Отвожу взгляд от земли, смотрю на Таню. И в глазах ее читаю такую мольбу, словно я занес над ней топор. Она что-то шепчет — не слышно что — и вдруг крепко, страдальчески зажмуривает глаза. Тогда я тоже закрываю глаза и решительно бросаюсь в пустоту…
Сначала ничего не соображаю, кругом свист, шум, меня переворачивает, только где-то в мозгу, равнодушный ко всему, бьется счет: «Стабилизирую раз, стабилизирую два, стабилизирую три, стабилизирую четыре…»
Изо всей силы дергаю кольцо (или это кто-то другой, посторонний?). Невидимая могучая рука встряхивает меня. И вдруг наступает тишина и покой…
Я медленно опускаюсь с белого неба к белой земле.
Где-то далеко-далеко затихает рокот самолета, гуднула электричка…
На меня наваливается такая радость, такое счастье, какое до меня, конечно же, не ощущал ни один человек на земле.
Прыгнул! Я! Прыгнул!
Оглядываюсь по сторонам. На моем уровне недалеко спускается Таня. Еще бы, искусная спортсменка, она так рассчитала, чтоб оказаться рядом.
Улыбается, машет рукой, что-то кричит.
Я тоже машу.
Приземляемся одновременно. Я по всем правилам — и удерживаюсь на ногах. Таня валится на бок. Гашу парашют, торопливо отстегиваю его, бегу к ней.
Она не торопится вставать. Глаза блестят, хохочет. Наклоняюсь помочь. Она обвивает руками мою шею, притягивает, целует. Я тоже падаю в снег.
Издалека спешит Якубовский.
Когда он подходит, мы уже собираем парашюты.
Крепко обнимает меня, улыбается.
— Ну, — говорит, — а ты боялся! Это ж сплошное удовольствие — с парашютом прыгать. Доволен?
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — канючу, — по закону в первый день два прыжка полагается. Прошу немедленно разрешить второй!
— Немедленно! Ишь ты какой! — смеется.
— Товарищ Якубовский, он прав, — Таня вся сияет, — он прав. Не хотите, не летите. Я сейчас это дело улажу. У нас же еще часа три прыгать будут.
— Ну раз так…
Взваливаем парашюты на спину и идем к самолету.
Все повторяется.
Опять летим втроем. Только на этот раз первой прыгает Таня.
Произвожу психологический опыт над самим собой. Надо проверить. Может быть, первый раз я прыгал в трансе, в состоянии аффекта? Таня рядом… И вообще. Надо проверить. Я спокойно подхожу к двери, внимательно смотрю вниз. И, стараясь не закрывать глаз, неторопливо шагаю в пустоту. Глаза, правда, закрываются сами собой, но еще до того как дернуть кольцо, я снова открываю их.
Ни в какой момент, ни на одно мгновение не испытываю страха.
Пока снижаюсь, миллион мыслей проносится в голове. Принимаю миллион решений.
Во-первых, стану мастером спорта по парашютизму, во-вторых, женюсь на Тане, в-третьих, подам рапорт в десантное училище, в-четвертых, никуда из дивизии не уеду, коли надо, останусь на сверхсрочную (старшина Ручьев!). И на всю жизнь, буду обязан старшим лейтенантам Якубовскому и Копылову. И генералу Ладейникову тоже. И полковнику Николаеву. И Сосновскому. И Щукину. И Дойникову. Сегодня же напишу матери, чтоб не валяла дурака: никаких переводов, никаких визитов…
Приземляюсь, на этот раз заваливаюсь. Но тоже по всем правилам.
Теперь я бегу к Якубовскому и Тане.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — прошу, — а можно третий? Я…
— Да ты что, Ручьев, совсем ошалел от радости?! Тебе дай волю, ты до утра прыгать будешь.
— Могу до утра, товарищ гвардии старший лейтенант.
— На первый раз хватит, — успокаивает. — На, получай заслуженную награду.
Достает из кармана коробочку с заветным значком (приготовил, значит, не сомневался, что прыгну) и торжественно вручает мне.
— Благодарю! — говорю.
— Поздравляю.
— Служу Советскому Союзу! — кричу.
— Ура, — тихо говорит Таня.
Она смеется. Она сегодня все время смеется. И смотрит на меня…
Но я не могу забыть ее лица тогда, в самолете. Зажмуренных глаз, сжатых губ.
Наверное, она все-таки любит меня. А я уж!..
