Голубые молнии - Кулешов Александр Петрович 6 стр.


Когда части 4-го корпуса, конники генерала Белова, и большие партизанские отряды начали диктовать вокруг свои законы, появилась возможность заняться раненым серьезно. Прибыли врачи, санитары. Ладейникову сделали несколько операций, переливаний крови, а потом вывезли на Большую землю.

И начали лечить по-настоящему.

Лечили почти год.

Весной 1943 года кавалер ордена Ленина лейтенант Ладейников прибыл для прохождения дальнейшей службы в 5-ю воздушнодесантную бригаду. Он мало изменился. Казалось, тот далекий, страшный бой, тяжелые ранения, долгое лечение не оставили на нем заметных следов.

Только голос стал хрипловатым и глаза перестали улыбаться. А так… Такой же подтянутый, решительный, уверенный.

Сражался он отчаянно, жадно, словно стремясь наверстать упущенное. Пули щадили его. Наверное, смерть, у которой тоже есть свои неведомые людям законы, посчитала, что все положенное от нее Ладейников получил, и коль остался в живых — его счастье. Больше не подходила.

В сентябре 43-го вместе со своей бригадой Ладейников участвовал в форсировании Днепра.

Десантники форсировали его с воздуха. Их задача была захватить плацдармы на правом берегу, облегчая наступление Воронежского фронта.

Это была сложная и трудная операция. Времени на подготовку не хватало, разведданные о противнике почти отсутствовали, немцы путали сигналы для ориентирования, подавали ложные. Часть парашютистов выбросили на левом берегу, в расположении своих же частей. Другие вступили в бой еще в воздухе и погибли.

Ладейников со своим взводом приземлялся возле деревни Малый Букрин, когда неожиданно застрочил немецкий зенитный пулемет.

Парашютисты летели прямо на огневые позиции. Пулеметчики немного замешкались, и это погубило их. Ладейников, выхватив две гранаты, разжал пальцы, думая лишь о том, чтобы осколки при взрыве не попали в него.

Так бросать гранаты ему еще не приходилось — они со свистом, словно авиабомбы, опустились на позиции пулеметчиков, и, когда рассеялся дым, Ладейников увидел лишь покореженный металл и мертвых людей.

Половину своего взвода он все же потерял, но с оставшимися несколько дней бродил по лесам и оврагам, пока не соединился с главными силами десанта.

В эти несколько дней натерпелись.

Однажды наткнулись на большой гарнизон. Чтоб миновать село, переоделись в ранее добытые немецкие мундиры и не торопясь прошли мимо танков и грузовиков, в самой гуще вражеских солдат.

Другой раз обнаружили гаубичную батарею, стрелявшую через Днепр. Атаковали, хотя на каждого атакующего приходилось, наверное, по десятку артиллеристов. Прислуга разбежалась, орудия взорвали…

И подобных эпизодов было так много, что они стали обыденными.

Никому из десантников не приходило в голову, что это — подвиги, которым где-то ведется счет, и что из суммы их слагается слава армии, слава советских солдат. Но один случай запомнился навсегда.

Рота, в состав которой входил взвод Ладейникова, медленно продвигалась лесистым оврагом. Это только так называлось — рота, шло-то всего человек тридцать — сорок.

Шли молча, тяжело — устали. У многих были легкие ранения. По сигналу боевого охранения остановились — впереди слышался ясный и громкий собачий лай. Командир роты сверился с картой. Никакого села, деревни, даже хутора поблизости не значилось. А собаки заливались вовсю. Их, видимо, было множество и, судя по лаю, злых. Откуда?

Ладейников с двумя бойцами отправился на разведку. Пригибаясь, а кое-где ползком добрались до края оврага. С оврагом кончался и лес.

Отводя ветки, Ладейников смотрел на необычайное зрелище, открывшееся перед ним.

В низине, окруженный двумя рядами колючей проволоки, находился лагерь для военнопленных. Десяток бараков с дырявыми крышами, какие-то хозяйственные постройки, сторожевые вышки по углам.

Лагерь, скорее всего, был временный — сюда собирали военнопленных, взятых в разных точках близкого фронта, а потом отправляли дальше.

