Большая игра - Димитр Гулев 3 стр.


Здравка решила, что они с Паскалом спрячут знак под партой. И всё! Если только Досё не наябедничает учительнице Геринской, хотя, впрочем, разве они сделали что-нибудь плохое? Теперь весь класс будет им завидовать: здорово они придумали, как переходить проспект! Даже Крум и его приятели лопнут от зависти!

Ох уж эти девчонки, эти девчонки!

Еще вчера играли вместе с мальчиками, хоть те и были заняты порой своими мальчишескими проказами. Девочки тогда, засунув кукол в картонные коробки, прыгали через веревочку, катались на роликовых коньках или на велосипедах и вдруг…

Стоп! Большой стоп! Такой же, как нарисовал Паскал, чтобы остановить движение на проспекте.

Ветка и Венета, восьмой и девятый номера… Неужели и они когда-нибудь вдруг отделятся от общей компании, отлетят от общей стайки — и словно тысячи километров лягут между девочками и их вчерашними товарищами?

Правда, Лина гораздо старше, ровно на три года старше Андро и Крума, но почему только теперь Крум задумался об этом?

Неужели три года имеют такое значение? Лину просто невозможно узнать.

А может, ему это только кажется?

Или они с Линой сейчас как раз в том возрасте, когда разница в один год равняется пяти?

Между обедом и ужином Андро всегда норовил перекусить, и его любимая еда в это время — толстый кусок хлеба с маслом и с чебрецом. Успел не успел сделать домашние задания, тут Андро все бросает и отрезает кусок хлеба. А заодно достает из футляра блестящий тромбон и, пока медленно, с удовольствием жует хлеб, протирает инструмент, чтобы ни пылинки, ни пятнышка. Для этого у Андро припасена специальная желтая, как воск, паста, которую он бережет только для тромбона.

Сто раз, тысячу раз Крум видел, как Андро перекусывает, радовался неуемному аппетиту друга, потому что, как говорит Андро, если играешь на духовом инструменте, нужно здоровье, легкие должны быть как кузнечные мехи.

И вдруг Крум стал замечать: а ведь после обеда сестра Андро Лина не стала бывать дома! Несколько месяцев назад это не произвело бы на него ни малейшего впечатления. Дома она, в школе — какая разница? Но вот Андро проглатывает последний кусок, старательно вытирает губы, берет в рот мундштук тромбона. Расхаживая по комнате, сжимает и разжимает свои гибкие длинные пальцы. Останавливается, слегка расставив ноги. И вместе с первыми, легкими, как дыхание, звуками музыки Крум вдруг ощущает: Лины нет рядом, ушло в прошлое время, когда они играли все вместе. И по вечерам вместо Лины из школы приходит совсем другая, незнакомая и далекая девочка.

Светлоглазая, как Андро, с поднятыми уголками миндалевидных глаз и с черными как смоль волосами, Лина казалась еще тоньше и выше в своей темно-синей школьной форме. Она уходила из дома в обед, возвращалась к вечеру и на их перекрестке почти не появлялась. Свою черную кожаную сумку она носила не в одной руке, а держала сразу обеими, как будто ей тяжело, и Крум знал: сумка набита учебниками, тетрадками, книгами и всякими девчачьими штучками, она и вправду тяжелая.

Кончились летние каникулы, когда семиклассники то целые дни проводили вместе, то расставались на две, три, четыре недели. Теперь они снова ходят в школу и все идет по заведенному порядку. Крум учился в первую смену. Придя домой, он обедал и сразу же после того, как Здравка отправлялась в школу, садился за уроки. Пока задавали немного, и, если сейчас не запускать, потом, осенью, когда заданий на дом прибавится, будет легче с ними управляться. Крум занимался старательно, вникал в прошлогодний материал, листал новые учебники, вчитываясь в то, что предстояло изучать. Многое казалось ему интересным, манило, он погружался в неповторимое, ни с чем не сравнимое состояние, когда ты еще не настолько взрослый, чтобы на тебя легли неотложные заботы и обязанности, но и не настолько мал, чтобы не чувствовать, как растешь с каждым днем, с каждым новым уроком, и не испытывать приятного волнения от того, что открывается мир…

— Крум, сынок, ты разве не пойдешь гулять?