Идем в столовую.
Там человек десять спортсменов. Они не в курсе дела. И не смотрят на меня.
Тороплюсь, глотаю.
— Через полчаса едем, Ручьев, будь у машины. — Якубовский отправляется к начальнику сбора.
Таня незаметно кивает мне головой. Мы выходим с ней в коридор, и она уводит меня к себе в комнату. Наконец-то мы одни!
— Ну, — спрашивает, — доволен?
— Не то слово, — говорю.
Она улыбается.
— Здорово, да?
— Чего сияешь? — спрашиваю, — Чего здорово? — пожимаю небрежно плечами. — Уж не думала ли ты, что я испугаюсь прыгать?
Улыбку с ее лица словно смело. Аж краснеет от возмущения.
— Нет! Вы слышали? Вы слышали, как он рассуждает! Герой! Храбрец! А почему первый раз струсил?
— Кто струсил? — негодую. — Уж не я ли?
Таня становится пунцовой, у нее перехватывает дыхание.
— Нет, я! Я струсила! Ну знаешь, знаешь!.. — Она не находит слов.
— Это ты имеешь в виду первые прыжки моей роты, — говорю я снисходительно. — Да. действительно, не прыгнул тогда, Но не потому, что испугался.
— А почему, интересно?
— Просто забыл взять парашют.
— Забыл?!
— Ну да, забыл внизу, никто не заметил. Вместо парашюта я, оказывается, пристегнул аккордеон. Ты же знаешь, я люблю играть…
Секунду она смотрит на меня, широко раскрыв глаза. Потом лицо ее опять превращается в сплошную улыбку.
— Да ну тебя! Возгордился. Издеваться начал! — И добавляет почти шепотом: — До чего ж я рада, Толя, если б только ты знал, до чего я рада…
— Ну уж не больше меня, — смеюсь, потом говорю: — Как ты думаешь, получится из меня спортсмен? Я имею в виду парашютист? (Уже провожу свои планы в жизнь!)
У Тани загораются глаза.
— Слушай, это же гениальная мысль! («Еще бы!» — подаю реплику.) Почему бы не сделать из тебя парашютиста. Ты атлет, смелый, толковый — там, между прочим, соображать надо. Как у тебя с реакцией?
— Не жалуюсь.
— Ну так вот, надо, чтоб ты еще несколько прыжков сделал, и я устрою тебя к нам. Обязательно поговорю с Копыловым. Словом, беру над тобой шефство!
— В качестве шефа, — спрашиваю, — ты будешь заботиться о моей морально-волевой подготовке? Или только о технической?
— Что ты имеешь в виду? — Она подозрительно смотрит на меня.
— А то, что в состоянии душевной депрессии, вызванной отсутствием взаимности со стороны любимой девушки, выдающийся (в будущем) чемпион Ручьев не сможет показать свои лучшие результаты. — выпаливаю на одном дыхании.
— Понятно. О взаимности договаривайся с любимой девушкой. Мое дело — спортивная честь.
— Буду договариваться, — вздыхаю. — Думаешь, получится?
Она поджимает губы.
— Откуда мне знать, попробуй — увидишь.
С улицы слышен автомобильный сигнал. Я вскакиваю, бегу к двери.
— Когда? — спрашиваю.
— В понедельник жди! — Она машет рукой.
…Через несколько минут машина уносит старшего лейтенанта Якубовского и меня обратно в городок.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, — высказываюсь, — хочу совершенствоваться в парашютном спорте. Вот Кравченко готова надо мной шефство взять. Что надо делать? Заявление какое-нибудь или кружок есть?
Смеется.
— Кружка нет. Ручьев, это не Дворец, пионеров. Вот попрыгаешь еще, а я думаю, случай представится очень скоро, и тогда в зависимости от показанных результатов будем двигать тебя в чемпионы.
Приехали в роту как раз к личному времени. Якубовский к себе ушел. Я иду докладывать Сосновскому.
— Товарищ гвардии ефрейтор, гвардии рядовой Ручьев с задания прибыл!
И сияю при этом, как медная кастрюля.
Сосновский на меня не смотрит, смотрит на мой парашютный значок. Вид торжественный, важный, похож на индюка. Не выдержал, заулыбался, руку мне трясет.
— Ну, брат, молодец! Я же говорил! Ни минуты не сомневался. Вот молодец!
Конечно, откуда-то возникает Дойников и, конечно, не сразу соображает.
