Мне надо было уже идти в школу. Буля наворотила мне с собой целый свёрток. Я отказывался.
— Не надо, Буля, я приду — буду обедать.
— Бери, бери, — сказала Буля. — Все на большой перемене будут завтракать, а ты будешь в рот смотреть!
Отец уже уехал с рабочим автобусом. Я вышел из дому. Ещё семи не было. Слева над морем, как раз напротив нашего дома, вставало солнце, но оно всё было закрыто белым туманом и выглядело как желток в яичнице-глазунье. Я уж говорил, что наш дом стоял почти на самом обрыве, а под ним — море. Я подошёл к самому краю обрыва — подо мной был сплошной белый туман, море как будто заложено белой ватой, и из-за этого казалось, что оно далеко-далеко внизу, а посёлок тоже был не виден из-за тумана и даже наш дом; и мне уже не казалось, что это вата, мне казалось, что я стою на вершине мира, а подо мной небо, а под ним море и посёлок, и море как будто там, далеко внизу. Это было здорово. Так ещё никогда не было.
Но уже пора было идти в школу, и я пошёл по дороге, повернувшись спиной к морю.
Разговор с завучем был без всяких штучек. И вот я уже сижу в 6-м классе, ни «А», ни «Б», а просто в 6-м, потому что здесь всего один шестой класс, не то что в Москве. Я там учился в «Г», а в городе в «Б», а здесь мы учимся вместе с девчонками, потому что не только один шестой, но вообще одна школа в посёлке.
День прошёл ничего себе. На перемене все ели такие же завтраки, как и я, — хлеб с яблоками (как только Буля угадала!). А после большой перемены была химия, и химичка Аннушка (вообще-то Анна Константиновна), классный руководитель нашего класса, спросила, кто я и что, и откуда приехал, и кто у меня родители, и потом сказала, что сейчас у многих ребят только по одному родителю.
А Надька Кочкина, с которой меня посадили, стала мне на ухо шептать песенку, которую они сочинили про химичку Аннушку, и я прыснул со смеху, а химичка так странно посмотрела на меня и пробурчала под нос: «Что он нашёл здесь смешного?»
Да ведь она не слышала, что Надька Кочкина в это время напевала мне частушку:
А химичка в кабинете
Кушает кислоты,
А у Нинки-старосты
Новенькие боты.
Последний урок был история. Историк опоздал. Вошёл он, сильно хромая на одну ногу, и потому, что шёл очень быстро, получалось, как будто он пританцовывал, но никто не хихикал. Пал Палыч потерял ногу на фронте, и у него был протез.
Пал Палыч мне понравился, да, видно, и ребята его любили: он рассказывал о всяких исторических личностях, как о своих знакомых — к одним он хорошо относился, других презирал, а были такие, которых ненавидел.
После объяснения урока Пал Палыч вдруг сказал:
— Новенький, расскажи нам о себе.
Я так растерялся — уж больно быстро он перескочил от Жанны д’Арк ко мне, и я начал вякать и мякать, а Пал Палыч вдруг перебил меня и сказал:
— Ну, потом расскажешь о себе, а сейчас я тебе о нас расскажу.
Я уж совсем обалдел. Больно уж непохож на других учителей Пал Палыч, но мне понравилось.
— Ты знаешь, Кубов, где ты сейчас живёшь?
— В посёлке Морское, кажется.
— И больше ты ничего не знаешь о Морском, кроме того, что он называется «Морское» и расположен на берегу моря? А ты знаешь, что Морское — это музей.
— Я и не знал, что здесь есть музей.
— Да нет. Ты меня не так понял. Всё Морское — музей, даже весь Крым. Нет второго такого места на земле, где бы столько народов оставили следы своего пребывания. Скифы, сарматы, аланы, гунны, греки, итальянцы, армяне, русы.
Человек не может быть культурным, человек не может ничего создать, если он не знает прошлое, не относится к нему с уважением.