Бабушка стояла в дверях комнаты, выходящей окнами во двор, и ласково смотрела на него.

Городской шум оставался где-то наверху, а во дворе, за фасадами домов, было тихо и уютно. Слева на оконных стеклах алеет долгий осенний закат, и вместе со светом уходящего дня что-то теплое, знакомое проникает в тесное пространство между домами, и кажется, что дома приближаются друг к другу в предвечернем покое.

Бабушка что-то спросила?

Крум поднял голову.

Он зачитался, на этот раз учебником физики: не оторвешься от всех этих формул. И вдруг в ушах зазвучал тромбон Андро, а перед глазами мелькнула Лина со своей сумкой, которую она сжимала обеими руками. Такая знакомая и в то же время совсем незнакомая — без привычной школьной сумки, в туфлях на высоких каблуках, с зачесанными кверху черными блестящими волосами. Такой увидел ее Крум, когда она шла по вечерней улице рядом со стройным парнем — тем самым, кого Паскал назвал братом.

И что сейчас для него важнее?

Физика с ее законами и формулами? Лина?

Как поразила она Крума и походкой, и зачесанными кверху волосами, и ухажером!

Или бабушка, стоящая в дверях с блюдечком золотистого, еще теплого варенья из айвы, сладковатым запахом которого пропитался весь дом?

— Поешь! Попробуй!

Крум взглянул на часы на этажерке с книгами.

Скоро половина пятого.

Андро уже давно съел бутерброд с маслом и чебрецом и сейчас, наверно, занят своим тромбоном.

Спас, конечно, уже во дворе, гоняет в футбол.

— Не хочется.

— Попробуй, попробуй! — уговаривает бабушка. — Это же не еда. Только попробуй.

Крум зачерпнул ложечку варенья, вдохнул густой, теплый аромат айвы.

— Вкусно!

— Была бы Здравка дома, давно уж облизала бы блюдечко.

— Оставь ей.

— Я оставила. Пенки.

— Она любит варенье.

— Она все любит, — вздохнула бабушка. — Глазами любит.

— Как это глазами? — спросил Крум, закрыв учебник и положив его на правый угол стола, на аккуратную стопку аккуратно обернутых учебников и тетрадок. На левом углу Здравка держала свои учебники, тоже заботливо обернутые Крумом. — Как это глазами, бабушка? — повторил Крум, поняв, что она говорит не только про Здравку.

— Да так… — Бабушка провела ложечкой по густому, золотистому варенью, осевшему на дно мелкой тарелки. — Большинство людей так любит, глазами. Увидят что-нибудь, и все. Вынь да положь! А по сути им совсем это ни к чему.

— А как же еще можно увидеть это что-нибудь, — Крум подчеркнул последнее слово, — если не глазами?

И вдруг понял, что он любит разговаривать с бабушкой, когда они одни. В такие минуты она становится немножко другой и разговаривает с ним, как со взрослым. Получается, что бабушка вроде расспрашивает Крума об уроках, о товарищах, а чувствуется: мысленно она далеко-далеко, в тех годах, когда отец Крума был еще мальчиком, а может, еще дальше — в юных годах самой бабушки и деда, которого Крум знал только по фотографиям в старых альбомах с толстыми переплетами.

— Ну, иди же погуляй, поиграй, — повторила бабушка. — Игра — это ведь тоже ученье.

— Ну вот, ты всегда так: начнешь и не договариваешь!

— Что тебе сказать… Сердцем должен видеть человек! Глаза и хорошее, и плохое видят со стороны. Снаружи. Только сердце человека чувствует, что добро, а что зло.

Крум понял: пока бабушка варила в кухне варенье и от медного таза с булькающим желе шел пар, она думала о чем-то своем, о чем он ничегошеньки не знает и даже не подозревает, но что странно переплетается с его сегодняшними мыслями и даже вносит в них ясность.

— А хорошее варенье мы тоже сердцем чувствуем? — Крум вдруг развеселился и решил сбить бабушку с толку.

— Варенье для еды. А человек и варенью, и обеду тоже радуется. И набрасывается на еду, даже если не голоден.

— Это обжоры. Как Иванчо, — вставил Крум.

