– Здесь я тоже немного работал. В эстрадном театре «Аполло». В труппе Марморини. «Живые скульптуры». Зевсом был, Громовержцем, – горько усмехнулся он. – А потом хозяин выгнал меня. За то, что я вступился за бедную девочку из кордебалета, которую он преследовал. «И полетел божественный Зевес в гнилую лужу с голубых небес…»
Они вышли на Анненковскую, пересекли её и подошли к шестому номеру. В разукрашенной витрине первого этажа внимание привлекал яркий рекламный щит:
Пока я читал эту рекламу, Стороженко и Чак уже открыли дверь и зашли в лабораторию. Я едва успел вскочить, пока дверь не закрылась.
Пиротехническая лаборатория Ф. И. Смирнова имела необычный причудливо-праздничный вид. С потолка свисали яркие разноцветные бумажные гирлянды, все стены были завешены разнообразными бумажными цветами – и очень похожими на живые, и какими-то сказочными, каких, вероятно, и в природе нет.
За огромным столом, на котором возвышались кучи цветной бумаги, проволочные спирали и огромное количество каких-то причиндалов, сидел очень красивый седой мужчина с неожиданно чёрными бровями и чёрными, по-молодецки закрученными кверху усиками, в белой накрахмаленной рубашке, с галстуком-бабочкой. Он был совсем не похож на мастера.
Увидев Стороженко, Смирнов поднялся, радостно улыбаясь.
– О! Кого я вижу! Салют в честь дорогого гостя! – он схватил со стола огромную картонную конфету, за что-то дёрнул, и «конфета» оглушительно взорвалась, выбросив в воздух облако конфетти, которое разноцветным снегом посыпалось на головы Стороженко и Чака.
Потом Смирнов быстро подошёл к Стороженко и порывисто обнял его:
– Здравствуй, дорогой Пьер!
– Здравствуй, Фёдор Иванович, здравствуй!
– Где же ты пропадал? Почему исчез? Почему не появлялся?.. Ну, как дела? Как… – Смирнов быстрым взглядом окинул старенький латаный костюм Стороженко и сразу помрачнел. – Эх! Ну что же ты… Ну разве так можно? Ну…
– Всё в порядке, Фёдор, – густо покраснел клоун-неудачник. – Не волнуйся. Всё в порядке…
– О, проклятый мир, который заставляет бедствовать таких людей! О, мерзкое общество продажных душ! – взволнованно, с возмущением воскликнул Смирнов и вдруг застыл, взглянув на Чака. Видимо, только сейчас поняв, что они не одни.
– Не волнуйся, Фёдор, это свой… – успокоил его Стороженко. – Наш брат, гимназист. Вчера пришлось спасать его от полицейского сынка Слимакова.
– А-а! – приветливо улыбнулся Смирнов Чаку и протянул ему руку. – Рад познакомиться.
Чак смущённо улыбнулся, пожимая руку этому необычному человеку.
– Як тебе, Фёдор Иванович, по одному небольшому делу… – сделав над собой усилие, начал Стороженко (видимо, он был гордым и не любил ничего просить даже у друзей). Чувствуя неловкость перед Чаком, он обнял Смирнова за плечи и потихоньку, почти шёпотом, начал ему что-то объяснять.
– О чём речь! Нет вопросов! – воскликнул Смирнов и забегал по лаборатории, выискивая какие-то картонные коробочки, трубочки, пакеты.
– Вот возьми! Вот… Вот… – приговаривал он каждый раз, протягивая Стороженко какую-то вещь. – С этим осторожно: взрывается при малейшем нажатии в этом месте…
– Спасибо… Спасибо… Спасибо… – кивал головой Стороженко. – Я, Фёдор, отблагодарю тебя когда-нибудь, поверь мне…
– Перестань! Это я в неоплатном долгу перед тобой. За радость, которую приносил мне твой талант. Что может быть радостнее настоящего весёлого искреннего смеха! Самая человеческая радость из всех радостей людских. «Дав человеку власть над всем и всеми, смеяться лишь ему позволил Бог», – сказал Ронсар. Поэтому не обижай меня, друг…
Когда они вышли на улицу, Стороженко сказал Чаку:
– Замечательный человек! На «Арсенале» работал. В 1905 году принимал участие в рабочем восстании,
Шулявской республике; жил он тогда в Марийском переулке… После этого на «Арсенал» уже возврата не было. Увлёкся пиротехникой, и вот… Мастер исключительный. Ювелир. Виртуоз. Я его ещё с детства знаю. Жили рядом…
Я внимательно присмотрелся к Стороженко и только тогда увидел, что он уже далеко не молод, что ему лет за сорок, по-видимому.
