— Это прекрасно и величественно!
— Но кто же тогда все это создал?
— А кто бога создал?
— Он был всегда. Он вечный…
— И материя вечна.
— О! Я такая неразвитая, я не умею доказать Я про сто верю всем сердцем
— Учись — и тебе скоро понадобятся доказательства!
— Я с осени буду учиться в восьмом классе, заочно, но я все равно буду верить, сколько бы ни училась.
— Ерунда. Ты сама перестанешь верить, когда пере станешь бояться. Твоя вера — это твой страх. Я уверен, что ты каждую ночь умоляешь отклонить от тебя все беды. За Марфеньку, наверное, просишь. Ведь так?
Филипп пытливо заглянул в ее лицо, приблизившись, так как сумерки сгустились. Губы ее чуть вздрагивали
«В ней что-то есть притягивающее… — неожиданно подумал он. — Я бы не удивился, если бы кто-то полюбил ее, страстно, на всю жизнь. Как-то никто еще не видит… Она очень глубокая натура, как Лиза. Но Лиза вся — свет, утро, а эта бродит во мраке».
— Это пройдет у тебя, — сказал он вслух. — Ты станешь здоровой, сильной, смелой. Интересно будет тогда посмотреть на тебя… А ты… красивая!
— Филипп Михайлович!..
— Тебя, верно, ищет Марфенька… Пошли. Мальшет в молчании проводил Христину до дому и пошел к себе. Христина долго смотрела ему вслед, потом вошла в комнату.
Марфеньки не было. Не зажигая огня, Христина села на подоконник, затаив дыхание. Сердце ее билось усиленно. Он сказал: «А ты… красивая!» Это ей, Христине, сказал Филипп Мальшет: «Ты… красивая!»
В комнате было душно. Молодая женщина снова вышла наружу. Ночь была темной, знойной, безлунной. Прямо над головой сиял Млечный Путь. «Видишь миры?»
Вижу. Я вижу. «Ты… красивая!»
Глава третья
ЗАМЫСЛЫ, СОМНЕНИЯ, НАДЕЖДЫ
(Дневник Яши Ефремова)
Вышла в роман-газете моя повесть «Альбатрос».
Странно и приятно было держать ее в руках: еще всюду валяются черновики, еще так недавно, кроме меня самого, никто о ней ничего не знал.
Мачеха говорит: «Вот куда государственные денежки летят: Яшка чего-то там набредил, а они печатают».
Отец и то смотрит с каким-то удивлением, особенно когда узнал, сколько я за это получу денег. В поселке столько разговоров об этом! Они тоже не одобряют.
Кажется, один только Афанасий Афанасьевич радуется от всего сердца. Он сказал мне при встрече: «Ничего, парень, нет пророка в своем отечестве. Так повелось исстари, что в родном городе признают самыми последними. Я всегда чувствовал, что у тебя какой-то талант, только не знал какой, ведь ты с учителями не очень-то откровенничал, даже со мной, хотя я был твой классный руководитель и любил тебя».
Это правда, он очень любил меня, а я его — больше всех учителей. Афанасий Афанасьевич сильно постарел, волосы у него вылезли, и он совсем лысый. Дочь его, моя одноклассница Маргошка, вышла замуж. За кого бы вы думали? За Павлушку Рыжова, которого и я, и Афанасий Афанасьевич терпеть не могли. Они живут в городе. Успели получить хорошую квартиру еще до того, как его дядю «областного масштаба» сняли по многочисленным жалобам трудящихся.
В обсерватории целый переполох, на книгу установилась очередь — пришлось выписать целую сотню (в поселке ведь тоже хотели ее прочесть). И дарить всем знакомым с автографом. Голову сломал, придумывая разнообразные пожелания.
Марфеньке я надписал не думая — она стояла рядом и нетерпеливо ждала, — написал так: «Марфеньке — единственной». Подпись — и все. Потом спохватился и, кажется, покраснел. Она тоже покраснела и спрашивает: как это понять? Я ответил уклончиво: каждый человек — единственный в своем роде! Она говорит: «А-а-а». Мне показалось, с некоторым разочарованием. Возможно, мне это именно показалось.
