Старая крепость. Книга 1 - Беляев Владимир Павлович 5 стр.


Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем.

Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал Подуст.

— Приготовься, милый! Твоя очередь! — сказал он.

— Как, уже? Лучше я после…

— Ничего, не бойся! — подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся.

Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо, разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень противное.

Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста:

— Сейчас, панове, выступит с декламацией ученик пятого класса Украинской державной гимназии Василий Манджура!

Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и гимназисты. Я заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо.

— Вирш подолянина Степана Руданского «Гей, бики!» — несмело начал я и, сразу отважившись, продолжал:

Та гей, бики! Чого ж ви стали?

Чи поле страшно заросло?

Чи лемеша iржа поiла?

Чи затупилось чересло?

Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я еще громче спрашивал:

Чого ж ви стали? Гей, бики!

Страшный и далекий зал слушал. Как большие косы, отбрасывая на стены длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка.

И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного да и улетит прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно.

И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище…

Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал дальше.

Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:

Та гей, бики! Зерно поспiэ,

Обiллэ золотом поля.

I потече iзнову медом

I молоком свята земля.

I все мине, що гiрко було,

Настануть дивнii роки.

Чого ж ви стали, моi дiти?

Пора настала! Гей, бики!

В ответ мне громко захлопали. Я сразу повернулся, но не успел забежать за кулисы, как меня остановил Подуст.

— Молодец! Чудесно! Читай еще!

Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уж боязно. Я вернулся обратно к рампе, поклонился и объявил:

— «Когда мы были казаками». Вирш Тараса Шевченко!

В зале снова захлопали — видно, им в самом деле понравилась моя декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем кресле, но я, не глядя на него, смело начал:

Когда мы были казаками,

Еще до унии, тогда

Как весело текли года!

Поляков звали мы друзьями,

Гордились вольными степями,

В садах, как лилии, цвели

Девчата, пели и любились…

Сынами матери гордились,

Сынами вольными… Росли…

Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха и вдруг услышал шепот:

— Манджура! Манджура!

Я повернул голову.

Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно, ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки, я еще громче и быстрее продолжал:

…Росли сыны и веселили

Глубокой старости лета…

Покуда именем Христа

Пришли ксендзы и запалили

Наш тихий рай. И потекли

Моря большие слез и крови,

А сирых именем Христовым

Страданьям крестным обрекли…

Что такое? Теперь очень странно смотрел на меня и директор гимназии бородатый Прокопович. Он вдруг поднял палку и погрозил ею мне так, будто хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл себе рот. Похоже было — ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел Петлюра, зашумели. Сквозь полумрак зала я увидел, как один за другим поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры.

— Манджура! Манджура! — неслось из-за кулис.

Я совсем растерялся.

«А может, это все мне только кажется?» — подумал я.

И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда, вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:

Поникли головы казачьи,

Как будто смятая трава.

Украина плачет, стонет, плачет!

Летит на землю голова

За головой. Палач ликует,

А ксендз безумным языком

Кричит…

…На меня с визгом несся занавес.

И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам.

Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии закружились перед моим лицом. И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные вперед костлявые кулаки.

Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак учителя пролетел у меня над головой. Я пустился к двери, но Подуст пересек мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся.

— Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. — хрипел Подуст и размахивал руками.

Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза. Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я услышал за спиной голос директора гимназии.

— Где он? — спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными монограммами.

— Вот, полюбуйтесь! — сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и быстро застегивая мундир.

— Вы тоже хороши! — крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. — Я же приказывал вам проверить программу… А вы… Это же позор, позор, вы понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую церковь!

Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. «Так тебе и надо, черт очкастый, чтоб не дрался!» Но только я подумал это, утирая грязной ладонью слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что воротник сразу стал меня душить, закричал:

— Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет, байстрюк?

А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал?

Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться?

Я думал: «Кричи, кричи, а я буду молчать».

И молчал.

Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной под украинскую хату декорации, вытянув длинные худые шеи, глядели на нас перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были в париках.

Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул гимназист-распорядитель и с испугом прошептал:

— Пане директор, вас требуют!

Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал:

— Будешь извиняться! — и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал.

— Куда?.. Я не хочу… Пустите, пане директор… Пустите! Я же ничего не сделал…

— Ах ты злыдня… Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? — выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов.

Но даже извиниться мне не пришлось.

Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами, спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам Петлюра и его свита.

— Кто тебя научил, лайдак? — в упор выкрикнул офицер с бакенбардами.

Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный…

— Пся крев! Кто научил, я пытам? — снова повторил пилсудчик. От него сильно пахло табаком и духами.

— Никто, — ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать.

— Як то никто? Кто научил, мув! Ну? — И офицер поднял над моей головой кулак.

Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст, как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил:

— Подуст научил!

— А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? — Офицер пристально посмотрел на директора.

— Прошу прощения. Подуст — это наш преподаватель, вот он, кстати, здесь! — ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича.

— Вы?

Пилсудчик сразу направился к Подусту.

— Это неправда! — застонал Подуст и попятился. — Это наглая клевета… Я не проходил с ними Шевченко… У них был недопущенный теперь в гимназию Лазарев. Возможно, это он…

— Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб… — всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз.

— Пшепрашам! — не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. — Пан его не учил. Я то розумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану?

— Я думал… — забормотал Подуст, — я думал, он «Садок вишневый» прочтет…

— «Думали, думали!..» — во весь голос закричал офицер, и щеки его налились кровью. — Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска пропаганда… от цо! — И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: — Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге.

И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок, туда, где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем, висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом овчинном тулупе, в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с портрета прямо на нас.

Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет:

— Снять!

И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к стене. Первый из них с шумом придвинул к ней высокую лакированную парту. Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель.

Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.

С треском лопнула веревка.

Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли в темный коридор.

На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина.

— А с ним как быть? — показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович.

— С ним? — Пилсудчик презрительно пожал плечами. — Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников!

Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.

Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе:

— До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, — сказал он перепуганному Подусту, — продолжайте вечер. Завтра поговорим.

Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал:

— Не журись, Василь, выручим!..

Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор:

Кулибаба, Кули-дед.

Бабу просят на обед.

Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда:

— Эй ты, волосатый, иди сюда!

Кулибаба не останавливался.

Я понял, что Куница хочет спасти меня и нарочно дразнит Кулибабу. Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать.

— Боишься? Иди, иди сюда, балобошка, я тебе надаю! — кричал Куница, бегая позади нас.

Но Кулибаба оказался хитрее и меня таки не отпустил.

Карцер помещался в подвальном этаже гимназии, около дровяных сараев. Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на висячий замок окованную жестью дверь.

В карцере было сыро, пахло осенним лесом, опенками, давно покинутыми вороньими гнездами. Хорошо еще, что на дворе светила полная луна. Ясный ее свет проникал в карцер сквозь решетчатое окошечко. Стекла в нем были наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии.

Вверху, в актовом зале, сдвигали парты.

Потом заиграл духовой оркестр. Начались танцы. Звуки краковяков, матчишей и вальсов долетали ко мне сюда. Я слышал, как шаркали по полу ноги танцующих. Кто-то, возможно, черноволосый распорядитель, во все горло кричал там, наверху:

— Адруат, панове! Авансе!

Было очень обидно сидеть здесь, в темном и сыром карцере, а самое главное — не знать, за что именно тебя посадили. А тут еще щека здорово болела, я чувствовал даже, как напухает глаз, — проклятый Подуст меня очень крепко ударил; я не знал раньше, что он может драться.

И мне так стало жалко, что нет у нас Лазарева, с которым нас разлучили пилсудчики. Да разве позволил бы он себе когда-нибудь ударить ученика? Ни за что на свете! Он и в угол никого не ставил, а не то чтоб драться. И я вспомнил вдруг все то, что рассказывал нам Лазарев о Шевченко. Как мучили его проклятые паны, как загнал его в далекую ссылку царь.

Наверное, много ночей просидел Шевченко вот так же, как я теперь, в сырости и холоде, за железной решеткой. И били, наверное, его не раз…

Вспомнилось, как Лазарев рассказывал, что Тарас Шевченко, путешествуя по Украине, заехал и в наш старинный город. Он жил здесь у народного учителя Петра Чуйкевича, записал от него песни про повстанца Устина Кармелюка, побывал в селе Вербка, где одна из гор названа крестьянами горой Кармелюка. Тарас Григорьевич ходил, должно быть, не раз в Старую крепость, осматривал башню, где томился Кармелюк, и холодные каменные ее стены напоминали поэту те тюремные камеры, где держали и его жандармы.

И мне стало приятно, что я пострадал за него. И вдруг показалось, что Шевченко смотрит на меня из темного угла карцера — добрый, усатый Тарас Григорьевич. Мне даже послышалось:

Назад Дальше