Подойдя к цирку, он опять в нерешительности начал топтаться на месте, то ли размышляя, то ли не решаясь идти дальше. Наконец вздохнул и сказал Чаку:
– Знаете… знаете… я вот о чём вас попрошу. Вы, друг мой, возьмите эту коробку, подойдите к швейцару и скажите, что вы… что это шляпка… для мадемуазель Терезы… Запомнили? Что ваша матушка просила передать её мадемуазель Терезе. Только в собственные руки, непременно в собственные руки… только… Понимаете?
– А вы? – удивленно поднял на него глаза Чак.
– А я… А я через минуту зайду. Вы подождёте меня в фойе на втором этаже. Понимаете… – он вздохнул и отвернулся, – меня приказали ни с какими пакетами в цирк не пускать. А швейцар – как пёс цепной. Поэтому я и попросил вас… Ещё с пустыми руками – кое-как, а с пакетами – категорически… Надоел я им своими аттракционами. Понимаете?
– Я понимаю, понимаю, – смущаясь от сочувствия к несчастному бывшему клоуну, пробормотал Чак, взял круглую коробку и пошёл к двери цирка. Я, естественно, за ним.
Огромный, как гора, швейцар с рыжими рысьими бакенбардами стал невозмутимым идолом на пороге, когда Чак открыл дверь.
– Что?
– Мне… вот… шляпку для мадемуазель Терезы… матушка просила… – запинаясь, промолвил Чак.
– Давай передам, – басовито прозвучало сверху.
– Нет-нет. Велено в собственные руки… в собственные руки только!
– Гм!.. – недовольно хмыкнул швейцар. – Ну проходи! Только недолго там.
Чак шмыгнул в дверь. Я – за ним. Пройдя полутёмное фойе первого этажа, мы поднялись по такой же полутёмной лестнице на второй этаж. Здесь было светлее.
Дверь в зал была приоткрыта, и с арены раздавались резкие, будто выстрелы, удары шамберьера (циркового кнута) и глухой конский топот.
Чак, а за ним и я заглянули в зал.
Крепкий широкоплечий мужчина в белой рубашке и красных, заправленных в высокие кавалерийские сапоги штанах стоял с длиннющим шамберьером посреди арены, а по кругу бегали ослепительно белые красавицы-лошади с пушистыми страусиными перьями на головах.
Сверху, из-под ажурного купола, сквозь стекло наискосок падал на арену широкий сноп солнечных лучей, и лошади, то и дело попадая в него, на мгновение становились серебристо-золотыми, как будто загораясь, а потом угасая.
Сердце моё замерло от восторга.
Я ужасно люблю лошадей. По-моему, это самые красивые и самые умные животные на свете. Как жаль, что их так потеснила в селе техника. Лошадей у нас в селе было мало, всего четыре. Чёрный, старый, всегда понурый конь Мишка, серая костлявая кобыла Элла, гнедая, почему-то постоянно линяющая Манька и чалый, с белой звездой на лбу Зорик.
Для меня было самой большой радостью, когда конюх дядько Конопля позволял запрячь кого-нибудь из них и куда-то поехать: или воды отвезти в бригаду, или навоз вывезти. Я вприпрыжку бежал в конюшню за хомутом, спеша и кряхтя от напряжения (ведь тяжёлый же!), надевал его на шею коню и, помогая себе коленом, засупонивал, а конь фыркал и горячо дышал мне в лицо, иногда касаясь меня тёплыми бархатными губами. Это было для меня таким неописуемым наслаждением, что меня охватывала мелкая дрожь возле пупка.
И сейчас, глядя на арену, я тоже почувствовал эту сладкую дрожь.
– Красиво! Правда? – обернулся ко мне Чак.
Впервые за всё время путешествия в прошлое он обратился ко мне. Я так привык к своей невидимости, что даже вздрогнул от неожиданности.
– Красиво! – повторил Чак. – Без лошадей тогдашний цирк трудно себе и представить. Собственно, цирк и начался с лошадей, когда в 1780 году кавалерийский капрал в отставке Астлей построил в Лондоне амфитеатр и начал устраивать в нём представления школы верховой езды.
– А до того, что – не было циркачей? Ни клоунов, ни акробатов? – как-то даже растерянно спросил я. – Неужели когда-то не было артистов цирка?