Если ты пройдёшь с этой мыслью по земле, где ты сейчас живёшь, по земле Крыма, и небезразличным глазом всмотришься в неё, то увидишь историю целых народов, некогда могущественных, ушедших в прошлое. Ты уж, наверное, видел в городе остатки генуэзской башни, а у нас ведь есть целая большая генуэзская крепость, и историки говорят, что это самый лучший памятник средневековья во всей Европе. А в лесу ты можешь встретить обомшелые развалины крепости или монастыря и подумаешь: когда-то здесь была жизнь. Может быть, даже у себя в огороде ты найдёшь обломок амфоры, может быть, даже столетия сохранили на нём отпечатки пальцев слепившего её гончара. Не брось безразлично этот обломок. Бережно храни, собирай, мысли. Ведь каждая находка, даже маленькая, поможет нам узнать что-то новое о прошлом.
Я так слушал Пал Палыча, как, наверно, никогда в жизни не слушал никакого учителя…
* * *
После школы я вспомнил, как хорошо было утром на море, и решил сделать небольшой крюк, чтоб пройти к дому берегом моря. Действительно, здорово было сегодня на море! Что-то я и не замечал, какое оно синее и выпуклое, а может быть, потому, что сегодня первый такой жаркий день, и утренний туман совсем исчез, солнце печёт будь здоров. Я снял пальто, хотелось снять ботинки и пройтись босиком по песочку, да тащить в руках не хотелось.
Так я шёл себе, как вдруг меня догоняет одна девчонка из нашего класса — она сидит на задней парте, я её заметил ещё в классе, — непохожая на других: молчаливая, длинная, худая-прехудая, а глаза такие синие-синие, как сегодняшнее море.
— Ну, как тебе Гай Гракх?
— Это что ещё за Гай Гракх?
— Да наш историк.
— Он же Пал Палыч!
— Пал Палыч, но мы его ещё и Гаем Гракхом зовём с прошлого года, когда древний мир проходили. Правда, мировой?
— Железный. А ты здесь тоже живёшь?
— Я совсем не здесь. Я — в горах. Наша деревня самая последняя, а там уже начинается заповедник. И дом у нас последний.
— А что ж ты здесь ходишь? Клад, наверно, генуэзский хочешь найти. Небось историк ваш заразил всех этими самыми генуэзцами!
— А ты не смейся! Клад у нас здесь очень даже просто найти, и находили сто раз. Вот огород копают, вдруг раз тебе — и клад.
— Знаешь, а я тоже клад нашёл, ещё когда мы в городе жили. Самый настоящий, только не генуэзский, а немецкий. Фриц один сбежал и оставил.
— Ну, немецкий я бы даром не взяла, не нужно мне фрицевское добро. Да вообще я кладами не увлекаюсь. Я камни собираю на море. И в горах тоже, но на море лучше, гладенькие, они горят больше.
И она достала из кармана фартука (она была уже по-летнему одета — в одной форме, а я, как дурак, пальто тащил) горсть камушков и протянула на ладони. Камушки были круглые, гладкие, как будто отточенные, совершенно прозрачные и горели голубоватым огнём. Я так и поверил, что это она нашла сама!
— Ну уж, ну уж! Так я и поверил. У матери небось бусы утянула.
Она презрительно фыркнула и убрала камушки обратно в карман.
— Понимал бы что-нибудь! Да если хочешь знать, это самые плохие, и их здесь полно, глаза бы имел на лбу, а не на макушке.
Она остановилась, и я остановился тоже, и она словно впилась глазами в подбегающую к нам волну. И мы так стояли и смотрели, как дураки. И я уже хотел плюнуть и уйти — я думал, что она меня разыгрывает, — как вдруг увидел в воде ослепительное голубое сияние. Я заорал благим матом и бросился, как есть, в ботинках и не засучив форменных брюк, в воду и, как коршун цыплёнка, схватил в кулак это голубое сияние.
— Эх, что там твои камни, вот у меня — это да!
— А ты посмотри, что у тебя, да никогда не смотри над волной, а то, если уронишь, море второй раз не отдаст.
И она потянула меня за рукав дальше на песок, и я с замиранием сердца разжал онемевшие пальцы и увидел у себя на ладони большой мутноватый жёлто-белый камень. Я чуть не заплакал от обиды, бросился к воде, но она меня остановила:
— Нет, это тот самый, просто он в воде так сиял, это — халцедон. Вот я собираю маленькие, они прозрачнее, и поэтому в них голубой свет не только в воде. Но ты не бросай его… Возьми. Смотри, как надо… — Она осторожно разжала мои пальцы, взяла камень и потёрла его о свою щёку, и камень заблестел почти так же, как в воде.
