ничего не страшился — ни сквозняков, ни дождя, ни мороза. Все чего-то мороковал — налаживал старенький комбайн.
— Работа человека держит на земле, Федя, — говорил он, посмеиваясь, — старого коня — тоже. Покудова работает, потудова и живет.
Поражали Федора выдержка, работоспособность старичков, неутомимо трудившихся в кузне и на восстановлении разгромленного колхозного хозяйства. И сам крепился, преодолевая головокружение и тошноту — последствия контузии — и боли в теле. Но все-таки неокрепший организм не набрался стойкости, поддался: подхватил Федор двустороннее воспаление легких. Отвезли его в больницу в город Азов. Вот там он и встретился с одним из старых работников МТС, с которым был знаком еще до войны. Тот посоветовал ему поступить в школу механизации, открывшуюся при МТС:
— Приходи, Федя. За зиму изучишь трактора, сельхозмашины, пригодится тебе в будущем. Станешь других обучать в своем колхозе. Ну так как? Придешь в школу?
Федор подумал-подумал и решился:
— Как выпустят из больницы, так и приду!
И прямо из больницы, не возвращаясь домой, Федор пришел в школу механизации. Основательно, добросовестно, как привык все делать, осваивал трактора и сельхозинвентарь.
В один из зимних дней приехал к нему дед Андрей, привез кукурузных лепешек, несколько круто сваренных яиц — большая роскошь! — и письмо от Гали. Она по-прежнему находилась на фронте, была связисткой.
«Федя, милый… Вот как вышло — ты дома, а меня там нет. Снова мы врозь. А я и уходила на фронт, потому что мечтала: буду с тобой вместе в одной части… Но надела шинель, приняла военную присягу и тут уж не могла выбирать, что самой хотелось. Федя, родной мой, скоро конец войны, скоро будем вместе…»
Дед Андрей ходил по классам школы механизации, где стояли разобранные машины, двигатели тракторов в разрезе, рассматривал всякие схемы и диаграммы, требовал пояснений, потом сказал:
— То добре, внук, что ты тут учишься. Набирайся ума. Як кажуть: одной пчеле бог сразу науку открыл, а человеку надо приобретать ее всю жизнь. Так, внук?
— Так, дедушка.
В конце зимы вернулся домой отец на костылях. И еще от костылей не освободился он, как заехал к нему председатель колхоза Матвей Егорович Исоченко.
— Ну как, Яков Андреевич, пришел в себя? Набрался духу!
— Да вроде бы… Хотя еще без костылей не выхожу во двор. Но не лежится и не сидится. До дела тянет. Весна вон в окна заглядывает.
— Может, на бригадирство вернешься, а, Яков Андреевич? Ты землю нашу знаешь, сможешь повести полеводство, как раньше. Кому, как не тебе…
— Да куда ему бригадирствовать?! — всполошилась Клавдия Афанасьевна. — Не оклемался он еще… Нету у него силы…
— Погодь, мать, погодь, — остановил ее Яков Андреевич. — В работе и наберусь силы. Дашь бедарку, Матвей Егорович, завтра с Федором проедем по полям, посмотрим, погадаем, шо робыть трэба.
Выехали рано утром по морозцу. Не узнал Федор степь — одичала. На том бугре, где он так любил встречать восходы, бурьяны стояли стеной, в рост человека. Стебли донника были толсты, как деревянные палки. Не поверил бы Федор, что донник может вырастать таким, если бы не видел собственными глазами. Отец хмуро и сурово смотрел по сторонам из-за высоко поднятого воротника шинели. Его худое, изможденное лицо от пронизывающего ветра стало пепельно-сизым.
— Ты будешь пахать эту клетку в первую очередь, Федор, — сказал он. — Земля хорошая. Силы набралась. Тут люцерна была перед войной… Ты ее разделаешь, як грядку. Потом гарновку посеем.
— Да здесь и плуг в землю не зароется, — с сомнением пробормотал Федор. — По бурьяну будет плыть.
— Спалишь бурьян. Соберешь хлопчат после уроков. Квачи сделаешь, в ведерки нальешь отработанного картерного масла, побегают хлопчата по бурьяну с огнем… И пойдет твой СТЗ, як кум в гости до кумы.
— Ладно, — Федор приподнялся на бедарке, оглядывая поле. Широким было оно, глазом не окинешь. Работы тут, работы!.. Почувствовал в руках зуд нетерпения — скорее бы сесть за руль трактора!
