6
Теперь на каждом уроке — русском, математике, истории — были разные учителя. Это оказалось интересно, потому что все они были очень разные люди.
Бритоголовый математик Иван Алексеевич, которого за круглую голову с круглыми, торчавшими в сторону ушами сразу прозвали Шариком, Михаське понравился, не то что Русалка — Нина Петровна.
Когда кто-нибудь из ребят выходил к доске и не мог решить задачу, он не сердился, а удивлялся: в чем дело — ведь задача вон какая легкая, — а потом, когда наконец задача получалась, все решали еще одну, похожую, и тот, кому не повезло, уже быстро с ней разделывался и, хотя получал жалкую тройку с минусом, уходил на свою парту красный от удовольствия. Иван Алексеевич вообще очень любил плюсы и минусы. Он ставил двойки, тройки, четверки с минусами и плюсами, а самыми крайними оценками у него были единица с минусом и пятерка с плюсом. Правда, такие отметки он ставил очень редко: например, если уж кто-нибудь обманет его на контрольной или так решит задачку, что даже учитель удивится. Однажды Свирид такой номер выкинул.
После контрольной, когда раздавали тетради с отметками, Шарик вдруг вызвал Сашку и сказал ему:
— А ты знаешь, Свиридов, у тебя ответ не сошелся.
Сашка опустил голову.
— Но ты все-таки молодец! — сказал Шарик. — Ты решил задачку по-своему. Я тебе пятерку поставил. Даже с плюсом. Садись.
Сашка покраснел до макушки, а Иван Алексеевич встал и заходил по классу.
— Да! — говорил математик. — Трижды да! Пусть всегда вас гложет червь сомнения!
Михаська усмехнулся тогда: за что это его должны грызть какие-то черви, но заметил — почему-то ребята реже стали звать учителя Шариком.
Кроме математики, Иван Алексеевич преподавал у них физкультуру. Это, конечно, забавно: и на серьезной математике, и на несерьезной физкультуре — один учитель! Михаська заметил, что Иван Алексеевич и сам как будто этому удивляется. Но учителей не хватало. А на физкультуре он даже иногда играл с ребятами в футбол, если в одной команде не хватало игроков.
Ходил Иван Алексеевич и на математику и на физкультуру в офицерском кителе без орденов, только на груди желтела, краснела и снова желтела трехцветная полоска. Это означало, что у него два тяжелых ранения и одно среднее. И, хотя у Ивана Алексеевича были целы и руки и ноги, Михаська, видавший в госпитале у мамы тяжелораненых, жалел его.
7
Ну а Русалка, Нина Петровна, была совсем другой. Русалкой ребята прозвали ее не за длинные волосы, а за то, что она преподавала русский язык. Нина Петровна всегда будто куда-то торопилась; и если кто плохо отвечал или забыл немного, она тут же сажала на место и ставила двойку. Нужно было потом за ней ходить и клянчить, чтобы вызвала снова.
Ребята ее боялись и не любили, и Михаська тоже не любил. У Юлии Николаевны он за изложение на экзаменах получил пятерку и считался в прошлом году лучшим «русаком», а теперь выше тройки подняться никак не мог.
Однажды Нина Петровна вывела в его дневнике жирную двойку. Это была первая двойка в новом году, и Михаська страшно расстроился, тем более что урок был проще простого — суффиксы — и он его знал, только почему-то растерялся и не смог назвать примеры.
Он еле досидел до конца уроков и побрел куда глаза глядят. Домой идти не хотелось, он проводил Сашку Свирида, погулял еще и неожиданно для себя оказался на рынке.
Рынок кишел народом. Какой-то солдат держал в обеих руках по буханке хлеба и торговался со старухой. Тетка, обмотанная в цветастую шаль, топталась возле деревянного забора, к которому кнопками были прикреплены странные картины — лебедь с женской головой, плывущий по гладкому озеру, а на берегу человек с кривой саблей на боку. Картины были все одинаковые, только на одной из них у дядьки с саблей были черные усы и походил он чем-то на Чапаева. Перед лебедями и Чапаевым на земле, устланной газетами, длинной шеренгой выстроились серые кошки. Кошки были гипсовые, с дыркой на голове, чтобы бросать туда монетки. Кошки-сберкассы.
