Скоро по камням, обрамлявшим узкую тропу, я смог догадаться, что мы приближаемся к Гротта-Доджи: глаза уже разбегались при виде кусков письменного гранита с большими длинными копьями черной слюды.
Но вот и Гротта-Доджи. Несколько рабочих лениво бьют отверстие для шпура, огромные отвалы загромождают узкое ущелье, на брезенте лежат отобранные штуфы редких минералов.
Кто из минералогов не знает замечательных образцов из Этой копи кристаллов плоского розового берилла, блестящего серого полевого шпата, редчайших цеолитов и, наконец, самой большой ценности — кусочков как бы обсосанного леденца — самого поллукса! Этот камень — единственное в мире соединение редчайшего металла цезия, и его неизменным спутником в копи является цеолит, по прозванию кастор. Самым замечательным минералом в этой копи был турмалин, кристаллики которого были окрашены в самые разнообразные цвета — зеленые, желтые, бурые, голубые, но красивее всех были большие прозрачные камни с нежно-розовыми головками, ими можно было любоваться в музее университета в Пизе.
Я усиленно собирал образцы пород и минералов, но мне никак не удавалось найти хотя бы маленький турмалин с розовой головкой, с черными концами кристаллики лежали в изобилии на брезенте рабочих, а розовых не было.
Я сказал о своем желании старику. Тот угрюмо посмотрел на меня.
— Разве ты не знаешь, что здесь нет больше розовых головок?
— А почему?
— Ну, слушай, если хочешь, я тебе расскажу…
— Только, пожалуйста, помедленнее, а то я плохо знаю ваш тосканский язык, хотя и учился в гимназии латыни.
— Так вот, был у нас в деревне, это было давно, парень Ферручио Челлери[23]. С детства возился он с камнями. Собирал опалы в зеленом камне из-под Илларио, где-то нашел аметисты и желто-бурые гранаты, а потом как-то набрел и на розовый турмалин. Целыми днями он шарил между Илларио и Сан-Пиетро-инКампо, отбивал камни, смотрел под корни деревьев, ползал по самому ручью и, наконец, нашел турмалиновую жилу. Все свои силы, деньги, время, всю душу отдал он своей Гротта-Доджи, как он ее нежно назвал. Лето и осень, даже греясь в зимние холода у костра, он работал на жиле, и чудные камни, о которых мы больше не можем и мечтать, бережно выносил он к себе в деревню.
Слава о самоцветах пошла по острову.
И вот в один весенний день Ферручио, придя на свою жилу, увидел там двух карабинеров[24], знаешь, с петушиными перьями на голове. Они грубо сказали ему, чтобы он убирался, так как земля не его, а принадлежит Дельбуоно, и отныне сам барин Дельбуоно будет добывать камни в Гротта-Доджи.
Да, это было верно. Земля помещика Дельбуоно клином врезалась между Илларио и Сан-Пиетро-япКампо, а ты ведь слышал о Дельбуоно, — это он купил дворец у Демидовых Сан-Донато, там, где жил сам император Наполеон. Это он осквернил память великого корсиканца, построив перед самым дворцом завод для шампанского! С пим бороться нельзя было.
Весь бледный, шатающийся, вернулся к себе домой Ферручио. Потом прошло несколько дней, что-то ничего не слышно было о нем, и лишь, как сейчас помню, в самую вербную субботу рыбаки принесли его тело с южного берега Монте-Капанны.
Пошел ли он с горя искать сверкающие, как капли росы, кристаллы горного хрусталя, да оступился, или хотел отбить куски той зеленой гранатной змейки, что вьется между гранитом и чипполипами[25] у мыса Паломбайя[26], никто этого не знает.
Только похоронили мы Ферручио в ограде церкви Сан-Пиетро и на его могилу положили большой белый кусок породы из Гротта-Доджи: хорошего штуфа с кристаллами Дельбуоно нам не дал!