Мы теперь с ней целые дни вместе. Я стал учить ее аэростатике и пилотажу. Какая она способная! Формулы ей даются гораздо легче, чем мне. Я на курсах здорово с ними помучился, а ей хоть бы что. Для нее формулы — мышление в образах. Она смотрит на неудобопонятную фигуру и, почти не думая, говорит: «Ага, значит, скорость аэростата… зависит… от перегрузки, от коэффициента лобового сопротивления, от плотности воздуха… ага, и от максимальной площади сечения аэростата». Ей лишь бы знать, что означают буквы, а уж она сама разберется.
Я по сравнению с ней совсем бестолковый парень. Не удивительно, что наш математик до сих пор удивляется, как это из меня вышел писатель.
А какая она смелая, ловкая! Она ничего не боится. Прыгает с парашютом с любой высоты, заплывает так далеко, что ее не видно, ныряет. Злится, что никак не достанет акваланг: ей хочется разгуливать по дну моря. Жалеет, что поблизости не ведутся водолазные работы. Она бы, конечно, спустилась с водолазами. Из нее замечательный будет аэронавт. У нее призвание к этому, не так, как у меня. Я могу быть пилотом, мне нравится это занятие (оно облагораживает человека), но ведь мне нравится и работа матроса, и линейщика, и наблюдателя метеостанции. Я и кочегаром с удовольствием бы работал, и трактористом.
Но по-настоящему, то есть непреодолимо, меня тянет только писать — без этого я не могу жить.
Одних только дневников накопилось уже около ста тетрадей. Рассказы отделываются по многу раз, а в дневнике разговариваешь непринужденно, с глазу на глаз с самим собой. Но все-таки самых заветных мыслей и чувств не касаешься даже в дневнике. Как-то стесняюсь. Самого себя, что ли?
О некоторых вещах даже думать страшно — так это огромно!.. Марфенька… Марфа — это для меня на всю жизнь. Я знаю, что она любит меня, но как? Мальшет тоже любит мою сестру Лизу, но не так, как бы ей хотелось, не как Фома… Марфенька, безусловно, любит меня, как друга. И я не хочу потерять эту дружбу. Иногда я боюсь: вдруг она увлечется мной? Не полюбит, как я, на всю жизнь, а именно только увлечется, а потом у нее пройдет.
Подумать страшно об этом! Тогда и дружба будет потеряна, и надежда на счастье. Поэтому я просто боюсь наводить ее на такие мысли. Ей только восемнадцать лет, и она себя еще не знает. По-моему, она натура увлекающаяся, и я слишком рано попался ей на пути.
Просто не знаю, как быть… Но я непременно хочу сохранить ее навсегда. Но не могу же я пережидать, когда у нее пройдут все увлечения! А может, я в ней ошибся, и она совсем не такая, как я почему-то решил? Я заметил, что ей нравится, когда за ней ухаживают даже такие оболтусы, как В. и В. А моя сестра Лиза терпеть не может этого — ей делается неловко, неприятно. Она сердится на Фому, что тот ее любит. Марфенька бы не стала сердиться: ей бы это нравилось.
Просто ужас что такое… Я даже заметил, что она не прочь немножко пококетничать и с Фомой, и с Мальшетом, даже с Турышевым. И поэтому она нравится мужчинам. Уж очень она милая, когда слегка кокетничает — чуть-чуть! Порой мне так хочется схватить ее и целовать изо всей силы, что я зажмуриваюсь.
Вчера она спрашивает:
— Яша, отчего ты часто жмуришь глаза, у тебя это не тик? В нашем десятом «Б» училась девочка с тиком.
Я разозлился ужасно, но она смотрела на меня с таким простодушием и была так хороша, что я… опять зажмурился.
— Ты чудак, Яша! — сказала она задумчиво. — Я тебя не совсем понимаю. Ты откровенен со мной?
— Нет.
— Почему?
— С девушками нельзя быть откровенным до конца.
— Но почему?
— Потому, что ты еще сама себя не знаешь…
— Ты думаешь?
— Уверен!
— Ас сестрой можно быть откровенным во всем?
— Наверно, можно. Лизе ведь не надо говорить, она и без слов понимает.
— А я не понимаю?
— Нет.
— Ну, благодарю… — Она, кажется, обиделась и отошла.
Вечером мы, как всегда, занимались аэростатикой. Христина сидела у окна, смотрела в сторону моря — там была темь — и о чем-то думала. Она, по-моему, ничего не видела и не слышала вокруг себя. Глаза у нее были какие-то странные, на губах блуждала улыбка. Она словно выпила вина и захмелела.