– Да нет. Артисты были. И акробаты, и клоуны. Только не назывались они клоунами. Это я о современном цирке, стационарном, говорю, к которому мы привыкли. А артисты были. С древнейших времён. Ещё во времена Киевской Руси. Скоморохами назывались. В Софийском соборе даже фреска есть… Погоди, – насторожился вдруг Чак и прислушался. – Кажется, он уже идёт. Слушай, теперь будь внимателен. Я потом не смогу с тобой поговорить. Запомни! Когда он скажет мне: «Выйди»! и я выйду (это будет потом, во время разговора с Рыжим Августом, запомни!), ты не иди за мной, понимаешь, не иди. Останься и послушай, что скажет ему Август. Это очень важно, очень, понимаешь!
– Понимаю. Конечно, понимаю.
Лицо Чака вдруг резко изменилось, глаза его уже не смотрели на меня. Я обернулся. Со стороны лестницы, прихрамывая, быстро шёл Стороженко, немного запыхавшийся и будто растерянный.
– Порядок! Идём.
Они с гимназистом Чаком зашли через служебный вход, поднявшись по лестнице, пошли по коридору с многочисленными дверьми и возле одной двери остановились.
Стороженко заметно волновался, даже в полумраке видно было, как он побледнел.
Из двери напротив вышли несколько человек в атласных трико с блёстками.
Самый высокий, чубатый, улыбнулся Стороженко:
– A-а, это ты? Опять? Салюта! Смотри не нарвись на Анема. Он где-то здесь ходит.
– Грациа! Буду смотреть! – кивнул Стороженко и, когда они прошли, шепнул Чаку: – Воздушные акробаты «Летающие люди Альберто».
Потом нервными движениями развязал и раскрыл круглую картонную коробку, вынул из неё знакомую уже мне кастрюлю, наклонившись, что-то над ней проделал и передал Чаку.
– Возьми. И подашь мне потом, когда я скажу. Будешь у меня сегодня ассистентом. Хорошо?
Он как-то незаметно начал уже называть Чака на «ты», проявляя этим, вероятно, свою симпатию и доверие.
И продолжая волноваться, Стороженко наконец перевёл дыхание и тихонько постучал в дверь.
– Войдите! – послышался изнутри тихий женский голос. Стороженко приоткрыл дверь, просунул в неё голову и тонким шутливым голосом произнёс:
– Ку-ку!
– A-а, Пьер… Заходите!
– Я не один. Со мной ассистент. Позвольте показать вам репризу.
– Пожалуйста! Прошу!
Я заглянул в дверь.
В маленькой комнатке возле туалетного столика с круглым зеркалом сидела стройная молодая женщина в цветастом шёлковом халате, красивая, с тонкими чертами лица, с большими, чёрными, глубокими как бездна глазами.
Стороженко, а за ним и Чак вошли в комнату.
– Алле! – обернулся к Чаку Стороженко, артистическим жестом отбрасывая назад руку. Чак подал ему кастрюлю.
– Уважаемая публика! Сегодня на базаре я купил кастрюлю. Обычную пустую кастрюлю. Смотрите!
Он поднял кастрюлю вверх, перевернул её, показывая, что она пустая. Потом закрыл её крышкой.
– Пришёл домой… открываю… Ап!
Резким движением он снял крышку – в кастрюле лежали три свежих красных розы.
Стороженко опустился на одно колено и протянул розы мадемуазель Терезе.
«Ага! Ясно! – подумал я. – Ясно, почему он запыхался. Бегал покупать цветы. Не хотел, чтобы Чак это видел».
Я заметил, что рядом с цирком, за гостиницей «Континенталь», в третьем номере был цветочный магазин «Флора», а напротив, в четвёртом, рядом с залом «Скетинг-ринг» – цветочный магазин «Парма». В один из них Стороженко, вероятно, и забежал.
Мадемуазель Тереза взяла цветы и грациозным движением благодарно наклонила голову.
Стороженко поднялся.
– И это ещё, уважаемая публика, не всё! Захотел я сварить борщ. Открываю кастрюлю…
Стороженко опять резким движением снял крышку – раздался взрыв, фейерверком взметнулись искры бенгальского огня, снова грохнуло, и из кастрюли полетело вверх разноцветное конфетти.
Клоун, как будто с испугу, шлёпнулся на пол.
Тереза засмеялась.
– Ну как? – поднимаясь, с надеждой спросил Стороженко.
– Хорошо, Пьер, хорошо. Неплохая реприза. Я думаю, теперь вас возьмут.
Тереза смеялась, но глаза у неё были грустные. Стороженко заметил это.
– Что с вами, Тереза?