— Что ты с ним сделала, — закричал я, — ты колдунья, что ли?
Она засмеялась и закружилась по песку, размахивая портфелем.
Мы уже дошли до того места, где мне надо было подниматься к себе домой, и я, небрежно кивнув ей: «Гуд бай!» — полез по тропинке на обрыв, как вдруг остановился и закричал:
— Эй! Как тебя зовут?
— Меня?
Она сделала шага два назад и сказала:
— Джоанна.
— Джоанна? Такого и имени-то нет, ты что?!
— Нет?! Ну, ты серость! Ты что же, не читал «Джека-Соломинку»?
— Ну, знаешь, я уже вышел из того возраста, — это про уголёк и соломинку, что ли?
— Эх ты, тундра, а ещё москвич! Придумал! Уголёк и соломинка! Сразу видно, что ты не открывал историю дальше заданного. Слыхал про восстание Уотта Тайлера? Джек-Соломинка был один из его помощников, а Джоанна была его невеста. Хочешь, принесу книжку?
— Тащи. Давай завтра в школу.
И я полез на обрыв и долез уже до самого верха, а потом снова оглянулся и закричал что есть мочи:
— Эге-ге-гей! Джоанна! Салют, камарадос!
Только я взлетел на гору, как носом к носу столкнулся с Булей. Она стояла на нашем обрыве с ведром и чайником, и я схватил из Булиных рук ведро и чайник, отдал ей портфель и побежал к почте, около которой находился единственный в посёлке колодец.
— Буля, пошамать есть? Давай к боевой готовности!
— Что-то ты уж больно весёлый. Или так весело воду таскать?
— А чего! Думаешь, тяжело, что ли? Ни капельки!
Я поставил воду. Буля уже накрывала на стол, а я, в нетерпении принюхиваясь к запахам, спросил:
— Что на обед сегодня?
— «Что-что»! Суп из манных круп, на второе толчёный рябчик! Что дадут, то и будешь есть.
Буля поставила на стол кастрюлю. На обед был суп из кукурузы, заправленный жареным луком.
— Буля, а чай с чем?
— С та?ком.
— Ну, Буля, что-нибудь сладенькое?
— Ещё не выросло. Вот посадим с тобой, вырастет — осенью будет сладенькое.
— Ну, Буля, хоть вприглядочку достань кусочек сахара.
Буля, ворча себе под нос, открыла железную чайную коробочку с двумя крышками и достала оттуда кусочек сахара, примерно, с ноготь моего мизинца. Это богатство, мелко наколотое щипчиками, было привезено ещё из Москвы, и, конечно, это были остаточки Булиной доли…
Потом дотемна я ходил к колодцу и обратно — таскал воду, а Буля копала грядки, вытаскивала корни и рыхлила землю, и только уже поздно вечером я сел за уроки. Буля зажгла фитилёк на моём любимом подсолнечном масле, и я первым делом пролистал «Средние века» и прочёл про восстание Уотта Тайлера. Про Джоанну там не было сказано ни слова.
На следующий день я только и думал, как напомнить Джоанне про книгу, да не решался при всём классе подойти к ней. Но это и не понадобилось. Джоанна, подойдя со своей «Камчатки», положила мне на парту потрёпанную книжку, завёрнутую в газету. Любопытная Надька Кочкина тут же выставила ушки на макушку — что ещё за книжка? — и цап своей ручищей за книжку, а я цап сверху.
— Свои ручки держите при себе, мисс, если они дороги вам как память!..
И я слегка сжал ей запястье, так что она запищала.
На следующем же уроке я начал читать так, что учительница даже и ухом не повела; у нас в Москве эта система разработана железно: книга под партой, и в щёлочку между откидной доской и партой прекрасно видна одна строчка — прочтёшь, и поехали дальше. Этот метод был нов не только для здешних учителей, но и для ребят, и когда Надька Кочкина раскусила наконец, она растрезвонила всему классу. И на следующем уроке (как раз был английский) весь класс поголовно упражнялся в новом методе, причём некоторые за неимением художественной литературы читали учебник.
— Нет, вы сегодня определённо какие-то не такие, — сказала нам англичанка, когда пятый или шестой спрашиваемый попросил повторить вопрос.
