Воспоминания о камне - Ферсман Александр Евгеньевич 2 стр.


Солнце начинает безжалостно пригревать, какая-то усталость гнетет все тело, — очевидно простудился в дороге, — мешок за плечами тянет к земле, а десять-пятнадцать километров пути кажутся целой сотней.

Иду как-то неуверенно, утомленно, только зарубки подбадривают и заставляют быть постоянно начеку.

Вот известный мне поворот влево, потом опрокинутая старая сосна, не ошибись! Снова зарубка справа, потом шесть зарубок прямо, ну, а дальше очень просто — крутой поворот налево к бурной реке, а на ней челнок, выдолбленный из ствола.

Все в порядке! Вот она и река, вот и челнок, а на том берегу стоит сама Аннушка, машет руками и готовится к переправе.

— Задалась я второй день, уж чего случилось? — затараторила она, поворачивая ловким движением челн к левому берегу реки.

— Я, видишь, немного заболел дорогой, пойдем скорее в вежу и попьем горячего чаю.

Мы пошли нарядным сосновым леском к знакомому месту лопарской вежи, вернее шалаша-куваксы — из жердей, — перекрытого старыми, рваными мешками и чем-то, что было раньше брезентом. Снизу от ветра шалаш был защищен ветками елки и обложен мхом, посредине горел огонь, застилавший своим дымом верх вежи и медленно выходивший через отверстие наверху.

Меня сильно знобило, и я лег у огня, поджидая кипяток. Вечерело, но вечера и ночи были еще светлые, северные, полярные, только отдельные яркие звезды загорались на востоке, чтобы скоро погаснуть в лучах утренней зари.

— Вот, попей чайку и закуси рыбкой, что я тебе на палочке по-лопски зажарила, а потом, пока не заснешь, я тебе буду рассказывать наши лопские сказки.

— Ну, ладно, только подложи огня, а то холодно.

— А ты закройся оленьей шкурой, — сказала она, бросив мне на ноги старую шкуру.

И начала свой рассказ:

— Так вот, слушай. Эго было давно-давно, когда меня еще не было, нн было и Василия Васильевича, что пасет оленей на Малом озере, не было и старика Архипова на Мопчегубе, очень давно это было. Нашли на нашу землю чужие люди, сказывали — шветы, а мы лопь были, как лопь, — голая, без оружия, даже без дробовиков, и ножи-то не у всех были. Да и драться мы не хотели. Но шветы стали отбирать быков и важенок, заняли наши рыбьи места, понастроили загонов и лемм — некуда стало лопи деться. И вот собрались старики и стали думать, как изгнать швета, а он крепкий был такой большой, с ружьями огнестрельными. Посоветовались, поспорили и решили пойти все вместе против него, отобрать наших оленей и снова сесть на Сейявр и Умбозеро.

И пошли они настоящей войной — кто с дробвиком, кто просто с ножом, пошли все на шветов, а швет был сильный и не боялся лопи. Сначала он хитростью заманил на Сейявр нашу лопь и стал ее там крошить.

Направо ударит — так не было десяти наших, и каплями крови забрызгали все горы, тундры да хйбины, налево ударит — так снова не было десяти наших, и снова капли крови лопской разбрызгались по тундрам.

Ты ведь знаешь, сам мне показывал, такой красный камень в горах — это ведь и есть та самая кровь лопская, кровь старых саамов.

Но осерчали наши старики, как увидели, что швет стал крошить их, спрятались в тальнике, пособрались с силами и все сразу обложили со всех сторон швета, он туда, сюда — никуда ему прохода нет: ни к Сейявру спуститься, ни на тундру вылезти, так он и застыл на скале, что над озером висит. Ты, когда будешь на Сейявре, сам увидишь великана Куйву[6], - это и есть тот швет, что наши саами распластали на камне, наши старики, когда войной на него пошли.

Так он там и остался, Куйва проклятый, а наши старики снова завладели быками и важенками, снова сели на рыбьи места и стали промышлять…

Только вот красные капли саамской крови остались на тундрах, всех их не соберешь, много их пролили наши старики, пока Куйву осилили…

И вдруг, увидев, что я засыпаю под ее несколько путаный рассказ, Аннушка остановилась и неожиданно спросила меня:

— А сколько у тебя там дома быков?

