— Вот так всегда! — вздохнул вожатый. — Ещё хорошо, очки мои не разбились. То, понимаешь, теряю, то разбиваю… Имею чай! — добавил он виновато. — Чайку, может?
— Предъявите!
— Момент! — И они пошли в глубь комнаты, мимо икон в белых наклейках, мимо каких-то совершенно чёрных картин с деревьями.
Под светом сильной лампы на столе лежала чёрная доска, в ней, словно маленькие окошки, светились яркими красками квадратики.
— Вот! — сказал гордо вожатый. — До тринадцатого века добрался. Четыре слоя! И подозреваю — есть ещё один. Может, это Киевская Русь… А? Представляешь? — И он гордо блеснул биноклем на лбу. — А это вот…
Он осторожно достал большую кожаную плитку.
— Вот! Видал — книга…
— Какая же это книга? — удивился Петька. — Это же кирпич какой-то.
— Она вся склеилась, — пояснил реставратор. — Листы пергаментные. Кожа на окладе очень старая. Скорее всего это летопись не позднее тринадцатого века!
Он осторожно положил фолиант.
— А вдруг там «Слово о полку Игореве»? Представляешь?
— И что вы с ней будете делать?
— Раскрывать будем. По листочку отклеивать — и на рентген. Года через два прочтём!
«С ума сойти! — подумал Петька. — Это два года пергамент колупать. Помешаться можно!»
— А вдруг там карта с кладами! — сказал он. — «Пиастры! Пиастры!»
— Пиастры нам и даром не надо. Восемнадцатый век, механическая чеканка — художественной ценности не представляет… Вон в Новгороде на раскопках сапог двенадцатого века нашли! Двенадцатый век — это, брат, не пиастры! А грамоты берестяные! Я когда их разворачивал, сердце где-то в голове от радости колотилось… Они скрученные были, — пояснил он Петьке, — ну как кора скручивается.
Николай Александрович быстро и ловко расставил посуду. На резном деревянном блюде с надписью «Хлеб да соль» лежали бисквиты, в смешном шестигранном чайнике заваривался чай.
У Петьки глаза разбегались: он никогда не видел так много старинных вещей! Серебряные с чернью ложечки, сахарница — на ней было нарисовано улыбающееся и подмигивающее лицо. Прусский солдат-щелкунчик в полметра высотой. Кладёшь в его зубастую пасть орех, нажимаешь сзади на косу — крак — и выскакивает ядрышко.
Вся посуда была разная и немножечко порченная — щербатые края, трещинки… Но Петьке эти вещи казались прекрасными, — наверное, у каждой из них была своя тайна, своя история. Они были живыми.
— Вот если бы все эти ложки-плошки заговорили, можно было бы книгу написать, — словно читая Петькины мысли, задумчиво сказал отец.
— Много бы я дал, чтобы эти вещи заговорили! — сказал Николай Александрович. — Вот эта ложечка, например, открыла бы секрет своего изготовления: видишь, чернь по серебру? А как это сделать, теперь никто не знает. Если бы вещи спросить можно было, учёные бы жизнь за это отдали. Вон в Индии столб железный стоит две тысячи лет, а не ржавеет и не окисляется. Нынешние металлурги сколько ни бьются, а сделать, чтобы железо без специальной обработки не портилось, не могут…
— Это инопланетяне столб поставили, — прихлёбывая чай, сказал Петька, — я кино смотрел.
— Сами мы инопланетяне! — вздохнул реставратор. — В Костроме да в Ярославле ещё в двадцатые годы изразцы делали, которые цвет не теряют и ни от солнца, ни от мороза не портятся. Лет десять назад хватились — а мастеров нет. Кто от старости умер, кто в войну погиб… Секрет изразцов утерян! Как вспомню про это, плакать хочется. Ведь я уже жил тогда, можно было этих людей встретить, расспросить. Мне же в войну уже четырнадцать лет было, я всё понять мог!.. Сами как инопланетяне: ничего про себя не знаем!
— Ты преувеличиваешь, — сказал отец.
— Что преувеличиваю? Кто твой дед был? А прадед? То-то, что не знаешь! Ну ладно! Вы пейте чай, а мне… кое-что доделать надо. Тут работа механическая… Я буду разговаривать и делать… Это из Польши привезли.
На верстаке в углу стояла деревянная статуя — голый человек в венке из колючек пригорюнившись сидел на пенёчке.
— Куда я лупу задевал? — начал шарить реставратор на столе.
— Да вон она у тебя на лбу.
