Загадка старого клоуна (с илл.) - Нестайко Всеволод Зиновьевич 10 стр.


– Скажите, – осмелился спросить я тихо, – а что случилось с тем мастером… Осипом… балмалухе?

– Погиб. В Бабьем Яру… – Чак вздохнул. – Не смог выехать из Киева. Тётя его (невеста Малхамовеса, помнишь?) была очень старая, за девяносто, из дома уже не выходила. Расстреляли немцы… Почти сто тысяч… Тот страшный день – двадцать девятое сентября 1941 года – невозможно забыть… Бесконечным потоком тянулись люди по улицам Киева. По Жадановского[15], мимо Евбаза, Василя Стефаника[16], к Лукьяновке и дальше, на Сырец – молодёжь, старики, дети… Немощных везли на тележках. Молодые шли и смеялись, не зная, что их ожидает… А потом не прекращались пулемётные очереди в Бабьем Яру… Сколько людей погибло! И мирных жителей, и военнопленных. Не обошла беда и наше подполье. Особенно во время массовых арестов летом сорок второго, когда в организацию проникли провокаторы. Тогда были арестованы многие руководители подполья.

В нашем Железнодорожном районе подпольщикам, благодаря умелой конспирации удалось сохранить своих людей. Но был отдан строгий приказ: чрезвычайная осторожность, ни одного рискованного шага, «рискуя собой, рискуешь товарищами; даже не сказав ни слова, своим провалом ставишь под удар тех, с кем был связан».

И вот однажды осенью сорок второго я должен был встретиться на Евбазе со связной, чтобы передать ей пакет с листовками. Листовки лежали внутри аккуратной вязанки дров, скрученной проволокой. Я специально делал такие вязанки с «секретом»: в поленьях выпиливал углубления для листовок. В крайнем случае можно было бросить полено в печь. И передача вязанки связной на базаре не вызывала никакого подозрения: я продаю – она покупает. Дрова тогда в Киеве продавались на базарах маленькими вязанками. И еду готовили только на дровах, и отапливались ими. В тех домах, где не было плит, ставили буржуйки – небольшие железные печки. Идешь, бывало, по Киеву и видишь: стоит большой многоэтажный дом, и во многих окнах, «застеклённых» наполовину фанерой вместо выбитого стекла, торчит из форточки труба, из которой клубится дым.

Так вот… Пошёл я, значит, на Евбаз. В руках вязанка с «секретом». Иду по базару. Уже и связную свою вижу. Стоит она, держа в руках тарелку с варёным сахаром – плиточки такие коричневые, величиной с половину спичечного коробка. Тогда ведь сахара не было, чай пили или с сахарином, или вприкуску с такими плиточками, десять рублей штука. Одна плиточка на всю семью. Иду, значит… Вижу, у фонтана сидит на земле какой-то старик с бородой, в руке у него кукла, надетая на палец (как в кукольном театре это делается), и он с нею разговаривает. Что-то ей говорит, а она ему отвечает. Создаётся впечатление, что говорит сама кукла. Ну, я сразу понял, что это чревовещание. А люди, окружившие старика, удивляются, смеются.

Пригляделся я, прислушался – и сердце моё болезненно сжалось. Это был Стороженко. Пётр Петрович Стороженко. Пьер. Тот самый клоун Пьер, благодаря которому я связал свою жизнь с цирком, сам стал клоуном.

Я не видел его тридцать лет. Даже не думал, что он ещё жив. Тем не менее это был он. Годы изменили его. Он как будто стал меньше, полысел, отрастил бороду – но я узнал его…

Правда, в сердце всё-таки закралось сомнение: а что, если я ошибаюсь? Ведь столько лет прошло! И хотя я шёл на задание, мимо пройти не мог. Он как раз закончил своё «представление». В шапку посыпались мелкие деньги. Он благодарил кивком головы… Вот сейчас он поднимется и исчезнет, может, навсегда.

И я отважился…

– Тереза… – сказал я тихо. Однако он услышал. Повернул голову и встретился со мной взглядом. Несколько секунд мы смотрели друг другу в глаза. Он напряжённо вспоминал (он ведь знал меня двенадцатилетним мальчишкой, а тогда мне было сорок два) – и сразу морщины на лбу старого клоуна разгладились, лицо засветилось улыбкой – он вспомнил, он узнал меня. Бесспорно, это был Пьер. Это был Стороженко.

– А… – радостно начал он.