А на жиле начал работать Дельбуоно, он привез машины, нанял много рабочих, разворотил, как видишь, целую гору, но розовых турмалинов с розовой головкой больше не было… А вместо них, рассказывают рабочие, выросли на турмалинах черные головки, знаешь, Эти мохнатые, некрасивые камни с черными траурными головками — testa nera, как назвали их наши горщики. А розовых камней так больше и не было! — прибавил старик и замолчал.
— Что же, как хочешь, верь или не верь, — сказал он немного погодя, уловив, очевидно, на моих губах улыбку сомнения. — Нс верь, а вот у вас, русских, есть говорят, еще более диковинный камень. Когда в РиоМарину[27] пришел лет пять тому назад русский пароход с мукой, то один инглеэе[28] с парохода рассказывал в кофейне, знаешь, что на углу Виа-Гарибальди у переулочка Фраскатти, почти у пристани, что у них в России есть такой камень: днем он зеленый, веселый, чистый, а как приходит вечер, заливается кровью, красным делается: не то кто-то убил кого, не то… пе знаю, но кровь каждый вечер выступает в этом камне. Кажется, его у вас называют александритом[29]. Это еще диковиннее, и Джузеппс из кофейни в Рио-Марине клянется святой девой, что это правда!
* * *
Я молчал и, не отвечая на немой вопрос, стал бережно, особенно внимательно заворачивать образцы в бумагу и укладывать в свой рюкзак.
ЛЮДИ КАМНЯ
Я проходил мимо людей, меня называли часто сухим, бесчувственным. Годы шли, лучшие молодые годы, а люди оставались как-то вне моего жизненного пути…
Камень владел мною, моими мыслями, желаниями, даже снами… Какая-то детская любовь к камню, красивому, чистенькому кристаллу с аккуратно наклеенным номерком и чистенькой этикеткой, потом юношеские увлечения красотою камня. И много лет алмаз в тысячах, десятках тысяч каратов проходил перед моими глазами, заворожив меня своим сверкающим блеском, и законы его рождения казались мне величайшими тайнами мира, на смену алмазу пришло увлечение аквамарином, горным хрусталем, топазом в пегматитовых жилах Эльбы, Урала, Забайкалья. Мне казалось, что именно здесь, в сложной истории этих самоцветов, в их родстве и связях с сотнями других редчайших минералов, скрыты величайшие тайны пашей науки, и толстенные фолианты исследований о пегматитах сложились как результат долгих, почти тридцатилетних наблюдений над законами их жизни и смерти.
Камень наполнял мою жизнь, в сложных сочетаниях, в своей внутренней природе, в своей длинной и сложной истории, а люди?..
И вот сейчас, когда в моей голове постепенно проходят воспоминания прошлого, когда приходится это прошлое не просто вспоминать, а раскладывать на части, острым скальпелем анатома вскрывая отдельные нервы и жилки, вот сейчас только начинаю я понимать, какую огромную роль в моей жизни сыграли именно люди, как тесно сплетались они со всеми переживаниями, как именно они, часто совершенно незаметно, руководили мыслями, поступками и желаниями. Я начинаю понимать, что человек в его борьбе, во всем величии его победы над природой являлся, в сущности, центром прошлого, а камни?..
— Много, много замечательных людей прошло перед глазами — людей, о которых нельзя сейчас вспоминать без благодарности…
Я помню застенчивую, несколько сутуловатую фигуру профессора химии, спокойного в своем рассказе, но задевавшего за живое каждым неожиданно горячим словом, сверкающим мыслью при воспоминаний о родном Кавказе. Каждую субботу приходил он вечером к нам, а я, десятилетний мальчишка, спрятавшись в углу дивана, с каким-то благоговением слушал его, пришедшего из большой лаборатории, полной стаканов, колб, банок с солями, с жидкостями и каким-то особенным запахом.
Каким праздником было для меня разрешение навестить его в самом университете, пройти по темным коридорам старого здания к нему в лабораторию и тихо, затаив дыхание, смотреть, как ученый, переливает какие-то жидкости, кипятит что-то на газовых горелках или осторожно капает окрашенные капельки в большой стакан.
