Президент отпустил тощего Василия Васильевича, кинувшего в нашу сторону мрачный взгляд. Папку президент оставил у себя.
Турышев, затем Барабаш стали говорить в защиту Мальшета. Они сказали все, что надо было сказать, и все же не сумели нарисовать портрет того Мальшета, каким мы знали его все эти годы. А когда я пытался что-нибудь добавить, им казалось, что говорю не то, что можно говорить президенту Академии наук (как будто он не такой же человек, как я!), и они конфузились почему-то.
Тогда я решил во что бы то ни стало поговорить с президентом наедине. Только я стал раздумывать, как бы это устроить, секретарша доложила, что машина ждет и ему пора ехать.
Президент взглянул на часы и заторопился.
— Простите, я должен быть сегодня… — он назвал какой-то научно-исследовательский институт, — а туда ехать более часа!
Он обещал разобрать наше заявление в самом срочном порядке и заверил, что во всяком случае насчет директорства Вадима Петровича Праведникова мы можем не беспокоиться, это, конечно, анекдот. «Невеселый анекдот!» — подумал я.
Мы простились и вышли из кабинета. Но в коридоре я незаметно отстал и тут же юркнул обратно в кабинет. Секретарша не остановила: наверное, решила, что я забыл что-нибудь. Президент надевал пальто и удивленно взглянул на меня.
— Я очень прошу вас, — торопливо начал я (при этом я, кажется, покраснел и на носу у меня выступили капельки пота), — возьмите меня с собой!
— С собой?
— Ну да, в автомобиль! Довезите меня, пожалуйста… Меня вам не представили… Я — пилот-аэронавт из аэрологического отдела обсерватории. Мне бы хотелось с вами проехаться.
Президент академии как-то странно взглянул на меня, крякнул, но не решился отказать: деликатный, должно быть, человек. Он молча пошел вперед, а я за ним, решив, что молчание — знак согласия.
К счастью, наши не видели меня, а то еще отозвали бы. Они, верно, искали меня в коридоре и на лестнице, а мы спустились другим ходом.
Президент хотел сесть рядом с шофером, но я умоляющим тоном попросил его сесть рядом со мной, а то мне, дескать, будет трудно говорить.
— Говорить?
— Мне крайне необходимо поговорить с вами, потому я и решил ехать в этот институт. Вы сказали: больше часа ехать… все успеем переговорить.
— Ах, вот что!
И вот мы говорим, то есть, собственно, говорил один я, а президент слушал, сначала молча, потом заинтересовался и стал понемногу задавать вопросы. За полтора часа дороги я рассказал академику все, что хотел рассказать. О первом появлении Филиппа Мальшета на маяке, как он писал проект дамбы через море, с ненавистью поглядывая на сыпучие пески. Как он навсегда захватил каспийской проблемой Лизоньку, меня и Фому. О наших двух экспедициях, о том, как Филипп боролся за свою мечту словом и делом. О дружбе Турышева и Мальшета, его ученика и последователя. Напомнил, как Мальшет добивался открытия Каспийской обсерватории. Подробно остановился на приезде профессора Оленева и на стычке между Мальшетом и Евгением Петровичем.
Кстати, я высказал все, что думал о самом Оленеве, кабинетном ученом, боящемся, что климатическая теория Турышева, рожденная самой жизнью, опровергнет или умалит его мертворожденные научные теории.
— Гм! В результате плохой организации перелета у Оленева разбилась дочь…
— Марфенька разбилась не из-за плохой организации… Мы с ней вместе сами готовились к перелету через Каспий… Она моя жена.
— Дочь Оленева — ваша жена?
— Ну да… И она нисколько не винит ни Мальшета, ни Христину Финогееву. Наоборот, очень любит и уважает их. Христина Савельевна живет с нами, как член нашей семьи.
— Так это вы своего тестя так? — рассмеялся президент.
Я рассказал историю Христины (она произвела большое впечатление на президента, еще большее на его шофера — он так заслушался, что чуть не проехал нужный поворот). И как Мальшет читал ей антирелигиозные лекции, кажется успешно. И о капитане «Альбатроса» Фоме Шалом рассказал я, о его верной любви к Лизоньке, их свадьбе и рождении сына. И рассказал все о Глебе Львове.
Машина мягко остановилась возле огромного двухэтажного здания в густом лесу.
— Вы подождите меня, Яков Николаевич, — сказал президент, потрепав меня по руке, — можете пока пообедать, здесь неплохая столовая. На обратном пути мы продолжим нашу беседу.