И вдруг… Он появился так неожиданно, этот здоровенный полицай в чёрной форме с серыми обшлагами, как будто из-под земли.

– Вставай! – схватил он за плечо Стороженко. – Вставай! Ну!

Стороженко растерянно глянул на полицая, потом на меня.

– Что? За что?

– Там выяснят! Идём! Ну!

Стороженко опять растерянно взглянул на меня, ища поддержки и защиты (по всему было видно, что он не чувствовал вины за собой и не понимал, почему его забирают).

Но… У меня в вязанке были листовки. А в нескольких метрах от меня стояла связная. Она тоже могла выдать себя, если бы меня задержал полицай. Я не имел права рисковать.

Я отвернулся и, делая вид, что не знаком со Стороженко, пошёл прочь. Мне казалось, что спину мою прожигает его удивлённо-укоризненный взгляд. Отойдя, я обернулся. Полицай заталкивал Стороженко в чёрный «Опель-Капитан», стоявший на углу возле кинотеатра. Больше я Стороженко не видел. И всю жизнь у меня сжималось сердце, когда я вспоминал о нём, о том, что он умер, думая, будто я просто испугался и, спасая собственную шкуру, даже не попытался заступиться за него, вырвать его из рук полицая…

– Стёпа, скажи, если бы мы сейчас перенеслись в тот день, ты смог бы поехать вместе с ним и, выбрав момент, рассказать ему обо всём? – Чак смотрел на меня умоляюще и в то же время как-то виновато.

– Ну конечно! Конечно! Как вы можете сомневаться? – пылко сказал я.

– Но тебе, может, придётся увидеть такое, что и в кошмарном сне не приснится… – Чак тяжело вздохнул. – Фашисты – это фашисты…

У меня мороз пробежал по коже, но я ответил:

– Вы же сами говорили, что опасности для моей жизни быть не может. А если так, то… Во время войны дети в моём возрасте совершали настоящие подвиги, рискуя жизнью, а здесь… Ничего! Не волнуйтесь!

– Ну, спасибо тебе! – Чак взял меня за руку. – Тогда…

Я уже начал привыкать к этому внезапному звону в голове, минутному затмению и переходу в другое временное измерение.

…Чак стоял передо мной, держа меня за руку – в другой руке он держал круглую, скрученную проволокой вязанку дров, – молодой для своих сорока двух лет, подтянутый, мускулистый, хотя и с небритым уставшим лицом (наверное, разгружал ночью вагоны).

У всех людей на базаре лица были какие-то серые, измождённые. Да и весь базар был серо-чёрным, без ярких красочных пятен, как изображение чёрно-белого телевизора.

Это был как будто и тот старый базар, который я уже видел, и не тот. Железной церкви не было. На её месте – большой круглый фонтан без воды.

И базар был малолюдным, убогим. Почти весь он состоял из «барахолки», раскладки, ещё более жалкой, чем даже та, старая. И совсем мало было тех, кто продавал продукты. Где-то стоял мужчина с половиной мешка картошки, где-то – бабушка с зеленью…

А вот стоит тётка возле ведра, укутанного ватным одеялом. Когда подходит покупатель, она приподнимает край одеяла, снимает крышку и достаёт из парующего ведра чёрный пирожок с горохом. И покупатель сразу жадно впивается зубами в пирожок. Чак потом рассказывал, что эти пирожки можно было есть только горячими. Когда они остывали, то становились твёрдыми как камень – не угрызёшь. Мука была наполовину из отрубей, наполовину из смеси растёртых в порошок каштанов и ещё чего-то.

– Есть сигареты «Ливанте»! Есть сигареты «Гуния»! «Гонвед», «Симфония», «Юно»! Пять за пару! Три за пару! – выкрикивал возле фонтана мальчик моего возраста, державший перед собой лоток с сигаретами и продававший их поштучно. Но покупателей почти не было. Да и покупателями назвать их было трудно. Они не столько покупали, сколько обменивали. Во время оккупации, рассказал мне потом Чак, понятие «покупать» было вытеснено понятием «менять». Меняли на базарах, ходили менять в сёла. За пианино можно было выменять два мешка картошки. Но обо всём этом я услышал от Чака позже.

А тогда некогда было разглядывать. Потому что полицай уже вёл Стороженко на угол к кинотеатру, где стоял чёрный «Опель-Капитан». Я полетел за ними.

Я только успел увидеть афишу на столбе около кинотеатра: «Новая комедия с популярным актером Тео Лингеном – «Изменник Экогарт».