— Спасибо! Склероз у меня!
Он спустил свой бинокль на глаза, взял длинный шприц и стал совсем похож на доктора. Реставратор шприцем вливал в червоточины и трещины статуи какую-то клейкую жидкость.
— Совсем статую червь изъел…
— Ну как, — подмигнул отец Петьке, — нравится?
— Ничего, — ответил сын, прикидывая, к чему весь этот разговор.
— Вот завтра закончу, — говорил сам себе реставратор, — а послезавтра на самолёт — и в Польшу…
— Как в Польшу? — закричал отец. — Меня на сборы воинские отправляют, я же хотел у тебя отпрыска оставить!
— Дела!.. Можно его Люське оставить, но у неё, сам понимаешь, внук двухнедельный… Хочешь дитё понянчить?
«Что я, Ванька Жуков?» — подумал Петька.
— Его самого ещё нянчить нужно! — сказал отец. — Он твоего внука не той стороной в горшок посадит. Это же не парень, а сто рублей убытка!
— Слушай! — сказал бывший вожатый. — А ты его пошли в деревню. Клава его с удовольствием примет. А парню воздух нужен. А то он у тебя как огурец — весь зелёный и в пупырях!
«Ничего я не в пупырях!» — возмутился в душе Петька. Он себе вполне нравился, особенно когда делал перед зеркалом мужественное лицо.
— Да неудобно, — сказал отец.
— Ну, ты даёшь! Да ты старикам только радость доставишь! Тебя всегда сыном считали! Ты представь: деревня — пять дворов. Зима! Живут два старика — и вдруг к ним парень приезжает: косая сажень в плечах, кровь с молоком!
«Как ехать в какую-то дыру, так я сразу кровь с молоком», — затосковал Петька.
— Ну, я на тебя надеюсь! — сказал отец.
— Николай Александрович! — шёпотом спросил Петька, когда он провожал их в прихожей. — А в школу завтра можно не ходить?
— Старик, — так же шёпотом ответил реставратор, — о чём ты говоришь? Естественно! — и подмигнул.
Глава четвёртая
В гостях у себя
Можно было, конечно, упереться, закатить истерику и не ехать в эту деревню в пять дворов, но тогда завтра нужно идти на сбор.
— А там хоть телевизор-то есть? — спросил Петька отца.
— Что? — спросил отец. — Какой телевизор?
— Обыкновенный, чтобы смотреть…
— Не уверен… Не знаю… — ответил отец рассеянно.
— Ну вот, — сказал Петька, — там от скуки сбесишься. Засядешь в избе с тараканами и сиди — радуйся. Два пенсионера…
Город готовился к Новому году. Симпатичные деды-морозы в витринах раскрывали мешки с подарками и сверкающими ёлочными игрушками. Электрики, стоя на подъёмниках, тянули через улицы электрические гирлянды.
— Мороженого хочешь? — спросил вдруг отец.
— Батон за двадцать восемь копеек, — только и сумел от неожиданности сказать Петька. Мороженого он хотел всегда, в любое время года, при любой погоде. Но никогда ему не предлагал мороженого отец, да ещё зимой.
— Нет, брат, — сказал отец, — пойдём в мороженицу.
— В «Лягушатник» или в «Улыбку»?
— Какой ещё лягушатник?
— Да вон! Она внутри зелёным пластиком отделана, потому и «Лягушатник».
— Нет, брат, пойдём в другую… Я угощаю! — Но голос у отца был почему-то печальным.
Они долго ехали на трамвае, потом сошли у небольшого скверика. Огромная, словно срезанная, стена многоэтажного дома своим скучным, слепым, без окон, боком нависала над сквером, а к ней прилепился маленький павильон.
— Два по триста ассорти, — сказал отец волшебные слова, и у Петьки даже сдавило горло.
Разноцветные шарики истекали сиропом. Первые два Петька Столбов съел молча, не отвлекаясь и не торопясь. Потом перевёл дух и осмотрелся. Это была обыкновенная мороженица, и посетители в ней были обыкновенные. Вон бабушка с малышом…
— Ешь маленькими кусочками! Слышишь, кому говорю!
— Папа! — сказал Петька. — Почему мы приехали сюда?
— Почему? — спросил отец, и Петька понял, что отец ждал этого вопроса. — Почему мы приехали сюда? Ты уже взрослый, Петя… Мы приехали ко мне в гости. На этом месте стоял наш дом. Здесь я родился и до семи лет жил с мамой, папой и бабушкой… — Отец медленно разминал белые шарики ложечкой, и прожилки сиропа делали мороженое мраморным. — А мороженица была вон в том доме, через дорогу, рядом со школой, где работала мама. И мороженое тогда было другое.