Лагерь как лагерь.

Необычным было другое: то, что происходило в лагере. В одном из его концов темнел землей огороженный дополнительной колючей проволокой квадрат. У калитки, ведшей в него, стоял высокий офицер, а рядом десятка два военнопленных. Были они босые, обритые, в грязных, испачканных кровью штанах и гимнастерках. Почти все раненные.

Офицер громко выкрикивал что-то. Очередной пленный должен был выйти из строя, стать на колени, подползти к офицеру и лизать ему сапоги.

Кругом острили и гоготали солдаты, двое-трое фотографировали.

Прошедший испытание имел право встать и отойти к котлу, где плескалась какая-то баланда. Тех же, кто отказывался идти на унижение, солдаты хватали и вталкивали в огороженный квадрат, а то и просто перебрасывали через проволоку.

В квадрате, яростно лая и рыча, метались овчарки. С визгом набрасывались они на каждую новую жертву, вписались в истощенное тело, рвали худые руки и ноги.

Потрясенный Ладейников не мог оторвать глаз от этого зрелища. Рядом, бледные и молчаливые, застыли десантники.

Ладейников так никогда и не смог забыть виденного. И еще он запомнил, что у котла с баландой притулились двое, а в квадрате, неподвижно застыв или корчась в предсмертных муках, валялись десять.

Через пятнадцать минут, окружив лагерь, десантники начали атаку. Не ожидавшую нападения и не очень многочисленную охрану перестреляли быстро.

Кое-кто из охраны, в том числе высокий офицер, оказавшийся комендантом, пытался спрятаться. Заключенные устроили на них настоящую охоту.

Пробегая мимо низкого склада, Ладейников услышал пронзительный визг. Вбежал. В углу, возле мешков и жестяных банок, толпа пленных настигла коменданта. Его прижали к мешкам, навалившись на руки и на ноги вдесятером, а один, весь перебинтованный, в лохмотьях, сжимал эсэсовцу горло. Он жал изо всех сил своими худыми, желтыми пальцами толстую, крепкую шею и ничего не мог поделать — сил не хватало. Из глубоко запавших горящих глаз пленного катились слезы бессильного гнева, тело, устрашающе худое, вздрагивало. Захлебываясь, он бормотал какие-то слова: «За… сволочь… за все… погоди… сейчас…»

Немец визжал и отбивался, в глазах его плескался животный страх.

Ладейников, не раздумывая, всадил пулю между этих глаз.

Заключенные молча, тяжело дыша поднимались, и только тот, забинтованный, в лохмотьях, зло посмотрел Ладейникову вслед, бормоча: «Зачем отнял?.. Наш он был… Мы его…» Он повернулся к трупу и попытался плюнуть, но слюны не было: рот пересох. И тогда, наклонившись, он замолотил бессильным и злым кулачком по черному расшитому мундиру.

Заключенных, их было человек пятьсот, освободили. Многие не могли идти, их вели или несли те, кто покрепче. Ковыляя, хромая, спотыкаясь и падая, оставляя на опавших листьях кровавый след, брели они за десантниками. Почти всех потом отправили в тыловые госпитали, но некоторые, кто мог, остались и сражались яростно, отчаянно, не жалея ни врагов, ни себя.

Многое было еще. Десанты. Бои. Разведки. Ранения, награды.

Закончил гвардии старший лейтенант Ладейников войну в январе 1945 года в Будапештской операции, командуя ротой. У Замоя.

Столь долго благоволившее к нему военное счастье на мгновение отвернулось: Ладейников был ранен в грудь и эвакуирован в тыл.

А 5-я гвардейская воздушнодесантная дивизия продолжала свой путь на запад.

Много воды утекло с тех пор.

Служил Ладейников в Средней Азии, на дальнем Востоке, в Прибалтике.

Служил командиром батальона, и командиром полка, и заместителем командира дивизии. Окончил академию, потом Академию Генерального штаба. В 1965 году был назначен командиром дивизии. Через два года стал генерал-майором.

Он знал, что теперь его прочат на новую должность — генерал-лейтенантскую.

Какой офицер не мечтает о следующей, пусть самой маленькой звездочке! Какой генерал-майор не стремится стать генерал-лейтенантом!