Михаська побродил еще, прошелся по барахолке, где торговали ржавыми гвоздями, засохшей краской и довоенными книгами, посмотрел на клетку с живыми петухами, которых доставал по одному дядька с носом, похожим на картошку, и пошел к выходу.
Он совсем было уже вышел, как вдруг словно споткнулся. Возле урны, полной окурков, бумаг и еще какой-то дряни, стояла Катька, и ее окружала толпа.
Михаська пробрался вперед и увидел рядом с Катькой корзину, из которой торчали две большие бутыли. Из третьей она наливала в стакан квас, потом быстро ополаскивала стакан в миске и наливала снова. На улице было по-летнему жарко, хотелось пить, и торговля у Катьки шла бойко.
Михаська хотел было выбраться, но очередь подтолкнула его прямо к Катьке.
Катька вздрогнула, увидев Михаську, моргнула глазами от неожиданности, но тут же спохватилась и протянула ему стакан с квасом.
— Пей, — сказала она.
Михаська взял стакан и выпил. Квас был невкусный, горьковатый.
— Выпил? — спросила Катька, и глаза ее потемнели. — Вкусно? — спросила она снова, и Михаське показалось, будто она чувствует себя виноватой.
Толпа тотчас оттерла Михаську, и он остановился, сбитый с толку.
Катька, семиклассница Катька, торговала на рынке квасом! Как та тетка с картинами или мужик с петухами. Вот приведись ему торговать на базаре, да он бы сгорел со стыда!
Когда мама вернулась с дежурства, Михаська усердно сидел над русским.
Ему казалось — это лучшая маскировка. Но если он старательно глядел в учебник, мама его всегда спрашивала:
— По какому?
И приходилось говорить.
— Ну, — сказала мама, бренча кастрюлями, — повторяй вслух. Как на уроке. А я буду за учительницу. Так что не надейся…
Ссориться с мамой не хотелось: скоро должен вернуться отец — вдруг она ему расскажет?
Михаська встал из-за стола, как на настоящем уроке.
— Суффикс, — начал он, — это часть слова…
Правило он знал, теперь надо было примеры.
— Например, коза — козочка, — сказал он. — Книга — книжечка. — Опять их не хватало, этих примеров! Михаська решил фантазировать. — Двойка — двоечка, — сказал он. (Мама чуть улыбнулась у плиты.) — Двойка — двоечка, — повторил Михаська. — Мама — мамочка…
Мама засмеялась.
— Ладно, ладно, — сказала она, — не подлизывайся, не скажу…
В дверь стукнули, и Катька вызвала Михаську в коридор. Она отвела его в уголок и протянула красного сладкого петушка на палочке. Он видел сегодня таких на базаре. Какая-то толстая тетка держала в руках поллитровую банку, набитую петушками. Петушки высовывались из банки, их было много, и банка походила на удивительный сладкий цветок.
— На, Михасик, — сказала Катька. — Только очень тебя прошу, не говори никому.
Катькины глаза и вся ее фигура, тонкая, худая, просили Михаську не говорить никому, что он видел ее на рынке торгующей квасом.
— Вот еще!.. — сказал Михаська. — Что я, доносчик? А петуха отдай Лизе.
Катька хотела было силой сунуть Михаське петуха, но он так посмотрел на нее, что она сразу же пошла к себе.
— Спасибо, Михасик, — сказала она.
— Вот еще!.. — ответил Михаська, и ему стало жалко Катю.
8
На другой день Нина Петровна так и не спросила Михаську, хотя он встретил ее в коридоре и очень-очень просил вызвать его. Только в конце урока она, глядя в журнал, буркнула:
— Михайлов, если хочешь исправить двойку, останься после уроков.
Михаська остался. Он сидел в пустом классе, еще раз листая учебник. Ох и вредная эта Русалка! Сейчас будет гонять по всей книге, глядеть в сторону и вздыхать. А потом поставит тройку: мол, и это хорошо, скажи спасибо, что я добрая — видишь, сжалилась над тобой.