Так шло много лет, потом жизнь развела наши пути, и только осенью 1937 года в Тбилиси, перед зданием созданного им Грузинского университета, увидел я знакомую фигуру Петра Григорьевича Меликова[30] и с благодарностью выискивал знакомые черты на его лице.
Я помню жаркий, весь пронизанный ароматом цветов вечер на берегу моря около Копенгагена. Солнце уже зашло, и лишь последние лучи его горели в маленьких тучках над шведской землей по ту сторону пролива.
«Вот где еще скрыты тайны наших наук, ведь в этой морской воде растворено свыше 60 элементов менделеевской таблицы, в странном, не понятном нам еще сочетании атомов, ионов, молекул, в каких-то обломках кристаллов, аморфных солей… Может быть, здесь еще таятся не открытые человеком загадочные атомы двух номеров таблицы: 85 и 87, может быть, здесь, в сложных излучениях солей калия, урана, радия мезотория и родилась первая живая клетка, вот вроде тех медуз, которые там плавают у берега!»
Так говорил красивый смуглый человек с блестящими глазами, за открытие нового химического элемента — гафния — он получил Нобелевскую премию, тончайшими химическими анализами он показал роль радиоактивных элементов и человеческом организме. Это был Георг Хевеши[31] — блестящий физикохимик.
«А для меня здесь другая проблема: твердый известняк, берега, морс и воздух — три компонента, две фазы, две свободы в правиле равновесия Гиббса, это перед нами не просто камень, вода и газ, это величайшее уравнение природы, в котором принимает участие несколько десятков различных заряженных электрических частиц. Для нас разгадка природы только в законах сочетаний этих атомов и ионов, они управляют всем миром, в едином неразрывном взаимодействии вещества и энергии рождается окружающий нас мир».
Так говорил властитель дум минералогов и геохимиков начала XX века Виктор Мориц Гольдшмидт[32].
Его проницательные глаза, его медленный вдумчивый голос, его привычка к строго логической мысли, — все выдавало в нем замечательное сочетание философа, теоретика физико-химика и натуралиста-геолога, «Нет, я вижу еще что-то другое, — просто, отчетливо, скромно, но деловито сказал третий. Я вижу здесь не ваши кристаллы как сложные геометрические постройки из атомов и ионов, я вижу самый атом с его малюсеньким ядром и вращающимся вокруг него электроном. Ведь все, о чем вы говорили, зависит от того, сколько этих спутников вертится вокруг этих центров.
Но, по существу, все они одинаковы, и для меня вся природа вокруг рисуется как сочетание протонов и отрицательных электронов. И вся она гораздо проще, определеннее, созвучнее с тем, чему нас учат астрономы, да, гораздо проще, чем ваши кристаллы, минералы или органические соединения!»
Так говорил один из величайших физиков нашего времени Нильс Бор[33], с его замечательно ясным умом, спокойным взглядом синих глаз, с уравновешенностью мысли, духа и тела, которая свойственна только северным людям, он был датчанин.
…Так проходили одно за другим воспоминания о людях, — людях, без которых нет и не может быть того, что мы называем жизнью.
Личное счастье, паука, уважение, сама жизнь ему улыбалась! Он только что кончил замечательный труд о турмалине, его доклады, блестящие по содержанию и замечательные по форме, привлекали к нему молодежь во всех научных собраниях, он заведовал прекраснейшим минералогическим музеем в стране, наследием кунсткамеры Петра, его сборы минералов на Урале обещали открыть совершенно новые горизонты визучении уральских цепей.
Все улыбалось ему: и научное имя и личная жизнь, из этого рождалось то обаяние, которым он покорял всех и вся. Он видел эту улыбку фортуны, ему даже иногда казалось как-то страшным, что все складывается слишком хорошо и ярко в его жизни.
Он собирался уезжать на ледники Кавказа, чтобы изучить найденные им новые месторождения исландского шпата, — красивый, жизнерадостный и умный.
Среди сутолоки укладки, снаряжения и подготовки экспедиции он успевал беседовать со мной, еще молодым студентом, пояснять свои идеи о минералах Кавказа и Крыма, показывать любимые образцы из дорогого ему музея.