— Чего это? С чем поздравляют-то? — Глаза выпучил, смотрит.
— Ничего не замечаешь? — Сосновский спрашивает. — Посмотри внимательней!
Дойников еще больше глаза таращит.
— Да не на Ручьева смотри, на китель.
— Ой! — Дойников визжит так, что сбегается вся рота. — Ой! Даешь! Сиганул-таки! Когда успел? Ну скажи!..
Ребята подходят, поздравляют, радуются. У меня комок к горлу подкатывает. Сосновский становится серьезным, вопрошает:
— Сколько?
— Два. — отвечаю, — просил еще — не дали.
Хворост незаметно отводит в сторону, шепчет:
— Надо вспрыснуть. Не отвертишься, друг. В первое же увольнение…
Щукарь выдвигает предложение:
— Ну вот что, солдатам гвардии ефрейтора Сосновского остаться, остальным катиться колбасой. Братцы, мы можем иметь кругом «отлично». Ручьев у нас теперь тоже прыгунчик. Значит, порядок. Надо только, чтоб Дойников спортом занимался, как человек.
— А я спортом как что занимаюсь, как шкаф? — Дойников обижается. — Думаешь, ты со своим самбо лучше меня? Посмотрим, как себя в лыжных гонках покажешь и в настольном теннисе, кстати, тоже…
Щукарь машет рукой.
— Настольный теннис! Ты бы еще хвастался, что лучше кофты на спицах вяжешь.
Насыщенную беседу прерывает дневальный.
— Эй, — кричит, — Ручьев! На радостях небось протопал мимо, а тебе, между прочим, срочный пакет.
Бегу. Действительно, мне письмо. По почерку определяю — от маман. Удаляюсь в Ленинскую комнату, читаю: «Вопрос с твоим переводом улажен… Скоро придет приказ… Через неделю-две будешь в Москве… Я так счастлива… Все тебя ждут…»
Когда я прочел письмо, меня словно оглушили. Это что, нарочно? Ведь еще два-три месяца назад я бы прыгал от восторга, а сегодня? А сегодня просто не знаю, что делать.
Не хочу я уезжать отсюда! Не хочу!
Когда все так здорово, когда я наконец прыгнул, когда Таня… Не хо-чу! И не уеду!
Беру себя в руки. Начинаю заниматься психоанализом.
Когда я сюда прибыл, у меня была одна мечта: скорей обратно, хоть сторожем, но в Москву. Там мама, там «Запорожец», там Влад, там Эл…
Теперь получается, что все изменилось. Здесь Копылов, здесь боевая машина, здесь Сосновский, здесь Таня…
Переоценка ценностей.
Зажмуриваю глаза и стараюсь представить себя в «Метрополе» на диванчике, а рядом Эл, а у столика красавец Николай Григорьевич, друг, а у подъезда моя машина…
Не тянет.
Ну не тянет меня туда!
Каждое утро можно валяться в постели хоть до полудня. Театр, концерты, МИМО. Ем что хочу. Хожу к кому хочу. Нет начальников, нет дисциплины, нет занятий, нет нарядов. А?
Все равно не тянет.
Неужели человек так быстро привыкает к трудностям?
Или это не трудности?
Или просто там жизнь изнеженной бабы, а здесь настоящего мужчины? Но я-то настоящий мужчина! Значит, мне нужна здешняя жизнь…
Ну, а «дипломатическая карьера», как выражается ма? Что ж, армейская служба не вечна, вернусь, окончу МИМО, пожалуйста, поеду послом в Никарагуа. И потом… и потом… ведь свет клином не сошелся на МИМО. В конце концов, известно немало дипломатов, бывших военных… Есть военные атташе, тоже дипломаты.
Словом, об этом еще успею подумать.
Так что же все-таки делать? Надо идти к старшему лейтенанту Копылову. А может, к генералу? Или начальнику политотдела? Пусть защитят, не отпускают. Пусть спасают от родной матери!
О господи! Родители формируют характер своих детей. Почему нельзя сделать так, чтоб дети формировали характер родителей? Уж над маминым я бы потрудился.
Ну что с ней делать?
И посоветоваться не с кем. Тани нет. Может, с Сосновским? Серьезный парень.
Иду к нему. Сразу замечает — что-то не так.
— Ты чего? — спрашивает. — Дома что случилось?
— Случилось, — отвечаю.
— Что такое?