Ему вдруг пришло кое-что на ум, от чего он хотел бы избавиться, чтобы не выдать свое волнение перед бабушкой.

— У Иванчо хороший аппетит, потому и ест. А вот наша Здравка на все набрасывается: попробует то, попробует это, все хочет отведать, хоть ей это и не нужно.

— Вырастет, — успокоил ее Крум, — и даже диету будет соблюдать.

— Вырастет, — согласилась бабушка, едва заметно улыбнувшись тонкими бледными губами. — Но запомни, что я тебе скажу: чему человек научится, пока маленький, то с ним навсегда останется, таким и вырастет.

— Да ты философ, бабушка! — засмеялся Крум. — И маленькой тоже была философом?

— Конечно, — ответила бабушка. — А разве иначе выросли бы у меня такие внуки, как ты и Здравка?

— Только тогда ты была маленьким философом, а теперь…На языке вертелось: «Большой философ», но он понимал, что это прозвучит насмешкой.

— А сейчас старый, — договорила за него бабушка. — Старая у тебя бабушка. Ну, иди погуляй. В играх тоже растет человек. А растешь, значит, ума набираешься.

— Я возьму велосипед.

— Бери.

В темной прихожей за входной дверью у стены поблескивали спицами и рулями, звонками и рамами два велосипеда: Здравкин — белый и его — оранжевый.

— Бабушка! — Крум нажал звонок оранжевого велосипеда, и бабушка выглянула из кухни. — Бабушка! — Крум поколебался. — Я глупый, да?

Бабушка удивленно посмотрела на мальчика.

— Я все выдумываю, да?

— Хороший ты мой, — помолчав, едва слышно прошептала бабушка.

Крум почувствовал комок в горле.

Что-то властное, никогда не испытанное поднялось в его душе. Десятки вопросов, смутных, неясных, мелькали в голове, хотелось подольше поговорить с бабушкой, но Крум понимал: на его вопросы никто, кроме него самого, не ответит, это и означало, что он растет и взрослеет.

— Привет, бабушка!

— Привет! — долетело до него. В голосе бабушки чувствовалась грусть и улыбка.

Спустя годы, стоило только Круму вспомнить детство, перед ним вставал этот мягкий осенний день. Наверное, с него началось осознанное постижение Крумом самого себя, то незабываемое, невозвратимое время.

Детство семиклассников проходило вдали от лугов, лесов и гор, они привыкли собираться стайкой на городских перекрестках и тротуарах, на мощенных булыжником или асфальтированных улицах, они росли, не зная ночного, усеянного звездами неба, покоя плодородных полей, красоты ранних рассветов, не радуясь естественной привязанности к животным. Их мир был совсем иным. Городские дети, они знали до тонкостей марки разных машин и давно свыклись со стальным гулом миллионного города. Их понятия о пространстве определялись бульварами, проспектами и площадями, они чувствовали себя дома именно в городе, под люминесцентным освещением, среди многоэтажных зданий, оживленных улиц, магазинов, звона трамваев, рева автомобилей, под небом с крестами антенн, в парках, где деревья, кустарники и зеленые газоны были так тщательно ухожены, что казались ненастоящими.

Место, где чаще всего собирались мальчики, было заброшенным пустырем, который благодаря упорству отца Иванчо еще не застроили. Пустырь с небольшим холмом, возвышающимся на самом его краю, находился как раз в углу микрорайона. От улицы пустырь был отделен низким покосившимся забором с одной стороны и каменной стеной — с другой. За дощатым забором, посреди просторного двора, стоял желтый крашеный дом. Там на втором этаже жил Иванчо Йота.

И оттого что дом находился совсем рядом с пустырем, Иванчо чувствовал себя счастливчиком: достаточно посмотреть в окно — и увидишь, есть ли кто-нибудь из ребят на площадке. Но в том, что пустырь был рядом с домом, крылись и неприятности. Зимой тут собиралась детвора всего микрорайона кататься с горки на санках и коньках. Все старались съезжать не к кирпично-бетонной стене, а к деревянному забору: что ни говори, в случае чего, когда летишь на санках с горы, врезаешься в доски. Оттого-то доски всегда были поломанные, расшатанные, а в заборе зияли дыры. Тщетно отец Иванчо пытался залатать забор.