Но это всё ерунда…
* * *
…Вся эта весна для нас с Булей прошла однообразно: я, как заведённый, ходил от дома к почте, от почты опять к дому, таскал воду уже не в ведре и чайнике, а в двух вёдрах, а Буля ползала по-пластунски по огороду, то разрыхляя, то поливая. Но у меня было такое впечатление, что всё это зря — я только не хотел огорчать Булю, — потому что на нашей горке вода тут же сползала вниз и земля высыхала прямо на глазах.
— Знаешь, Буля, пожалуй, я последую примеру Фархада и продолблю в горах канал прямо к нашему огороду. А есть и другой способ: сделать огород террасами по примеру японцев.
— Есть ещё и третья возможность, — сказала Буля, — попридержать язычок и работать.
Изредка я выкраивал полчасика, чтобы спуститься с обрыва и побродить вдоль моря. Иногда я встречал Джоанну, и мы ходили вместе и искали камни. За это время я многое узнал о камнях: узнал, что так поразившие меня прозрачные халцедоны — лишь бледные братья царственных сердоликов. И я научился видеть камни не тогда, когда они блестят в воде ослепительным блеском, а когда они на берегу среди других камней, часто покрытые грязью и пылью, и сияние их спрятано, только угадываешь его чуть-чуть внутри.
Один раз шли мы с Джоанной, почти не разговаривая, шли себе и шли. Джоанна время от времени наклонялась и поднимала камушек, вытирала его сначала об рукав, а потом об щёку и показывала мне. Я не собирал камней, у меня было какое-то странное настроение: казалось, что вот-вот сейчас я найду что-то такое необычайное, такое невиданное и неслыханное, и даже внутри как будто звучал какой-то марш, точь-в-точь как бывает в кино, когда что-то должно случиться и по музыке ясно, что вот-вот должно случиться, а что — неизвестно. И несколько раз у меня ёкало сердце, казалось — вот этот не виданный никем камень; но это оказывался мокрый булыжник, в котором мне почудилось внутреннее сияние, или кусок обкатанного стекла. А когда я, наконец, увидал его — этот невиданный камень, я так спокойно наклонился за ним, как будто поднимаю какую-нибудь плоскую гальку, чтобы пустить блин. Я поднял его, и зажал в ладони, и немного подождал, когда, сердце водворится на место…
Да, это был невиданный камень — сердолик, побольше, чем пятак, и был он формы сердца, но только был не одного цвета: сверху он был нежно-розовый, а потом этот цвет густел, густел, а снизу такого красного цвета, как загустелая кровь, и сверху он был совсем прозрачный, а внизу густой такой, и в нём как будто внутри горел свет. А Джоанна только посмотрела на меня, помолчала, а потом сказала:
— Ты какой-то не такой. Почему ты молчишь? Я бы кричала, и бегала по всему берегу, и прыгала на одной ноге, а ты молчишь.
— А знаешь, почему я молчу?
— Ну?
— Я знал, что найду сегодня что-нибудь такое.
И Джоанна не удивилась, она сказала:
— Я это знаю. И вообще верю в то, что находишь такое, когда ждёшь этого, а если не ждёшь, то и не найдёшь. А знаешь, я думаю: когда очень ждёшь, глаз становится другим, к нему, наверно, витамины приливают. Знаешь, если очень хочется, можно увидеть сквозь.
Тогда я не задумался над словами Джоанны, а потом вспомнил про них.
Мне надо было уже возвращаться домой, к нашему с Булей огороду, а Джоанна побежала к своим кроликам.
* * *
Вскоре на нашем огороде стало появляться кое-что: вылезли кругленькие первые листочки редиски, но я это приписываю не столько нашему труду, сколько тому, что у Були зелёная рука. Это уж известно: всё, что она ткнёт в землю, у неё начинает расти и цвести, когда у другого, хоть лопни, ничего не получится. Буля в Москве во время войны умудрялась не только целый сад на подоконнике развести, но и опытный участок (у нас даже были огурцы), и мы его называли «уголок юного мичуринца». Один раз во время бомбёжки нас так тряхнуло, что вылетели стёкла и испортили наш мичуринский уголок. Но лучше об этом не вспоминать.