Пообедали мы вдвоем с шофером.
Ждать пришлось долго, около трех часов. На обратном пути я живо рассказал о работе нашего директора обсерватории, когда он одному дает срочную работу, другого распекает, с третьим выясняет всякие текущие вопросы. О его страсти к науке, о том, что он не боится никакой, самой черновой работы: ходил в море на «Альбатросе», сам лично участвовал в перелете через Каспий на моем аэростате и даже лаборанта не взял — все наблюдения сам выполнял.
— Он такой прямой и принципиальный — Филипп Мальшет! — горячо уверял я. — В принципиальных вопросах он никому не уступит, будь это хоть не знай какой мировой авторитет, хоть глава правительства. — Хоть президент академии! — хохотнул академик. — Что верно, то верно! Он меня раз выругал, потеряв терпение.
— О! А кто был прав?
— Я, разумеется! — лукаво ответил президент, и мы все трое весело рассмеялись.
Президенту, наверное, надоело слушать похвалы Мальшету, и он стал расспрашивать обо мне самом, о Марфеньке. Он очень жалел мою жену и обещал прислать к нам самолетом хорошего хирурга. Его очень заинтересовали также мои книги, и он даже записал в блокнот их названия.
Академик тепло попрощался со мной и ссадил меня по моей просьбе возле станции метро «Калужская».
Сияющий, я вернулся в гостиницу и ничего не сказал Барабашу (Турышев ночевал дома).
Я был убежден, что теперь Мальшета у нас не отнимут.
Через два дня, закончив кое-какие попутные дела, мы выехали домой. К тестю я так и не сходил: просто не мог. Письмо опустил в почтовый ящик.
Глава шестая
СИГНАЛ БЕДСТВИЯ
Дома у нас я застал Лизу с маленьким Яшкой. Марфенька и Христина пригласили ее погостить, пока не возвратится «Альбатрос». Что-то в этот раз Лиза очень беспокоилась за Фому.
Все очень мне обрадовались. Крику, смеху, поцелуям не было конца. Даже Яшка мне улыбнулся. К моему удивлению, Марфенька очень с ним подружилась. Днем, когда Лиза с Христиной уходили на работу, Яшку оставляли с Марфенькой. Она сама пеленала его, пела ему песни, а когда он засыпал, осторожно укладывала на подушку к стенке.
Тотчас накрыли круглый стол, придвинули его к Марфенькиной постели. Мы пили чай с пирогами и обменивались новостями.
Я передал с подробностями о нашем посещении президента Академии наук. Когда я рассказывал, как попросился к нему в машину, Марфенька хохотала до слез. Потом долго гадали, оставят Мальшета директором или нет. Марфенька почему-то думала, что его снимут, а мы все были уверены, что оставят.
Потом пришел Филипп. Он уже поговорил с Турышевым и Барабашем. Пришлось (несколько более сдержанно) передать ему мой разговор с президентом. Он выслушал. Но вообще казался более вялым, чем обычно… Я бы сказал даже — апатичным.
Он все поглядывал на маленького Яшку. Тот его явно отличал: улыбался и тянулся к нему. Мальшет взял его на руки, и не вверх ногами, а как следует.
— Вам надо жениться, и у вас будет такой! — посоветовала Марфенька так непринужденно, что я почти не ощутил неловкости.
— Пора, скоро тридцать лет, — спокойно согласился Мальшет. — Может, ты меня сосватаешь?
Лизонька не слышала разговора о сватовстве. Она стояла у барометра, лицо ее было напряженно.
— Падает… — проговорила она со вздохом. — Вы знаете, все время падает…
— Сейчас переговаривались с «Альбатросом», — сообщил Мальшет, — дали распоряжение срочно возвращаться.
— До бури не успеют, — расстроенно заметила Лизонька.
— Фома — опытный капитан, — успокаивающе сказал Мальшет.
Пришли Турышев, Барабаш, Сережа Зиновеев, а потом еще несколько сотрудников обсерватории. Все были очень довольны, что хоть Аякса не оставят директором. Он так и не вступил в должность, потому что Мальшет отказался сдать ему дела. Немного посмеялись над его явным разочарованием. Ему уже, конечно, сообщили, что президент отказался утвердить его. Аякс сказал: это к лучшему, так как он возвращается в Москву.
Немного поговорили о делах обсерватории, о последнем фильме и разошлись по домам. Убрав со стола, Лиза взяла ребенка и ушла в комнату Христины.