Отец смотрел вдаль, на чибии — пустое место посреди степи, забитое рыжими травами.
— Если бы чибии поднять! — мечтательно сказал он. — Земля там, видно, добрая, жирная — век гуляла… Вот бы где уродилась пшеничка!.. Только не справиться нам зараз с чибиями.
— Почему? Надо попробовать! — загорелся Федор.
— Нет, сынок, не те у нас трактора, не те плуга. Вот закончится война, придут к нам новые машины, тогда и поднимем чибии. Ты ж никуда с земли нашей не уйдешь? — спросил Яков Андреевич, косясь на сына.
— Никуда не уйду! — ответил Федор горячо. — Тут моя судьба, и тут мои, як и ваши, корни.
— Ну, то добре, сынок! Такая наша доля — хлеб растить хотелось бы, чтоб ты меня в полеводстве заменил…
— Ну что вы, папа! Вам еще жить, еще робыть. И я еще долго буду учиться у вас…
— Жалко, не удалось тебе школу закончить, а то бы пошел в техникум или в институт, стал бы ученым-агрономом, высокие урожаи выращивал, а? Центнеров по двадцать пять с гектара, а? Будут же когда-нибудь такие урожаи?
— Можно и без институтов хлебное дело постигнуть — у народа опыт богатый. Да и наука наукой, но надо и самому кумекать.
— Верно, сырок, толкуешь! — Яков Андреевич с отцовской гордостью поглядел на сына.
Проехали колхозные земли насквозь и только два поля увидели распаханными. Зябь была мелкая, видно, быками пахали. У подсолнечной клетки Яков Андреевич попросил остановить коня. Сидел нахохлившись, задумчиво глядел на поле, на котором нечасто торчали бодылья — отсюда сельчане возили зимой топку на тачках и саночках.
— Всю землю мы распахать не сможем, хоть и сами в ярмо впряжемся, — проговорил он. — А эту клетку — тут восемьдесят гектаров — можно и не пахать. Бодылку да корчаки соберем, коровами заборонуем и засеем. — Отец повеселел, будто решил очень важную для себя задачу. — Давай, Федя, повертай до дому. Похлебаем горячего да в правление колхоза смотаемся, потолкуем с председателем насчет ярм для коров. Да проверим, что у нас есть для посевной, а чего нету.
Солнце, поднявшись, пригревало спину. Из-под копыт коня летели комья талой земли. Позванивал ручеек на обочине дороги.
— Эге-гей, пошел живей! — поторопил Яков Андреевич коня и повернулся к сыну: — Ничего; сынок! Будем робыть, будем жить. И запашем, и засеем нашу земельку. Не останется она у нас яловой! А ты настраивай свой трактор так, чтобы пыхтел круглые сутки. Такой теперь у нас с тобой, сынок, фронт — хлебный!
Худое скуластое лицо отца словно бы солнца набралось — ожило, с него сошел нездоровый налет.
И Федор почувствовал тут, как что-то разжалось у него в груди и пустило глубоко в легкие свежий воздух, сдобренный запахами оттаивающей земли и отволглых стеблей подсолнуха. И в левую, почти бесчувственную, словно оттерпшую, руку пробилось живое, щекочущее тепло.
— Начнем мы с тобой, сынок, работать на теплой земле и наберемся земной силы, — продолжал отец взбодренно. — И чем больше мы будем работать, тем здоровей и сильней станем. Сила наша, сынок, от земли!
Еще грязь стояла на дорогах — вывел Федор свой старенький трактор на поле. Страшно выглядело оно: выжженное, черное, с торчащими пеньками недогоревших бодыльев донника, будяка и горчака. Напоминало оно Федору то фронтовое поле боя, где пережил он боль за растерзанную, измученную родную землю.
И что это была за работа! Водили старенький СТЗ или ЧТЗ. Старье… Часто рвались гусеницы. Пока распрессуешь их звенья — сколько сил уйдет! Прицепщик-подросток держит наставку клещами на пальце звена, а ты тяжелым молотом гухаешь по наставке. До пятисот раз ударишь, а палец чертячий не вылезает! Тогда начинаешь бить по другому пальцу. Упадешь на пашню, обессиленный и бездыханный, отлежишься и опять бьешь молотом.