— У меня? У меня нет оленей.

Она недоверчиво покачала головой и стала подбрасывать ветки в потухавший костер.

На следующий день мы с ней пошли на Умбозеро и к вечеру были на берегу, где нас нетерпеливо ждал отряд, готовый к переправе на Ловозерские тундры. Мы ласково простились с Аннушкой, и она на прощанье повторила:

— Не забудь на Сейявре посмотреть на Куйву, он страшный-страшный.

Но нас интересовал не сам Куйва, а рассеянные в тундре капли саамской крови, того замечательного красного камня Хибинских и Ловоэерских тундр, имя которому эвдиалит[7].

И нет ему равного во всем мире, как нет ничего дороже крови человеческой, пролитой за свободу и жизнь.

АЛЕБАСТР

Белый-белый, как ваш сибирский хлеб, чистый, как сахар или лучшая русская мука для макарон, — таким должен быть алебастр, — говорил мне маленький быстрый итальянец, показывая бесформенные куски белого камня в своей художественной мастерской.

Мы — в Вольтерре[8], угрюмой, нависшей на скалах крепости старой Этрурии, в центре художественной обработки алебастра[9]. Этот камень находят глыбами, неправильной формы, величиною с голову человека, среди серо-зеленых глин безводной итальянской Мареммы, очищают от породы и чистые куски, без трещинок и жилок, целыми возами, запряженными мулами, отправляют по пыльной дороге наверх и Вольтерру.

Здесь больше 2 тысяч лет тому назад зародилось замечательное искусство обработки этого мягкого белого камня. Ножом, скребком, сверлом, пилочкой, мягкими деревянными палочками быстро и верно обрабатывается алебастр, и на ваших глазах из бесформенного желвака вырастает каррарский бык, задумчивый ослик или фигурка девочки.

Тихо поют мастера, что-то приговаривают другие, то вдруг раздастся веселая общая песнь, подхватываемая десятками молодых голосов. Яркое южное небо, ослепительное солнце, вдали сверкает полоска Средиземного моря, где-то в дымке тумана, на севере, лежит Пиза, на востоке, за голыми безжизненными хребтами — Сиенна с ее желтыми солнечными мраморами.

Город застыл в своем XV веке, когда, залитый кровью гражданской борьбы, он ожесточенно бился за свободу, против Лорепцо Медичи, огромные камни скатывались сверху, осаждавших обливали кипящим маслом, сбрасывали с круч приставных лестниц… чтобы потом город оказался почти целиком вырезанным потерявшими человеческий облик победителями.

Как будто бы застыл с тех пор свободолюбивый город: тихо раздаются песни приезжих крестьян, тихо отбивают такт колеса машин, режущих мрамор и алебастр на топкие пластинки. Из столетия в столетие передаются старые приемы и старая техника. Кажется, все живет и дышит здесь XV веком.

— Пойдемте вниз, туда, где свершалось правосудие.

По стертым лестницам в полумраке фонаря спускались мы в подземелье, мрачные своды как бы сжимали нас со всех сторон. Мраморный пол был застлан мягким копром, большой стол и удобные кресла стояли в одном углу. Во мрак сводов уходили коридоры подземелья.

Здесь творился суд.

По углам, около стола па больших постаментах стояли вазы из просвечивающего алебастра.

— В них горели свечи, — сказал проводник, предупредив мой вопрос, — я вам сейчас покажу. — И оп поставил свою свечу внутрь одной из ваз-светильников.

Ровный, мягкий спет разлился вокруг, нервно и судорожно трепетал свет свечи, безжизненными казались паши липа, словно липа мертвецов.

И вдруг я увидел картину правосудия! Судьи в черных балахонах, с черными капюшонами на голове, и перед ними трепещущий, бессильный отступник. От чего отошел оп в своем преступном богохульстве? Какие идеи посмел он высказать в нарушение священного слова? Отказывается он сейчас от этих своих слов?

Или же там, в углу подземелья, при свете двух факелов пытки заставят его отказаться и назвать имена тех, кто с ним?

Мертвенный свет алебастровой лампы скрывает мертвенность его лица, его борьбу с самим собой, борьбу физических страданий с глубокой верой в свою правоту.