Ладейников не составлял исключения. И все же думал о новом назначении с грустью. Оно означало уход из воздушно-десантных войск.

Ладейников не представлял, как покинет войска, которым отдал тридцать лет жизни… В рядах которых, познав горечь утрат и счастье побед, прошел всю войну.

Не представлял…

Глава V

Для Крутова прежняя жизнь кончилась тогда, в том черном лесу. А может быть, жизнь вообще?

Не получилось ли так, что пронзенный пулями Ладейников. которого немцы посчитали умершим, выжил, остался человеком, Крутов же, не получивший ни одной царапины и медленно шедший в окружении конвоиров с поднятыми над головой руками, превратился в труп?

Труп, который продолжал ходить, есть, спать, пить водку, а порой и петь песни, но не жить.

Живет человек. А вот человеком-то Крутов как раз и не имел уже права больше называться.

В жизни все взаимно связано. Шестеренки судьбы плотно прилегают друг к другу, и движение первой, начальной, рано или поздно отразится на последней.

Применительно к людям ничто лучше не выражает эту истину, нежели простая поговорка: «Кто сказал „А“, должен сказать „Б“». Алфавит же, он ведь такой длинный…

В тот момент, когда Крутов решил, что главное — это спасти свою жизнь, неумолимая логика поступков вступила в действие.

Поднять на руки раненого товарища, который только что тащил его самого, оглушенного, на себе, и уходить от преследования противоречило главному — спасению своей жизни.

Один Крутов еще мог как-то спастись, вдвоем — нет. И он бросил Ладейникова.

Но когда снова засвистели пули, когда круг наступавших начал сужаться, стало ясно, что активное сопротивление неминуемо приведет к смерти. Если он будет отстреливаться, немцы не станут церемониться.

И он, сильный, хорошо тренированный, вооруженный автоматом, гранатами, пистолетом, занимавший отличную позицию и не только имевший возможность обменять свою жизнь на дюжину вражеских жизней, а и вообще, если повезет, сохранить ее, поднялся во весь рост, задрав руки вверх, и чужим, хриплым голосом закричал: «Сдаюсь!»

Его окружили, избили, повели. На Ладейникова не обратили внимания — полоснули на всякий случай автоматной очередью и без того неподвижное тело и ушли.

Офицер, к которому привели Крутова, по-русски не говорил. Он задумался: в горячке боя стоило ли возиться с пленным, коль скоро разговора не получается? Хлопнуть его, и все.

Пленный мгновенно все сообразил, и общий язык нашелся: Крутов заговорил сам.

Это меняло дело. Советский офицер, прилично владевший немецким языком, мог пригодиться, и допрос начался. Столько сделав, чтобы спасти свою жизнь, продолжавшую висеть на волоске, Крутов готов был на все, чтобы этот волосок не оборвался.

Вдали грохотало. Пахло гарью. Красные отсветы выхватывали из темноты черный снег, черные трупы, черные скелеты деревьев. На фоне дальних пожарищ изломанные черные ветви казались руками мертвецов, протянувшимися за живыми…

Немецкий офицер с. окровавленным, почерневшим лицом, отрывисто и зло задававший вопросы, стуча по обгорелому пню своим тяжелым вальтером, олицетворял для Крутова в этот миг его судьбу.

Он торопливо, захлебываясь, размахивая руками, отвечал на вопросы; он говорил и говорил, растекаясь в ненужных подробностях и объяснениях. Главное, не замолкнуть, не остановиться, не дать почувствовать офицеру, что он уже все сказал, ничего больше не знает, а значит, и не нужен.

Не расчет, не мысли, не чувства руководили в тот момент Крутовым, а животный инстинкт самосохранения, заслонивший теперь все.

Пусть офицер стучит, пусть кричит, пусть бьет. Только пусть не нажимает на спуск запачканным, в земле длинным пальцем.

Только не это! Только сохранить жизнь! Любую. Жалкую, тяжелую, унизительную… Но сохранить.

И Крутов говорил и говорил. Он сообщал номера подразделений, имена командиров, задание десанта, его численность.