«Неужели сейчас кто-то ходит на эти комедии?» – с удивлением подумал я.

– Но в чём моя вина? Что случилось? – уже в который раз спрашивал Стороженко у полицая.

– Иди-иди! Не разговаривай! Иди! – толкал его полицай.

Задняя дверь машины открылась. Полицай толкнул

Стороженко внутрь, хлопнул дверью и, наклонившись к сидевшему за рулем эсэсовцу в тёмных очках, вскинул руку – «Хайль Гитлер!» Эсэсовец еле заметно кивнул, и машина тронулась. Полицай остался на тротуаре.

Машина развернулась и поехала вверх по бульвару Шевченко. Я летел рядом с машиной, заглядывая внутрь.

Эсэсовец, сидевший за рулём, был уже немолодой, с седыми усиками. Больше в машине никого не было.

В окно я видел, что Стороженко на заднем сидении что-то говорил, спрашивал. Эсэсовец ничего не отвечал. По-видимому, он не понимал по-нашему.

Машина проехала мимо Владимирского собора вдоль Ботанического сада. Там, где в конце сада начиналась больница, у ограды я увидел свежую могилу с берёзовым крестом и табличкой, на которой была надпись на немецком языке.

«О! Действует подполье!»– подумал я.

В глубине за больницей чёрными провалами окон жутко смотрел сгоревший Киевский университет.

Машина свернула влево и поехала по Владимирской.

На углу бульвара Шевченко и Владимирской, над балконом двухэтажного дома, висел флаг со свастикой. «Городская управа», – прочитал я вывеску у входа, возле которого стоял полицай.

Пересекли Театерштрассе, то есть улицу Театральную[17]. На углу напротив оперного театра – гостиница и ресторан «Театральный». На нём вывеска «Restaurant-Konditorei», «Nurfur Deutsche» («Только для немцев»).

Машина проехала мимо Золотых ворот и остановилась у большого здания, с третьего этажа которого свисал длиннющий флаг с белым кругом и чёрной свастикой посредине.

У входа, скрестив перед грудью руки на автоматах, застыли два эсэсовца в касках.

Гестапо!

Эсэсовец в тёмных очках вышел из машины, открыл заднюю дверь, показал Стороженко резким жестом – выходи!

Стороженко вышел.

Дверь здания открылась, и Стороженко, а за ним эсэсовец вошли. Я – за ними. За перилами лестница была оплетена проволочной сеткой (наверное, чтобы нельзя было прыгнуть вниз). Поднявшись на второй этаж, они шли длинным коридором с обеих сторон которого были высокие резные двери. Гестаповец открыл какую-то дверь, и они вошли. Сев за стол, гестаповец закурил сигарету. Старый Стороженко стоял, склонив седую голову.

– Ну здравствуй, Пьер! – улыбнулся гестаповец и снял тёмные очки.

– Август? – удивлённо прошептал Стороженко.

Да, это был Рыжий Август. Теперь и я узнал его – по голосу. Лицо его пересекал шрам.

– Не думал я, что встретимся, – Август прищурился, откинув голову.

– И я не думал, – вздохнул Стороженко.

– Иду сегодня по базару – глазам своим не поверил: неужели, думаю, ты? Присмотрелся – действительно ты! Приказал полицаю, чтобы тебя привёл. Не хотелось, чтобы твоё первое впечатление от встречи было испорчено вульгарной базарной обстановкой. Хотелось, чтобы это состоялось в более приличном, ха-ха-ха, месте. Мы же с тобой всё-таки артисты. Любим эффекты. Ха-ха-ха! – он был очень доволен собой.

Стороженко мрачно молчал.

– Да ты садись, садись, – сказал Август, как будто только теперь заметив, что Стороженко стоит. – Ты же уже старенький. Наверное, ноги не держат, ты ведь лет на пятнадцать старше меня. Ех-хе-хе. Прошла жизнь… Что же это ты у большевиков лучшей судьбы не заработал – бросили они тебя, как отребье. Попрошайничаешь на базаре. И в цирке ты как будто не выступал у них. Я интересовался. Вроде бы не выступал.

– Не выступал, – тихо сказал Стороженко.

– Почему же это? Революция дала всем такие возможности. «Кто был ничем, тот станет всем», – поётся в вашем «Интернационале». А ты ведь такой талантливый. И вдруг… Ай-яй-яй!.. Или, может, тебя на гастроли в Сибирь отправили?.. Ха-ха-ха!