Безжизненно белы лица судей в черных капюшонах, дрожат на них отблески колеблющегося пламени свечи в алебастровом светильнике.

Это был священный трибунал Санта-Оффидио инквизиции.

Гатчинский дворец. Ночь. Все входы и выходы заняты верными караулами, и еще более верные гренадеры занимают внутренние двери апартаментов царя Павла.

Все повержено в полумрак. Только по углам больших залов дворца горят одинокие свечи в высоких алебастровых вазах. Дрожит мягкий лунный свет в зеркалах и на блестящем паркете. Мертвенная тишина отвечает мертвенным бликам алебастровых ваз. А они просвечивают каким-то неземным сиянием: вот пробегает через камень желтенькая жилка, вот какое-то пятнышко нарушает общий белесый тон камня. Казалось, вся душа камня, все его содержание пронизано и пропитано было мерцающим лунным светом.

Медленно, с военной выправкой, полутемными апартаментами идет император. Его лицо бледно, как У мертвеца. Он останавливается, тихо прислушивается и слова идет проверять часовых. Все в порядке. В изнеможении от непонятного страха и гнева садится он на трон большого зала, где итальянские алебастровые вазы проливают загадочный лунный свет на штофные покрывала царского трона.

* * *

Веселые западные склоны Урала. Приветливая речонка вьется по широкой долине. Через нее, как полагается, сломанный мост, а по обоим берегам вольно раскинулась деревня, с двумя широкими улицами и непролазной грязью. Всюду весна, тепло, хорошо, скоро новое лето и новый урожай.

Так рисовалась нам старая русская уральская деревня, старое ямщицкое село Покровское[10]. Здесь жили кустари, работающие по камню. Здесь вытачивались к пасхе золотистые яйца из селенита. Здесь из алебастра вырезались зверьки, пепельницы, чернильницы, стаканчики, слоны, уточки, змеи, древние челны, пресспапье да всякие безделушки. Кто сам дома, у себя на дворе, обтачивает камень и не хочет итти ни в «кумпанство» артели, ни в «казенную», кто работает на земство в его мастерской, — камня в горе много: и алебастра — белого и желтоватого, и селенита — не то золотистого, не то лунного, и даже синеватого ангидрита, чуть-чуть более твердого, чем гипс, но слегка просвечивающего.

Летом не до камня! Пахота, выгон скота, сенокосы, уборка хлеба, — а вот с осени, в длинные вечера, под лучинку или под керосиновую лампу с обитым стеклом, — вот тогда за работу!

— Вырежем мы камень да отнесем его отцу Вахромею, он горазд красками его разукрасить.

И растут букеты роз на бело-серой чернильнице, на пасхальное яйцо наносится пронзенное сердце, а на слоника — маленький цветочек незабудки с двумя листочками.

— Зачем? — спрашиваем мы.

— Так веселее, да и товар ходчее.

И из года в год, десятки и сотни лет по старинке жили люди, по старинке работали, по старинке думали…

Это были годы до потрясений войны, до революции.

Я кончил свой рассказ. Что хотел я им сказать?

Я просто хотел нарисовать несколько судеб камня в прошлом человеческой истории.

И когда сейчас я вхожу в удобную гостиницу «Москва» и вижу под потолком нежные алебастровые люстры, мягко и весело отбрасывающие лучи на потолок, я просто вспоминаю эти отдельные картинки прошлого.

А тем, кто не знает, что такое алебастр, я посоветую прочесть о нем в учебнике минералогии, где сказано примерно так:

«Алебастр — мелкозернистая разновидность гипса разного цвета, преимущественно чисто белого, встречается в Италии, на Волге, на западном склоне Урала и во многих других местах. Используется как мягкий декоративный камень».

В ОГНЕ ВУЛКАНА

Как-то раз вечером, в порыве откровенности, он рассказал нам историю одной своей встречи, странную и страшную историю, которой мы сначала не поверили. А потом… когда увидели, как переживал он прошлое, рассказывая о нем, должны были поверить ему.