Ветер громко завывал над крышей и так бросался песком в окно, что я, опасаясь, как бы не разбились стекла, вышел закрыть ставни. Тьма была кромешная. Лицо сразу стало влажным от водяной пыли. Я еле закрыл ставни — так рвал их ветер из рук. Лизонька стояла в дверях.
— Ты слышал, какая идет буря? — сказала она тревожно и, поцеловав меня, ушла к себе.
Я разделся и прилег возле жены.
— Без тебя плохо, — прошептала она. — Ты и не знаешь, как я тебя люблю! Я так счастлива только потому, что у меня есть ты!.. Несмотря ни на что, счастлива… Если бы еще я смогла ходить, хоть на костылях.
— Ты будешь ходить, — сказал я спокойно, подавляя щемящее чувство жалости.
Я крепко спал, когда что-то разбудило меня: какой-то разговор, скрип двери или неистовый рев урагана. Я быстро привстал: вроде говорила Лизонька, даже как будто плакала…
Наспех одевшись, я вышел в переднюю. Лиза, совершенно одетая — не ложилась она, что ли? — ломала руки, всхлипывала, а Христина в халатике с лампой в руке (электричество гасло в двенадцать часов ночи) уговаривала ее.
— Янька, ты слышишь, какая буря? — бросилась ко мне сестра. Лицо ее было искажено страхом и горем. — Я знаю, он погибнет, как погибла в море наша мама. Я знаю это! Что же делать, а?
Я предложил сходить к дежурному радисту узнать, что сообщают с «Альбатроса».
— Я с тобой! — Лиза стала поспешно надевать пальто, не попадая в рукава.
— Лучше не ходи, там же ураган! Тебя с ног собьет, — уговаривала ее Христина, тоже бледная и расстроенная.
— Нет, нет, я тоже иду!
На улице нас чуть не сбило с ног, я захлебнулся ветром, сестра укутала лицо платком. Крепко держась за руки, падая, спотыкаясь, мы кое-как добрались до баллонного цеха. У радиста уже сидели Мальшет и Турышев, оба нервничали. У Ивана Владимировича, кажется, было плохо с сердцем: его жена ведь была тоже на «Альбатросе».
— «Альбатрос» погиб? — вскрикнула Лиза, прижав обе руки ко рту.
— Тише, — сурово приказал Мальшет, — «Альбатрос» терпит бедствие. К нему на помощь повернул танкер «Мир». Будем надеяться.
Иван Владимирович заботливо усадил Лизоньку на диван и сам тяжело опустился рядом.
Мальшет стоял позади радиста, пристально смотрел на рацию, будто читал по ней. Постепенно подходили другие сотрудники — друзья и родные тех, кто был на «Альбатросе». Переговаривались шепотом.
Эта была нескончаемая, тяжелая ночь. На Лизоньку было жалко смотреть: так она страдала. Все умолкли, застыв, словно надгробные памятники. Шевелились только, когда радист снимал наушники и оборачивался к нам.
Я старался не представлять того, что творилось сейчас на «Альбатросе», думать о другом, но не мог. Ведь я сам плавал когда-то матросом на этом самом судне и знал каждую переборку на его борту, чуть не каждый болт.
Я слишком хорошо знал, что сейчас там происходит, в темном разбушевавшемся море. Знала это и Лиза.
Так мы встретили рассвет. Лиза поднялась с посеревшим лицом.
— Надо идти кормить Яшку.
Я отвел ее домой. Буря не утихла, только стало видно, что делается на море: там ходили валы высотой с трехэтажный дом, они сталкивались и разбивались — начиналась каспийская толчея.
Вот когда «Каспий показал себя», по выражению Фомы.
Друг мой милый, Фома, как тебе плохо сейчас приходилось там, во взбаламученном море! И ничем мы не могли тебе помочь. В этом было самое ужасное — в нашем бессилии.
Небо полностью скрыли огромные свинцовые тучи, клубящиеся и сталкивающиеся, как будто и в небе начиналась толчея.
— Он погибнет, я знаю… — побелевшими губами шепнула Лиза и вошла в дом.
Марфенька уже проснулась. Янька был у нее на руках и плакал: хотел есть. Христина прибирала в комнате, но у нее, кажется, все из рук валилось.
Стало совсем светло, но море грохотало по-прежнему. Передав Яшку Марфеньке, Лиза опять оделась, чтобы идти к радисту, и тут горе осилило ее.