– Ничего, – спокойно ответила она.
– Что с вами, скажите? – Стороженко подошёл к ней почти вплотную и положил ей руки на плечи. – Вы же знаете, меня нельзя обмануть…
Она смотрела на него своими большими бездонными глазами и молчала.
– Что случилось?
И вдруг она наклонила голову и щекой прижалась к его груди.
– Я… я боюсь, Пьер…
– Чего? Почему?
– Сегодня я впервые выступаю на трапеции над ареной с дикими зверями. Без сетки.
– Ну?! Зачем?! Для чего?!
– Днем сказал… Павлин требует…
– Не слушайте! Не надо! Откажитесь! Прошу вас.
– Не могу. Вы же знаете. Не могу… Вообще-то я же ничего не боюсь, вы же знаете… Я не боюсь высоты, не боюсь хищников… Я ничего не боюсь, Пьер… Но… но только вам признаюсь: я с детства боюсь собак. Потому что когда я была ребёнком, меня покусала овчарка. Я им не верю. А у Эстмана, кроме львов, тигров, медведей, ещё и доги. Надо же…
– Я пойду к Анему. Я поговорю с ним… Я…
– Это безумие. Он же никогда не возьмёт вас после этого.
– Ничего. Я всё равно пойду. Я не допущу. Я…
– Я запрещаю вам! – в глазах её была неумолимость. – Я пересилю себя. Вы же знаете, Пьер, если я не выступлю сегодня, то потеряю кураж. Вы же знаете, что это для нас значит.
– Знаю… – вздохнул он, сдаваясь. Они разговаривали, совершенно забыв о Чаке, как будто его и не было в комнате. Чак стоял у двери, не осмеливаясь ни сесть, ни выйти из комнаты.
«Для чего этот клоун взял его с собой? – подумал я. – Он же спокойно мог обойтись в своей репризе и без ассистента. Чтобы пронёс мимо швейцара коробку с кастрюлей? Или, может, потому, что не осмеливался сам зайти к Терезе? Надо было, чтобы кто-то был рядом, всё равно кто…»
И я вспомнил вдруг рыжую Гафийку Остапчук из седьмого класса, вспомнил, как я хотел когда-то пойти к ней, но не решился сам и уговорил дружков своих, Василя и Андрюшу, и как я не знал, куда глаза прятать от сладкой стыдливой щемящей боли, молча наблюдая, как выламываются перед Гафийкой ребята, а она смеётся-заливается и стреляет в меня весёлым глазом… И взрослые, получается, как дети…
– Будьте сегодня в цирке, Пьер, – сказала она. – Тогда я не буду бояться. Спрячьтесь где-то до представления… А теперь идите! Сейчас сюда придёт Днем. Идите, умоляю вас! Я не хочу, чтобы он вас выгнал. Мне нужно, чтобы вы были сегодня в цирке. Слышите? Нужно! Уходите!
– Хорошо, Тереза, хорошо! Я уже ухожу. Храни вас Господь! – он перекрестил её, потом поцеловал руку, и, только теперь, видно, вспомнив о Чаке, обнял его за плечи и вывел из комнатки.
Мы едва успели выйти, как в конце коридора послышался резкий лающий голос:
– Чтобы через пять минут было! Ясно? Не будет – выгоню!
– Днем! – Стороженко схватил Чака и, прижав его к себе, спрятался за выступ стены.
Хорошо, что мне не надо было прятаться, потому что спрятаться уже было негде.
По коридору утиной походкой быстро шёл маленький приземистый мужчина с круглым, побитым оспой лицом.
Без стука, хозяйским движением рванул он дверь мадемуазель Терезы и, хлопнув ею, исчез.
– Ничего не поделаешь, – вздохнул Стороженко, – придётся потерпеть… Дело очень серьёзное. А ты, сынок, может, пойдёшь домой? – нежно погладил он Чака по голове.
– А… можно мне остаться? – умоляюще взглянул на него Чак.
– Смотри… Если можешь – оставайся. Тогда идём… Он вёл Чака какими-то закоулками, пока они не оказались в каморке с зарешёченным окошком, где в беспорядке валялся разный поломанный цирковой реквизит.
– Придётся здесь пересидеть. Сюда уже никто не заглянет. Устраивайся на этой тринке удобнее. Ждать придётся долго.
Они сели на поломанной тринке, как её назвал Стороженко. (Это такая подставка, подушка для акробатов, которые выступают в жанре «икарийские игры» – лёжа на спине, ногами подбрасывают и ловят своих партнеров.)