— Лучше? — спросил тихонько Петька. Он спросил не потому, что его это интересовало, а потому, что отец замолчал и что-то чертил на столе и было невыносимо вот так сидеть молча.
— А? — поднял голову отец. — Не лучше, другое… А потом наступило то лето. И меня первый раз отправили в пионерлагерь. Провожали с оркестром! И бабушка всё кричала мне, чтобы я купался около воспитателя и не ел немытые фрукты… А когда я после войны вернулся, ни бабушки, ни мамы, ни отца не было… И дома не было, а была большая воронка, загороженная забором. На заборе были плакаты: «Эх, встречай, с победой поздравляй!», «Мы дошли до Берлина». А мне всё казалось, что это не то место, что наш дом стоит где-то рядом, целый и невредимый… Ты ешь, ешь. А то у тебя всё растаяло.
Петька начал, давясь, глотать мороженое, потому что в горле торчал кол, и мороженое только набивалось в рот, и его было невозможно проглотить.
— А где же ты был в войну? — спросил Петька.
— В оккупации был.
— Как это?
— Наш пионерлагерь был недалеко от границы, и мы сразу оказались в тылу у немцев. Правда, я их ни разу не видел. Прошёл слух, что всех ленинградских детей фашисты отправляют в Германию, и тогда местные жители стали нас прятать. Месяца через два нас завезли в такие леса и болота, что туда фашисты и полицаи нос боялись сунуть. Но там другая была беда. Места глухие, дикие, людей почти нет. Деревни маленькие, три — пять домов, хутора, а не деревни. Жителям нас всех прокормить было трудно. Тогда нас разобрали по семьям. Ты поедешь к тем старикам, у которых всю войну жил я. Они мне заменили отца и мать. Ты к ним поедешь. Понял?
— Понял!
— Ещё мороженого хочешь?
— Хочу. А реставратор тоже с тобой жил?
— Нет, Коля был нашим пионервожатым. Он всю войну добывал продукты и кормил всех нас. Это вернейший человек!
Глава пятая
«Светила в окна тусклого вагона…»
Верный человек чуть не опоздал к поезду. Они так неслись на вокзал, что не успели ни о чём поговорить.
— Ты вот что, старик! — кричал реставратор, когда Петька уже стоял в тамбуре вагона. — Адрес у тебя в рюкзаке, на бумажке! Проводница тебя высадит! Клава тебя встретит! Телеграмму я подал — всё будет нормально! Старик! Держи хвост морковкой! Старик!..
Он бежал за поездом, кричал, что не сказал самого главного. Что-то выкрикивал про скит… про деревню Староверовку… поминал какие-то книги… иконы…
Петька ничего не понял. Расстроился ещё больше. Пошёл к себе в купе и залез на верхнюю полку. Стучали колёса. Скрещивались за окном пути. Мигали семафоры. «Сидеть бы сейчас дома! Читать книжку! Или помогать капитану Никифорову ловить преступников», — печально думал он.
Прямо перед Петькиной полкой четыре мужика резались в карты. Разговор шёл интересный и даже, как показалось мальчишке, героический. Да и вообще картёжники Столбову понравились. Широкоплечие! С обветренными лицами и хриплыми голосами. «Настоящие трапперы», — подумал о них Петька, припомнив сразу и «Зверобоя», и «Последнего из могикан», и даже «Дерсу Узала»…
— Счас лося… Лося надо брать, — говорил хрипло один из мужиков, упираясь мощным подбородком в воротник грубого свитера. — Лось тут непуганый. А лось — это что? Это мясо! В городишко приедешь — с руками оторвут. Значит, содействие городу в обеспечении продуктами.
— А разве тут не заповедник? — спросил его парень в очках и в жёлтой нейлоновой куртке, которую Петька сразу оценил: канадская или японская.
— Намёк понял! — сказал хрипатый. — Нет, дорогуша, тут не заповедник. Вот с вальта я и пойду! Не заповедник тут! И вот ещё вам в придачу. А вы каким промыслом живёте?
— Наука! — сказал очкастый и засмеялся. — Как это? Стас? Какая наука?
— Эта… — сказал его партнёр. — Этнография! Во!
— Это как же? Вот наше дело исконное — охота. А вы, я извиняюся, как?