Я был оканчивающим университет студентом, увлекался геологией, и меня, жителя равнин, привыкшего к бесконечным осадкам морей и некогда могучих ледников, увлекали вулканы, расплавленные лавы, извержения, глубины земли, я весь горел мечтой попасть на настоящий вулкан, хотя бы и потухший, на вулкан, который когда-то наводил ужас своими взрывами, извержениями горячих паров, пепла, лав…

— Поезжайте в Крым на Карадаг[11], - с легкой усмешкой сказал мне профессор. — Я вижу, вы так увлекаетесь вулканическими породами, что вам надо поехать посмотреть хотя бы древнеюрские вулканы Крыма. Поезжайте, соберите нам образцы пород и минералов… а мы вам поможем денежно, прибавил он как-то застенчиво, не желая, очевидно, вопросы науки смешивать с вопросами бренного металла.

И я поехал, но поехал нс один. Еще зимой я увлек своими рассказами о вулканах молодую курсистку Исторических курсов, которой я с горячностью доказывал, что единственная история, которой стоит заниматься, — это история самой Земли, ибо с нее все начинается и на ней все кончается. Шурочка очень внимательно и серьезно слушала меня, и хотя она, как всякая историчка, была спокойной, трезвой, разумной, но я заразил ее своим увлечением… И мы поехали.

Забрали с собой книги, ученые и неученые, о Крыме, тут был и старый томик в кожаном переплете — Дюбуа, сто лег тому назад мастерски описавшего природу Крыма, были и совсем новые научные книги о вулкане Карадаге, о его зеленых трассах, о коктебельских камешках. В поезде я усиленно читал с молодым пафосом Шурочке отдельные страницы из этих книг, с грехом пополам переводил старика Дюбуа де Монперре, и все шло хорошо-хорошо, так весело, молодо и беззаботно.

Шурочка была прекрасным спутником, быстро вошла в роль «заведующего снабжением», даже слишком была разумной и расчетливой. «Шурочка, Шурочка, не будь такой умной», — смеясь, говорил я ей.

Мы решили выйти на станции Сарыголь, не доезжая до Феодосии, пешком пройти через поля в Старый Крым, а оттуда через хребет прямо сверху свалиться па Карадаг, — так интереснее, думали мы, наметив этот необычный маршрут. Все шло как по маслу.

Пришли в Старый Крым, заночевали в буковом лесу у старого армянского монастыря, вдыхая аромат лугов Крымской Яйлы, неожиданно увидели синее безбрежное море, внизу — громаду Карадага, а слева, у белой линии морского прибоя, несколько маленьких домиков — Коктебель.

Ну, словом совсем как писал Пушкин о берегах Тавриды:

Вы мне предстали в блеске брачном:

На небе синем и прозрачном

Сияли груды ваших гор,

Долин, деревьев, сел узор

Разостлан был передо мною…

Мы весело скользили вниз по шуршащим старым листьям под зеленьми буками, взявшись, как дети, за руки, сбегали по каменистым дорожкам, через виноградники, табачные плантации, мимо саклей, домиков, хибарок, море все опускалось и опускалось перед нами, а Карадаг вырастал грозной черной массой.

Ну, вот и Коктебель! Вот приветливый берег с мягким гулом лениво набегающих волн. Вот там поставим мы нашу палатку и утром и вечером будем смотреть на грозный, настоящий вулкан!

Сначала мы даже как-то разленились: вышли на берег моря, легли у убегающих и нежно журчащих по камешкам волн и… заразились, да, заразились той болезнью, которой болеют все в Коктебеле, особенно после грозных бурь, когда громадные пенистые валы приносят на берег сотни, тысячи, миллионы прекрасных коктебельских камешков. И мы лежали часами, не скрою — днями на животиках, хвастаясь своими находками и бережно собирая р носовой платок один камешек лучше другого. А потом, вечером, в нашей палатке, при свете где-то раздобытой коптящей лампы, мы разбирали наши сокровища: вот розовые и пестрые агаты с витиеватыми рисунками, вот зеленые яшмы с пестрыми пятнами, ведь это подводные лавы каких-то страшных извержений морских глубин, вот кусочек окремнелого коралла — свидетеля грандиозных катастроф подводных вулканов, вот мягкие цеолиты, которые рассказывали нам о тех горячих источниках, которые вытекали из вулкана, когда уже затихли скованные в недрах силы.

Назад Дальше