– Нет…

– Погоди! А где Тереза? Она же тогда выжила, мне говорили… И вы потом как будто поженились.

– Она умерла от тифа в двадцатом году…

– A-а, тогда ясно. Ты не смог кривляться на арене после этого. Смотри… какая любовь! Кто бы мог подумать?! И всё-таки талант у тебя есть. Есть! Я смотрел сегодня, как ты «выступал». Люди смеялись. А заставить людей смеяться в условиях оккупации, горя, неволи, голода – это непросто.

– Может, сейчас людям улыбка нужнее, чем когда-либо. Для того чтобы выжить…

– Возможно, – кивнул Рыжий Август.

– А ты, я вижу, тоже с цирком распростился. Ты, говорят, так неожиданно исчез тогда. Ни вещей из дома не взял, ничего. Все были уверены: с тобой что-то случилось – в Днепре утонул или ещё что-то такое.

– Нет, не утонул. Такие, как я, не тонут, – самодовольство так и сквозило в нём. – Я понял, что цирк – это пустой номер. Бросил всё и занялся коммерцией. Через год имел свой магазин в Чите.

А в семнадцатом уже было три магазина. Солидная фирма. С большевиками мне было, как ты понимаешь, не по пути. Родители мои – немцы. В Мюнхене жил мой родной дядя. Я и поехал к нему. В тридцать третьем я был вместе с фюрером… И вот видишь – ты попрошайничаешь на базаре, а я сижу здесь. Меня очень уважают как специалиста по русскому вопросу. У меня замок в Тюрингии и вилла на Топлицзее.

– Понимаю… – покачал головой Стороженко.

– Нет, ты ещё ничего не понимаешь, – откинув назад голову, прищурился Август. – Ты что, думаешь, я привёл тебя сюда, чтобы поговорить о цирке, вспомнить молодость? Ха-ха-ха! Не-ет! Я слишком деловой человек, чтобы позволить себе такую платоническую глупость. У меня к тебе дело.

– Какое?

– Помнишь, ты хотел меня убить, и я назвал тогда имя куренёвского старика Хихини, который знал тайну веселящего зелья, смех-травы. Погоди!.. Я знаю! Ты сейчас начнёшь говорить, что ты не был у него, ничего не знаешь и так далее, и тому подобное. Так вот, предупреждаю, не трать энергию понапрасну, ничего не говори. Я не поверю ни одному твоему слову. За это время я научился хорошо понимать психологию людей. Без знания человеческой психологии в гестапо делать нечего. Ты был у старика Хихини. Ты не мог не пойти к нему хотя бы из обычного человеческого любопытства. Ты не мог себе отказать в удовольствии познакомиться с необычным человеком, который знает секрет веселящего зелья, чудодейственной смех-травы, способной делать людей весёлыми, а следовательно, счастливыми. Ты ходил к нему. И тебе этот Хихиня открыл секрет. Я это понял сегодня на базаре. Конечно, открыл. Потому что ты понравился ему…

Стороженко внимательно слушал и всё пристальнее всматривался в Рыжего Августа. И вдруг… захохотал.

Не знаю, слышали ли когда-нибудь стены гестапо такой громкий и искренне весёлый хохот арестованного.

– Смейся, смейся! – кивал головой Август. – Это только доказывает, что я прав. Смейся!

– Ха-ха-ха! Я смеюсь, потому что, выходит, плохи ваши дела, если вам так понадобилось веселящее зелье. Невесело, значит, вам… Ха-ха-ха!

– Ты, кажется, забыл, где сидишь, – процедил сквозь зубы Рыжий Август. – Мне бы не хотелось сразу вести тебя в подвал.

– Не пугай меня, гнида! – презрительно глянул на него Стороженко. – Я уже старик. И мне ничего не страшно. Я не знаю секрета веселящего зелья, но если бы и знал, то никогда не открыл бы его тебе.

– Ты знаешь! И откроешь! Просто это займёт немного больше времени, чем могло бы занять. Взвесь, отсюда никто не убегал – и не убежит. Эти стены очень надежны.

Август не знал, что в марте сорок третьего, из внутренней тюрьмы гестапо, убежит подпольщик. Это будет единственный за всю историю побег отсюда. Правда, женщина, у которой он спрячется, на второй день выдаст его, окажется предательницей. Об этом рассказал мне потом Чак.

Назад Дальше