— Очень просто, — говорит очкастый и запевает: — «Я ехала домой, двурогая луна… светила в окна тусклого вагона…»
Петька смотрит на них с верхней полки с уважением: первый раз он видит этнографов.
— Вы, так сказать, собираете ценности материальные, а мы духовные. Вот вам дамочка! Тут деревни пустые стоят, а в них, знаете ли, пропадает всякая утварь или, к примеру, иконы… «Доски» мы их называем, а это сейчас в большом ходу…
— Видал! Видал… — недобрым смехом засмеялся ещё один игрок, по виду тоже охотник. — А потом «рус ляпти, рус балалайка»… Скалки, прялки…
— Именно, именно… — смеётся очкарик. — Не пропадать же этому в мёртвых деревнях… «Светила в окна тусклого вагона…»
— А в раньшее время церковных воров знаешь как убивали? — интересуется тот, с недобрым смехом. И тоже запевает про двурогую луну.
— Так дикие люди были! Опьянённые дурманом религии, они видели в иконах так называемые святыни, а не произведения искусства… А мы возвращаем народу утраченное достояние.
— И сколько же такое достояние даёт, если, скажем, милиция застукает? — интересуется охотник.
«Что это он? — думает Петька. — При чём тут этнография и милиция?»
— «Светила в окна тусклого вагона…» — поёт очкастый. — Меньше, меньше, чем за охоту без лицензий. Да ещё в заповеднике.
— Не заповедник здесь… Не заповедник, — говорит охотник. — Вот вам раз! Два! Три! И… погоны! — И он довольно начинает подпевать про окна тусклого вагона.
«Что это они поют неправильно, — думает сквозь дремоту Петька, — не «тусклого вагона», а «окна тусклые вагона», а тусклых вагонов не бывает, это окна тусклые…»
Трясётся вагон на стыках, гудит разговорами. В каждой секции — своё. Ребёнок плачет, гармошка играет… Но разговоры всё больше про деревню да про места, мимо которых мчится поезд.
— То, что сейчас деньги вкладывают в Нечерноземье, — это не только экономика… — говорит кто-то в соседнем купе. — Это наш национальный, патриотический долг, нужно воскресить исторический центр России…
— Болото не стоит! Оно наступает! Мы сейчас осушаем те земли, которые полвека назад обрабатывались… А озёр сколько болотом затянуло… — толкуют в проходе.
— И… милай, — встревает, судя по голосу, старуха, — я девчонкой была — всё озёры да озёры кругом, а теперя болотина онна…
— От болот реки образуются, — говорит ещё кто-то. — Болота осушите — рек не станет.
— Не заповедник тут, не заповедник… — говорит под Петькиной полкой охотник. — Это тут егерь есть один — Антипа Пророков, так он норовит все леса в заповедник превратить.
— Знаем, — подтверждает очкастый, — чокнутый он. Сумасшедший.
— Точно, — говорит охотник. — Меня в упор стрелял. Я кричу: «Что ты делаешь? Убьёшь — тебя в тюрьму посадят!» А он смеётся. «Не твоя, — говорит, — забота! Были бы у лосей ружья — я бы не стрелял». И в шапку мне пулей! Пулей! Ненормальный.
— Да, — тяжело вздыхает другой охотник. — С ним общего языка не найдёшь. А вот, к примеру, сколько икона может стоить?
— По-разному, — отвечает очкарик. — Смотря кто берёт.
«А разве иконы продают?» — сквозь сон думает Петька. И ему припоминается Николай Александрович. Как тот изменился в лице, когда Петька спросил: «Сколько это стоит?». Словно он про что-то стыдное спросил. И как восторгался реставратор: «Какие краски! Контур плавный! Рисунок…»
— Тут зверьё само на выстрел идёт, — говорит тот, с героическим подбородком, в свитере. — На прошлой неделе взяли лосиху. Рюкзака два мяса, шкуру сверху повесили. Только идти собрался, а за мной лосёнок сзади, здоровый уже, а совсем дурак, так до грузовика и шёл. За шкурой! Дурак!
— Это их Антипа избаловал! Он их солью да сеном всю зиму прикармливал. Они человека не боятся.
— Да нет! Это он за шкурой шёл! До самого грузовика. Так что мясо теперь за охотником само ходит…
Это последнее, что слышит засыпающий Петька. Ему снится индеец в полном боевом уборе, Зверобой и Чингачгук, друг индейцев, в исполнении югославского артиста Гойко Митича. И он, сам Петька, скачет куда-то на мустанге по прериям.