Дверь открылась, и он встал, не глядя на Нину Петровну, когда повернулся — рассмеялся. Это была не учительница, а бабушка Ивановна с ведрами. Рядом с ней стояла маленькая Лиза.
— После уроков оставили? — спросила бабушка.
— Ага, — ответил Михаська. — Вот двойку получил.
— Поди-ка у Нины Петровны? — сказала Ивановна. Михаська кивнул. — Да-а… — вздохнула Ивановна. — Сердце у нее тяжелое. Известное дело, не мать.
Лиза закатала рукава, смочила тряпку в ведре и стала вытирать парты. Она раскраснелась, волосы падали ей на глаза, и Лиза смешно дула на них, оттопыривая нижнюю губу. Ивановна шваброй терла пол, и голова ее вздрагивала, будто от испуга.
Обе работали молча, сосредоточенно, Только бабушка Ивановна иногда останавливалась, вытирала тыльной стороной ладони пот со лба и тут же снова бралась за швабру.
Михаську вдруг будто подхлестнул кто-то. Он даже покраснел. Вот маленькая Лиза и бабушка работают, а он сидит рядом с ними и листает свою книжку. Михаська закатал рукава, силком отобрал у Ивановны швабру и стал тереть ею пол. Но что-то у него плохо выходило с этой шваброй, и тогда он взял тряпку и стал мыть пол руками.
— Михасик, перестань, перестань! Михасик… — говорила бабушка, но он не переставал, и у него это здорово быстро выходило.
Потом они перешли в другой класс, и Михаська снова мыл там пол и ругался, что ребята так много сорят и оставляют после себя столько грязи. Он находил на полу ржавые перышки, стружку от карандаша, а в одном месте чуть не напоролся на иголку.
Они кончили, когда стало уже темнеть, и Михаська спохватился, что его ждет Нина Петровна. Он скатился по лестнице и заглянул в учительскую. Нина Петровна уже ушла, и Михаська пошел наверх за сумкой.
— Только не говори бабушке, — сказала ему Лиза. — Она расстроится.
С нижнего этажа пришла Ивановна.
— Золотой ты мальчик, Михасик, — сказала она, собираясь. — Смотри-ка, вдвое быстрей управились.
Лиза принесла большой кулек. В нем были корочки от черного хлеба, огрызки, даже попадались целые куски. Ивановна стала складывать их в сумку, тихо приговаривая, будто сама себе:
— Ну вот и хорошо… Хорошие корочки.
— Зачем это? — спросил Михасик.
— Для кваса, Михасик, для кваса, — сказала Ивановна. — Мы из этих корочек квасок варим и продаем. Выручает нас маленько квасок, да не больно-то…
Михаська вспомнил Катьку с бутылью, с корзиной, торгующую квасом на рынке, вспомнил петушка, которого она принесла, и ему стало смертельно стыдно за то, что Катька увидела его тогда. Ведь мог бы он пройти мимо, не лезть к ней да еще и пить квас, будто говорить: «А я тебя видел!»
9
Теперь, выучив уроки, Михаська часто приходил к бабушке Ивановне, к Лизе и Катьке, и вся жизнь маленькой семьи была у него как на ладони.
Он помнил Катину и Лизину мать, ее высокий рост, белое лицо, удивительное белое, будто в муке, да еще зеленое пальто, перешитое из шинели.
Все несчастья свалились на Ивановну и девчонок сразу, без всякой пощады.
Перед войной Катька и Лиза жили с матерью у отца, на границе. Он был военный. Когда началась война, он сразу же отправил семью к Ивановне. Поезд с беженцами шел долго; и, когда Катька с Лизой и матерью приехали наконец, Ивановна показала им похоронную.
Немного оправившись от горя, мать устроилась на работу. Эвакуированных в то время приезжало много — каждый день не по одному эшелону; найти работу оказалось трудно, и она нанялась на хлебозавод развозить по магазинам деревянную тележку с хлебом. Было на заводе одно преимущество — иногда можно выпросить у работниц пекарного цеха кусок хлеба, а то и целых полбуханки. Это строго каралось. Если кого-нибудь из рабочих хлебозавода охранники задерживали с хлебом, его немедленно отдавали под суд, но есть было нечего, Катька и Лиза голодали, а их мама рисковала.