Летом тут же гоняли мяч. Места было все же маловато, и поэтому забивали мяч в одни ворота, состязались, кто лучше забьет и кто быстрей отобьет мяч. А ворота расположены у того же забора. Каждый неотразимый удар Спаса в каменную стену разносился по этажам орудийным залпом, жильцы так и вздрагивали от неожиданности. Удар в забор был помягче, но тоже хорош: одной-двух досок в этой и без того сильно расшатанной изгороди как не бывало!

Высокий, сутуловатый, словно стесняющийся своего роста, издерганный бухгалтерской работой, отец Иванчо смотрел на свой дом как на оплот спокойствия и независимости. Каждую субботу и воскресенье он надевал старые брюки и возился во дворе или в доме, стараясь починить, что только можно. То менял черепицу на крыше с риском поскользнуться и грохнуться на каменные плиты во дворе, то подмазывал известкой цоколь, то красил оконные рамы, а весной белил известью стволы плодовых деревьев в саду. Больше всего хлопот доставлял ему все-таки забор — отец то и дело прибивал и укреплял расшатанные доски, и все это время Иванчо должен был стоять рядом и помогать отцу. Жильцы нижнего этажа палец о палец не ударили, чтобы навести порядок во дворе и в доме. Больше того, они беспрестанно хлопотали, чтобы дом снесли, а на пустыре построили большой жилой массив. Так что упорство отца Иванчо помогало мальчикам сохранить площадку для игр, но с другой стороны, он постоянно воевал с озорниками, которые не оставили в заборе целой доски.

«Ну какой смысл сохранять эту развалину, когда каждый метр земли в городе стоит так дорого! — доказывали жильцы нижнего этажа разным комиссиям, которые приходили осматривать дом и пустырь. — Ведь не архитектурный же памятник перед нами».

«Зато какой дом! — мысленно спорил с ними отец Иванчо. — Крепкий, ухоженный. И двор — не двор, а сад. Не зря ведь висит табличка у входа: „Дом образцового содержания“. Находятся же такие, кто вознамерился его снести, чтобы получить квартирку, прийти на готовенькое! Да они и новое жилье мигом запустят!»

И он прибивал доски, снова красил их, обивал железом, долговязый, худой человек в очках с проволочной оправой, съехавших на кончик носа, и в шерстяной шапочке, сползшей на затылок…

У Иванчо сжималось сердце при виде отца, а отец все ворчал:

— Не разевай рот, не стой сложа руки. Не притворяйся, что ты не видишь, куда нужно руки приложить! Учись трудиться! Ты и твои приятели все прахом пустите. И дом, и забор готовы сломать. Доски целой не осталось!

Иванчо молчал. Помогал отцу. Тайком вздыхал. Сердце разрывалось: именно в воскресенье, в самое лучшее беззаботное утро, отец обязательно находил какое-нибудь неотложное дело и не оставлял сына в покое. Отвертеться под предлогом, что надо учить уроки, или закрыться в комнате не удавалось. Вот и старался Иванчо хоть немного сохранить забор, вставая в ворота, прилагая отчаянные усилия, чтобы отбить точные удары Спаса. Зимой только он один съезжал на санках не к поломанному забору, а к бетонной стене, вытянув вперед ноги, чтобы защитить от удара санки…

Сейчас, подходя к пустырю, к потемневшей от дождей' стене, Крум сразу услышал глухие удары футбольного мяча. Спас был явно не один, и в воротах перед забором, как всегда, стоял Иванчо.

Крума так и подмывало пройти мимо дома Андро. После того вечера, когда он увидел Лину с братом Паскала, Крум ни разу не заходил к Андро. Бабушкины слова открыли ему что-то новое в нем самом, о чем он и не подозревал. Теперь, когда он услышал удары мяча, не было желания делать крюк и пройти мимо дома Андро и только потом направиться сюда, на пустырь, как ему хотелось раньше. Крум не понимал, что с ним, но был уверен: как бы он ни поступал, что бы ни делал, надо быть честным прежде всего перед самим собой, а уж потом перед другими.

«От людей убежишь, от себя — нет», — любила повторять бабушка. И еще: «От страха убежишь, от стыда — нет!»

Назад Дальше