— Мать, — говорю, — пишет, что добилась перевода. Отзовут в Москву.
— Как же так? — Даже на койку сел от растерянности.
— А так, — говорю, — придет приказ: гвардии рядового Ручьева, образцового десантника, перевести в Москву суфлером в театр!
— Кем?
— Да это я так. Не обращай внимания. Так что делать, Игорь?
Молчит. Потом спрашивает:
— А сам чего хочешь?
— Хочу остаться!
— Твердо!
— Железно!
Он радуется, по плечу хлопает.
— Нет, Ручьев, ты человек! Человек! Вот что, — серьезным стал, — будем бороться! Прямо сейчас!
— Как?
— Очень просто. — Он уже знает, уже весь в борьбе, — План таков: я иду к Копылову, так сказать по команде, и будто тайно от тебя веду с ним разговор. Мол, если отзовут — можешь неизвестно что натворить…
— Ну уж…
— Ничего, ничего, кашу маслом не испортишь! Ты идешь к Якубовскому. Говоришь по душам, он замполит. Просишь, чтоб доложил полковнику Николаеву, а тот пусть генералу. И главное, конечно, пиши письмо матери! Сейчас же! В воскресенье из города позвони. Скажи: если сейчас же не закрутишь всю машину назад — с моста в воду. В прорубь! А?
Сидим, обсуждаем. Подходит Дойников. Подключается. Выдвигает смелые предложения. Например, сказать Копылову, будто ребята видели, как я из столовой утащил нож, под подушку спрятал, на предмет самоубийства.
Не получив поддержки — обижается.
Наконец утверждаем план.
Начинаем его осуществлять. Я сажусь за письмо.
(Господи, ну на черта все так получилось! Ведь уж наладилось, доволен, так нет, мать никак не успокоится! Я не желаю! Не желаю, и все!)
Дорогая ма!
Я хочу, чтоб ты поняла, что это письмо — самый серьезный разговор, который был у нас с тобой в жизни. И вообще у меня в жизни.
Ты должна выпить валерьянки, позвать в комнату отца и только после этого читать мое письмо.
Так вот, слушай! Я не хочу перевода в Москву! Я хочу остаться здесь! Перечти это место еще раз — я хочу остаться, здесь, я хочу остаться здесь, я хочу остаться здесь!!!
Ясно?
Пойми меня правильно, я очень вас люблю и скучаю. Но не хочу уезжать. Мне здесь очень нравится. У меня друзья, даже больше чем друзья. Ко мне хорошо относятся, ценят, У меня все — теперь уже все — получается.
И главное, я чувствую, что я муж: чина. Пойми, ма, ведь в Москве твой здоровенный балбес, сын, словно лежал в люльке. А здесь я чувствую себя взрослым. Может быть, тебе это трудно понять, потому что для тебя я всегда буду «твоим мальчиком», но, представь себе, я уже мужчина! Таков закон жизни, от него никуда не денешься. И, в общем, это здорово. Во всяком случае, меня это устраивает.
Ты должна понять и гордиться мной.
Ну подумай, мама, — твой сын гвардеец в голубом берете, представитель самых храбрых, доблестных, замечательных войск! Ты сможешь рассказывать об этом всем знакомым.
Уверен — отец поддержит меня. И, пожалуйста, не консультируйся с Анной Павловной, этой золотой женщиной. Она в армии не служила.
Я жду от тебя телеграмму-молнию, что все отменено! До этого момента я буду очень волноваться, а у меня, сейчас сверхответственное задание, и малейшее волнение может мне стоить…
Твой сын Анатолий.
Глава XVI
— Ты ничего не заметил? — спросил Копылов своего заместителя по политчасти, когда они выходили из кабинета подполковника Сергеева.
— А что? — ответил Якубовский вопросом на вопрос.
— По-моему, он что-то задумал. Во всяком случае, готовит нам сюрприз. Совещание совещанием, но что-то он задумал. Почему он интересовался, сколько в роте больных, отпускников?
— Мало ли почему. Интересуется, заботится…
Копылов хитро подмигнул:
— Нет, брат, меня не обманешь. Пойдем-ка в роту. Проверим еще разок, что и как.
Снег хрустел под ногами. Мела легкая поземка, в белом небе висело молочное солнце.
— Хорошо! — Копылов поднял к солнцу разрумянившееся на морозе лицо.
— Что хорошо? — осторожно спросил Якубовский.