Вот кто действительно чудачка. Она верит в бога, но, видимо, прекрасно понимает, сколько несуразностей всяких в религии. Когда в ее присутствии Мальшет стал перечислять разные евангельские противоречия, она сильно покраснела и говорит: «Каждый воспринимает бога, каким он ему кажется, оттого столько всяких сект и вероисповеданий. Но никто не может знать, действительно ли бог таков: он непостижим для людей».
А Мальшет говорит: «Но откуда вы знаете, что он есть, раз он непостижим?»
Христина говорит: «А я совсем этого не знаю, и никто не знает. Я только верю. Я его чувствую».
Мальшет долго на нее смотрел, она краснела все больше, а потом Филипп Михайлович сказал: «Вам хочется, чтобы он был?»
Мы все собрались у нас, и Лиза заинтересовалась этим разговором. Она села рядом с Христиной и с каким-то сочувствием поглядывала на нее. У Христины дрогнули губы — я думал, что она заплачет, но она не заплакала. Ответила одним только словом: «Да».
Я заметил, что все в обсерватории как-то конфузятся, что она верующая. Все по очереди, кстати и некстати, ведут с ней антирелигиозную пропаганду. Она всех внимательно слушает, соглашается, а потом говорит что-нибудь неожиданное, вроде: «Конечно, так не могло быть, было как-нибудь иначе, кто может знать, как было?»
По-моему, с ней разговаривать на эту тему — бесполезное дело, но все думают по-другому. А Фома сказал: «Если будут изо дня в день вести антирелигиозную пропаганду, то лет через пятнадцать, пожалуй, убедят ее». Марфенька думает, что и за десять лет можно переубедить, во всяком случае, вызвать сомнения. А это уже полпобеды.
В тот вечер Марфенька несколько раз с недоумением посматривала на нее: чему она радуется? Тогда Христина вышла на крыльцо и весь вечер сидела молча на ступеньках, в темноте (ночи сейчас очень темны).
Со стороны моря надвигались плотные тучи. Каспий тяжело плескался. Как бы не было бури! «Альбатрос» как раз в море. Сегодня с Фомой вышел для океанологических исследований и Мальшет. Мне так захотелось идти с ним в море, что даже сердце защемило.
Мы кончили заниматься аэростатикой, сидели и разговаривали. Марфенька расспрашивала меня о моих творческих планах. Я немножко рассказал, без особой охоты: лучше потом дать прочесть. Буду работать над фантастическим романом, действие которого происходит в двухтысячном году — не в таком-то далеком будущем… К этому времени уже, конечно, наступит на земном шаре коммунизм. Тем, кому это не нравится, можно отвести какую-нибудь часть света, хотя бы Австралию. Пусть там делают себе какой хотят строй.
Марфенька нашла, что целая Австралия — это слишком много, хватит им и острова Пасхи. Поспорив, решили отвести им архипелаг, чтобы не роптали.
Техника будет невообразимо высокой — сплошная автоматика, телемеханика и кибернетика. Между прочим, человек будущего не будет придавать технике такого значения, какое придаем мы в середине XX века. Меня больше интересует, каким тогда будет человек.
Пусть распределение станет по потребности, а труд по способностям, пусть исчезнут деньги, пьянство, войны, тюрьмы, пусть общественный строй будет называться коммунистическим, но если в этом высокоорганизованном обществе еще будут существовать эгоизм, трусость, равнодушие, беспринципность и порожденное ими властолюбие, я не назову это общество коммунистическим. Вот я и хочу показать, какими станут люди при настоящем коммунистическом обществе.
Марфенька подумала и говорит:
— Есть очень противные мальчишки, маленькие, а уже подлые. — Она привела несколько случаев из школьной жизни. — Ты думаешь, они исправятся за сорок лет?
— Конечно, — сказал я, — непременно. Самые безнадежные могут ехать на архипелаг.
— А тема твоего фантастического романа?
— Решение проблемы Каспия. Исполняется мечта Мальшета: человек сам регулирует уровень Каспия.
Марфенька так расстроилась, что даже побледнела.
— Неужели ты думаешь, что раньше двухтысячного года…
— По-моему, нет.
— Ты хоть не говори этого Мальшету!
— Что я, одурел? Конечно, не скажу.
— И Лизе не надо говорить.
Мы долго обсуждали, какими будут люди двухтысячного года. И какие тогда могут быть конфликты.