— Фома, родной мой… — рыдала, ломая руки, сестра, — ты даже не узнаешь никогда, что я люблю тебя!
Лизонька вбила себе в голову, что Фома погибнет. Ей представилось это именно потому, что она чувствовала себя виноватой перед мужем. Видно, никогда она ему не говорила о своей любви.
— Он был бы так счастлив, если бы это знал, — всхлипывала сестра, — ведь я не дала ему никакого счастья. Он вечно сомневался и был угнетен. Я видела это и все же оставляла, как есть. А теперь вот знаю, что люблю его, а его нет!
Кое-как овладев собой, Лиза умылась холодной водой, и мы пошли в радиоузел. Все стояли и возбужденно переговаривались, но, увидев нас, смолкли.
— Не пугайся! — сразу сказал сестре Иван Владимирович. Жилка на его виске болезненно дергалась. — Может, наши еще живы…
«Альбатрос» потонул, танкер вылавливает людей: они сели в лодки, но их сразу перевернуло. Радировали только сейчас с танкера…
А потом нарушилась связь. Я уже не помню: то ли у нас испортилась рация, то ли с танкера перестали отвечать. Возможно, мешали атмосферные условия.
Настал такой безрадостный, темный день, какого я не припомню в своей жизни. Хуже всего была неизвестность! Никто не мог работать. Все были на своих рабочих местах, но ничего не делали. То и дело ходили в радиоузел. Мальшет и Турышев вообще не выходили оттуда. Лиза едва держалась на ногах. Я ужасно боялся, что она окончательно свалится и заболеет.
Девчонки из баллонного цеха бродили с заплаканными глазами, приговаривая: «Бедная Васса Кузьминична! Она же старая, разве она выплывет? Бедная Юлия Алексеевна! Бедный Фома Иванович! Бедный…» Так они перечисляли горестно весь экипаж «Альбатроса».
«Альбатрос» уже не существовал. А на танкере «Мир» теперь оказывали помощь тем, кто остался в живых…
В полдень вызвали к междугородному телефону
Мальшета и Турышева. Говорил сам президент Академии наук. Барабаш и я стояли рядом и пытались что-нибудь понять из односложных ответов Мальшета. Видимо, все обстояло хорошо, если Филипп сказал: «Спасибо, я очень рад!» Потом он кратко рассказал президенту о гибели «Альбатроса» и о нашей тревоге. Мальшет передал трубку Ивану Владимировичу. Турышев издал невнятное восклицание и стал в чем-то убеждать президента, но тот не соглашался. Турышев выслушал его, чуть сморщившись, с каким-то виноватым видом.
И вдруг я понял: директором обсерватории назначили Ивана Владимировича.
Так оно и было. Мальшет должен был теперь возглавить океанологический отдел, а Юлию Алексеевну Яворскую (так и не научившуюся топить углем) отзывали обратно в Москву.
Она будет рада. Ей здесь тяжело: она не умеет преодолевать бытовые трудности. У меня заныло сердце: была ли она жива, бедная женщина?
В поселке тоже царило смятение, так как буря застала рыбачьи суда на глуби. К вечеру ветер стал немного стихать, но море еще сердилось. Отец Фомы был в Астрахани по колхозным делам и не знал о гибели «Альбатроса». Наш радист кое-как пробился к танкеру «Мир» и перешел на прием. Лицо его сразу словно осунулось. Мы стояли рядом — Мальшет, Турышев, Барабаш и я, — не сводя глаз с этого осунувшегося, измученного лица, ждали худой вести.
Вошли Лиза и Христина и по нашим лицам поняли, чего мы ждем… Радист, небритый, опухший, медленно снял наушники.
— На «Альбатросе» погибли двое, — сказал он хрипло, — остальные спасены. На танкере не знают, кто именно… Спасенные перешли на бурунский флот и под защитой плавучего рыбозавода возвращаются домой. С нашими реюшками…
И прошла еще одна ночь — в самой мучительной неизвестности.
Утром мы наскоро попили чаю, Лиза оставила Марфеньке своего Яшку, и мы отправились в Бурунный на мотороллере. Иван Владимирович и Филипп уехали раньше нас на машине. Море еще волновалось, понемногу стихая, но уже поднялся свежий южный ветер и разогнал обрывки туч. На пристани собралась громадная толпа. Все стояли в суровом молчании и смотрели на горизонт — там показались реюшки… Я вдруг вспомнил день, когда мы узнали о гибели нашей матери.