Тележка, которую она возила, налегая грудью на деревянную перекладину, была не очень уж и большая, и здоровому да сытому человеку катать ее вовсе не трудно. Но мать их после смерти отца постоянно болела, недоедала да еще и вставала посреди ночи, часа в три, потому что к этому времени хлебозавод давал выпечку и приходилось стоять в очереди вместе с такими же худыми и бледными женщинами в белых халатах, с такими же, как у нее, деревянными тележками, чтобы нагрузить хлеб и везти по магазинам.
Бывали у мамы несчастья, потому что иногда она не успевала сосчитать буханки, которые ей выдавали, и случалось, что хлеба не хватало. Это было, правда, редко, но если не хватает одной буханки, это значит, плати рублей триста за нее на рынке. А откуда у них такие деньги?
Случалось и другое, когда усталые раздатчики тоже обсчитывались на буханку-другую, им было легче, с них не спрашивали так строго, да и одна-две буханки за смену не так уж страшно для завода, и тогда мать их утаивала, приносила домой. Девчонки прыгали, отламывали горбушки, а мать глядела на них и беззвучно плакала. Она, наверное, стыдилась, что кого-то обманывала, но голод сильней стыда, да еще если голодают дети.
Тележка у мамы Лизы и Катьки была старая; случалось, у нее обламывалось колесо.
Михаська шел однажды куда-то, была слякотная осень, и вдруг он увидел у обочины дороги мать Лизы и Катьки, стоявшую на коленях возле тележки со сломанным колесом. Она пыталась починить ее, надеть колесо на ось, но тележка была с хлебом, а хлеб был сырой, — на полкило выходил совсем маленький кусочек, говорили тогда, что в хлеб нарочно добавляют воды, — и она не могла поднять покосившуюся набок тележку. Михаська подошел к тележке, попробовал помочь ее поднять, но что он мог тогда, в сорок первом? Такой-то замухрышка.
Тогда мама Лизы и Катьки попросила его сходить на хлебозавод, сказать, чтоб послали кого на помощь, и Михаська сбегал, дождался, когда выйдут из проходной три женщины, тоже развозчицы, и привел их к тележке.
В другой раз Михаська увидел, как рядом с матерью, напирая на деревянную перекладину руками, шла Катька.
Начинало подмерзать, грязь сделалась гладкой, и тележку заносило в сторону. Михаська подбежал тогда к ним, запрягся третьим в упряжку и подумал, что, наверное, со стороны они походят на людей с картинки, которую он видел в довоенном журнале. Оборванные люди тянут по реке баржу. Только и разницы, что они не такие уж оборванные.
Беда случилась тогда же, осенью сорок первого, буквально через несколько дней после того, как Михаська помогал Катьке и ее маме.
Рано утром, было совсем еще темно, в коридоре вдруг раздался дикий крик. Михаська вскочил. Мама в одной рубашке выбежала в коридор и быстро вернулась, такая бледная, что даже в темноте было видно.
Она зажгла керосиновую лампу и долго сидела молча, сжав губы. Михаська тормошил ее, спрашивал, что случилось, хотел сам выйти в коридор, но она его не пустила, а потом сказала, что маму Лизы и Катьки задавила машина.
Михаська не поверил, снова пошел к двери, но мама схватила его, закрыла дверь на ключ и легла. Ее знобило. Может, подумала: а что, если вот так же случилось бы с ней? Куда бы делся тогда Михаська? Ведь ни бабушки, никого у них нет. Значит, в детдом.
Михаська ходил на похороны вместе с мамой. Развозчицы хлеба сняли с двух тележек, которые они всегда возили, хлебные фургончики, тележки соединили между собой. Кто-то принес еловые ветки. Ветки были удивительные — серебристые, почти белые и очень красивые. Они были от серебристой ели, нарубили в ботаническом саду. Еловыми лапами убрали сдвоенную тележку, на нее поставили тесовый гроб. Потом развозчицы вытащили из сумок белые халаты и надели их поверх пальто. Затем они взялись за тележку со всех четырех сторон, человек двадцать в белых халатах поверх пальто, и покатили гроб в сторону кладбища.