Когда я уходил, Марфенька пошла меня проводить. Мы всегда провожали друг друга, хотя жили в одном доме. Мы подолгу ходили у моря: весьма полезно перед сном.
— А на какую планету у тебя летят? — поинтересовалась Марфенька.
— Ни на какую.
Марфенька с недоумением покачала головой и взяла меня под руку.
— Во всех произведениях о будущем всегда летят в космос.
Мы шли под руку по берегу, ветер трепал на Марфеньке платье и волосы. Рука у нее нежная, крепкая и горячая. Темь была кромешная, мы шли, как слепые. Было удивительно хорошо!
— Яша… — начала Марфенька. Лицо ее чуть белелось в темноте, — Яша, ты никогда не целовал женщине руку?
Я долго вспоминал — оказывается, нет. Лизу я обычно целую в щеку. Учительниц совсем не целовал.
— Ты это считаешь унизительным? — спросила Марфенька. — Нисколько!
Я понял, что ей хочется, чтоб я поцеловал ей руку. Я поцеловал обе, сначала одну, потом другую, как средневековый рыцарь своей даме.
— Ты все-таки очень странный! — вздохнула Марфенька, и мы пошли домой.
Глава четвертая
АКАДЕМИК ОЛЕНЕВ
В конце августа приехал академик Оленев, его сопровождал, «как адъютант» (по выражению Яши), лаборант Глеб Павлович Львов. Сначала пришла телеграмма, и все готовились к встрече: мыли, скребли, спешно оформляли наблюдения.
Мальшет втихомолку чертыхался, но ссориться с Оленевым ему, наверное, не хотелось, и он тоже готовился к встрече.
Самолет с важными гостями приземлился на стартовой площадке. Евгений Петрович, в прекрасно выутюженном костюме, с плащом через руку (чемоданы нес Глеб: в одной руке свой, в другой — принципала), любезно приветствовал директора обсерватории и Турышева и раскрыл Марфеньке отцовские объятия. Все нашли, что они обнялись очень сердечно, как и следует отцу с дочерью. На Христину, стоящую возле, он посмотрел с таким изумлением, что Марфенька не выдержала и спросила, что его в ней так удивило. После секундного колебания профессор пожал руку и Христине и стал знакомиться с остальными сотрудниками.
Было уже пять часов пополудни, и осмотр обсерватории решили отложить до утра. Марфенька повела отца к себе. Христина спешно перебралась к Лизе, но тут же вернулась, чтоб накрыть на стол.
— Христина похорошела, да, папа? — потребовала ответа Марфенька.
Профессор решился на сравнение:
— Она расцвела, как цветок, спрыснутый водой. Она… гм… Она поразительно похожа… была такая американская артистка — Лилиан Гиш, ты не помнишь фильмы с ее участием: демонстрировались до твоего рождения. Большое сходство!
Евгений Петрович подумал, что Христина приобрела за это короткое время то, чего ей не хватало раньше: чувство достоинства и какой-то самостоятельности, что ли, но ему почему-то не хотелось признать это вслух, и он ограничился тем, что еще раз отметил ее женское обаяние.
Пришел Глеб — его устроили у Аяксов, и Марфенька повела гостей выкупаться перед обедом. Евгений Петрович нашел, что Марфенька сильно похудела, в комнатке слишком бедно, и решил переслать ей в контейнерах часть ее вещей.
— По Москве еще не соскучилась? — осторожно начал он, но Марфенька сразу заявила, что она останется здесь «на несколько лет, во всяком случае».
Солнце палило нещадно, песок был такой горячий, что чувствовался через подошвы туфель. Профессор с наслаждением вошел в прохладную морскую воду.
— Нет, вы посмотрите, как он сложен, — Антиной, да и только! — восхищался профессор, любуясь действительно прекрасным сложением Глеба Павловича.
Марфенька спокойно осмотрела усмехающегося Глеба.
«Он красив, весь словно выточенный, ну просто ни одного изъяна, — подумала она равнодушно. — Но я бы никогда такого не полюбила. Почему? Чересчур он рассудочный… Или что другое? Как он будет каждый день встречаться с Яшей и Фомой, если высадил их на лед посреди моря?»
Она сняла платье, поправила туго обтягивающий купальный костюм и, бросившись в воду, уплыла, по своему обыкновению, чуть не до горизонта.
Оленев с Глебом сидели мокрые на влажном песке и с беспокойством ждали возвращения Марфеньки.