Сказавши «А», приходилось говорить «Б»…

Крутову повезло. Подъехал какой-то начальник, ему стали докладывать, ссылаясь на ответы пленного. Начальник довольно кивал головой. Даже улыбнулся.

Крутова отправили в тыл. Основательно допросили и угнали в лагерь для военнопленных.

Не требовалось особой сообразительности, чтобы сразу понять — живым из этого лагеря мало кто выйдет. Надо было либо бежать — это порой удавалось, но редко, либо доказать начальству, что ты полезен, что ты еще можешь пригодиться.

Закон алфавита продолжал действовать неумолимо. Крутову удалось выдать нескольких беглецов. Его жизнь стала легче. Он теперь меньше боялся благоволивших к нему немцев.

Зато боялся своих.

Своих? Они давно перестали быть своими. Теперь Крутов ненавидел этих изможденных, бледных людей с их впалыми щеками и бритыми головами. Он ненавидел тряпки, которыми они повязывали разбитые ноги, выцветшие гимнастерки, все в ссадинах и шрамах тяжелые, беспомощные руки.

Но особенно он ненавидел их глаза. О боже, как он ненавидел эти серые, черные, голубые глаза, у которых был один взгляд, когда они смотрели на него!

Он читал в нем презрение и ненависть. Такую же жгучую, какую испытывал сам.

Впрочем, его ненависть была все-таки сильней.

Люди ненавидят по разным причинам.

Но все же самую острую, слепую, безысходную ненависть испытывает предатель к тем, кого предал.

Он ненавидел теперь своих соотечественников так, что порой ему становилось трудно дышать. За то, что они не сдались в бою, не продались врагу, за то, что остались верными Родине и умирали здесь, безвестные и безымянные, вдали от нее, не предавая, как он, не раболепствуя.

И он мстил им, как мог, готов был уничтожить их всех, всех до единого. И тех, что остались там, далеко за линией фронта, куда, он это понимал, путь ему отныне был заказан навсегда, он тоже с наслаждением уничтожил бы всех.

Всех, с кем когда-то играл и ходил в школу, танцевал и целовался, пел песни над рекой и смеялся за дружеским столом.

Всех, с кем потом прошел невзгоды и трудности военной жизни, опасности фронта, кто делился с ним хлебом и табаком, одеялом и местом у костра, кто прикрывал его огнем и, как Ладейников, выносил с поля боя.

Крутов не прошел, наверное, и половины своего алфавитного пути, когда охотно, с радостью дал согласие служить немцам.

То есть он служил им с того момента, как поднял руки в зимнюю ночь на снежном поле. Он только и делал, что служил им. Просто теперь положение вещей было оформлено.

Крутов пошел в школу диверсантов, которых готовил абвер. В его надежности абверовцы не сомневались. Он настолько залез в болото измены, что и головы не было видно на поверхности.

Офицеры абвера были умные, хитрые и опытные работники, тонкие психологи, отлично знавшие свое дело и своих людей.

Крутов лежал у них на ладони со всеми своими мыслями, страстями, тайными желаниями и злыми мечтами.

Они возлагали на него большие надежды.

И оказались правы.

Он навсегда стал заклятым врагом своей бывшей родины и верным слугой новых хозяев.

А то, что по не зависящим от него причинам хозяева эти менялись, не имело значения.

Он служил тем. кто ненавидел Россию. Вот что было главным. Немцы — люди экономные и расчетливые. Крутову подарили жизнь, пришла пора расплачиваться. И как недешево!

Во главе небольших диверсионных групп его забрасывали в тыл советских войск. Он считался специалистом по подрыву эшелонов, железнодорожных сооружении, станций. Стал мастером высокого класса.

Действовал отчаянно.

На фронте, да и не только на фронте, человек действует отчаянно под влиянием различных эмоций, прежде всего любви и ненависти. Иногда от страха.

Крутов порой задумывался, почему тогда, в рядах своих войск, он бывал нерешителен и просто труслив. И отвечал сам себе: не было в достатке ни любви к родине, ни ненависти к врагу. Теперь же любви не прибавилось, зато ненависть жила в нем яростной жизнью, сочилась сквозь все поры, и прибавлялся к ней страх.

Назад Дальше