А там, на Кавказе, произошло что-то непонятное…
Вечером, после удачного сбора минералов, когда его спутники уже перед сном сидели у костра, он сказал, что пойдет немного погулять. «Один, не надо сопровождать!»
Он ушел и не вернулся.
Долго-долго искали его и нашли его труп в трещинах ледника.
Это был Виктор Иванович Воробьев[34] — один из лучших молодых минералогов старой, дореволюционной России.
Память о нем осталась не только в его детище — Минералогическом музее Академии наук, но и в названном в его честь минерале — воробьевите, столь же жизнерадостном и светлом, как и он сам.
На Урале наш путь всегда лежал сначала на деревню Южакову.
Здесь, на северном конце бесконечно длинной деревни, стояла довольно ветхая, типичная уральская изба с полукрытым двором, большие штуфы камней лежали у входа.
Это был дом Андрея Хрисанфовича Южакова.
Среди длинного ряда горщиков Урала, любителей и энтузиастов камня, самой крупной и самобытной фигурой был Хрисанфыч.
Все заботы мужицкого хозяйства: покосы, выгоны, заготовка дров, — все это было как-то между делом в том, что оп называл своим делом. Дом был запущен, сараи покосились набок, сбруя порвалась и была связана веревочками, для него вся жизнь и дело были в горе, или на аметистовых жилах Ватихи, или на дорогой ему Мокруше.
Много лет подбирал он колье из 37 аметистов — не тех дешевых, светлых, почти стеклянных, которые мы обычно знаем под названием аметистов, а тех темных, фиолетово-черных густых камней, которые вечером, при свете свечи или лампы, загораются красным огнем каких-то страшных пожаров. Камни для этого колье он всегда возил с собой в тряпочке. Он любил раскладывать их на столе и показывать, чего ему еще недостает.
Но больше всего любил он Мокрушу — то замечательнейшее место на всем свете, где в болотистом лесу, в полузалитых водою ямах, добывались нежно-голубые топазы, черные морионы и желто-винные бериллы.
— Заложу душу свою, а раскрою я эту жилу, что под Алабашку падает, и камень найду, да какой еще!
И он действительно находил камень, то замечательные штуфы с новыми редкими минералами, то почти двухпудовый топаз-тяжеловес, то лиловую слюду с зелеными оторочками.
Хрисанфыч умел бережно и аккуратно доставить домой свою добычу, уложить в сундуке все штуфы получше, а в белье спрятать самое ценное.
Когда мы в красном углу, под образами, распивали чай с кринкой молока да яйцами, Хрисанфыч постепенно, не без гордости раскрывал перед нами добытые сокровища. Мой спутник Илья Владимирович спокойным движением откладывал один из образцов налево, другой — правее, около себя, их он хотел купить у Хрисанфыча, но боялся неосторожным взглядом поднять цену.
— Ну что же, бери, по меньше катеньки не возьму, — завязывался тонкий разговор.
Вся бесхитростная дипломатия Хрисанфыча сплеталась с шитой белыми нитками политикой Ильи Владимировича, который получил из музея на покупку минералов всего лишь восемь красненьких. Я не должен был вмешиваться в эту тонкую игру, не должен был и показывать виду, что мне какой-либо штуф нравится.
После долгих-долгих бесед, многих чашек чаю, после перекладывания справа налево и слева направо всетаки все интересное оказывалось в правой кучке. Хрисанфыч соглашался на три красненьких, а Илья Владимирович аккуратно заворачивал приобретенные образцы в привезенную из города бумагу и укладывал в прочный кожаный саквояж.
Но были камни, для которых цены не было. Это те, что лежали в сундуке, среди холста, — они не продавались ни за какие катеньки, их любил особой любовью Хрисанфыч, он долго вертел их в руках, но неизменно клал обратно в невьянский сундук, а я… много лет смотрел на некоторые из этих штуфов, вздыхал, умоляюще взглядывал на Илью Владимировича, заискивающе на Хрисанфыча. Но ничто не помогало…