В толпе раздался хохот и крики: «А ну, Пузан, подтянись. Ай да Пузан!» Но каким рукам было под силу подтянуть такую тушу? Пузан пыжился, пыжился и наконец, как мешок с песком, грузно полетел вниз.
И в тот момент арима прыгнула с арки. Она угодила на самую вершину пирамиды яблок, выставленных на продажу. Яблоки рассыпались, к величайшей радости уличных мальчишек, не упустивших случая набить пазухи. В улюлюкающей толпе уже нельзя было различить продавцов и покупателей. Все оставили свои дела и кинулись за животным.
Арима улепётывала изо всех сил, петляя по проходам в овощном и молочном рядах. Кто-то запустил в неё головкой капусты. Арима ловко увернулась, а капуста угодила в Толумену, мчавшегося впереди всех. Вскрикнув, жрец метнулся в сторону и опрокинул амфору с мёдом.
В другой раз это происшествие могло бы отвлечь внимание толпы. Но сейчас все взоры были устремлены на зверька. «Смотрите! Смотрите!» Арима прыгнула на кровлю рыбного ряда и оттуда немыслимым прыжком перемахнула на «столб слёз». На какое-то мгновение всё стихло.
Столбом слёз называли высокую каменную колонну в центре площади. К ней приводили должников. Закон предписывал держать их на хлебе и воде в доме ростовщика, а в нундины выводить к столбу, чтобы тот, кто сжалится, заплатил за них долг. Иначе их ожидала работа на чужбине.[21] Вот и теперь у столба было двое несчастных. Сквозь прорехи Я одежде виднелись кровавые рубцы. Тот, что постарше, сидел безучастно, уставившись в землю, где лежала снедь, принесённая милосердными торговками. Другой, помоложе, с интересом наблюдал за аримой, которая, вися на хвосте, обмахивалась голой ладошкой. Совсем как матрона в жаркие дни.
При виде аримы лицо смотрителя базара вытянулось и помрачнело. Может быть, смотритель истолковал её кривляние как издевательство над правосудием, стражем которого он являлся. Ведь столб, на который она осмелилась забраться, поддерживает порядок в государстве. Рухни он — никто не будет возвращать долгов. Перестанут платить жалование людям, которые служат закону.
Но недаром смотрителя базара прозвали «Не дам промаха». Когда-то он считался лучшим лучником двенадцатиградья и побеждал на состязаниях во время празднеств богини Норции. С тех пор прошло много лет, но ещё не иступились камышовые стрелы и не стёрлась тетива, принёсшая пальмовую ветвь. Толпа замерла, увидев в руке «Не дам промаха» лук. Страсть преследования сменилась сочувствием к зверьку. Кажется, люди желали смотрителю базара промахнуться. В конце концов это игра, состязание в ловкости, потеха. Почему её хотят прервать? Или, может быть, люди уловили во всём происходившем какой-то жестокий смысл. Ни у кого из них не хватило смелости насолить жадному и жестокому Толумене, переломать ноги мяснику, хотя он этого давно заслужил. Никто не залез на столб и не показал язык всем этим злым, надутым, важным; даже гистеры,[22] дающие представление на площади, не решатся на такое. Смотрите, арима будто хочет сказать: «Плевала я на ваши законы, на ваше богатство, на ваши угрозы!»
— Арима! Арима! — послышался крик.
Это был Пулена. Не найдя аримы дома, он бросился её искать. Шум на базарной площади привлёк внимание мальчика. С ужасом он увидел, как «Не дам промаха» натягивает тетиву.
— Не смей! Не смей! — закричал Пулена.
Но было уже поздно. Просвистела стрела. Мохнатый комочек упал на землю к ногам колодников. Мальчик кинулся к ариме, схватил её, прижал к груди. Его пальцы были в чём-то липком. Но он этого не замечал. Он смотрел в глаза, полные человеческих слёз.
В этот же день жители Пирг видели в гавани мальчика с трупиком аримы на плече. Он шёл, как глухой, не слыша обращённых к нему вопросов. Что ему надо? Может быть, он ищет корабль, плывущий к неведомому берегу, туда, где стволы деревьев как колонны вечного храма справедливых богов.
Лазутчик
У Дионисия, римского лазутчика, была память цепкая, как репей. Он запоминал слово в слово надписи из ста строк. Он узнавал человека в толпе, даже если видел его много лет назад. Для него не составляло никакого труда найти в незнакомом городе дом. Не было случая, чтобы он заблудился в лесу.
Но сколько пришлось ему затратить усилий, чтобы закрепить за собою славу лучшего цирюльника Вей![23] Ещё труднее пришлось ему, когда в Тарквиниях он решил стать гистрионом. Эта профессия объясняла его частые передвижения из одного города в другой. Но ему так и не удалось добиться лёгкости, свойственной профессиональным этрусским актёрам. Публика чувствовала в его поведении фальшь, и Дионисий решил никогда больше не подниматься на сцену.
Куда легче быть учителем! Почему-то раньше ему не приходило в голову избрать эту профессию. Мальчишки ходили за ним, как выводок цыплят. Он только и слышал: «Ещё! Ещё!»
Как загорались их глазёнки, когда он рассказывал о приключениях Одиссея или о битве Геракла с немейским львом!
Не надо только утруждать себя занятиями счётом и чистописанием. О эти этрусские числа — ту, цол, ки! На них можно сломать язык. А буквы, имеющие ту же форму, что и латинские, но звучащие по-другому! Нет, Дионисий предпочитал живую беседу на свежем воздухе, полезную для его наблюдений за вражескими воинами.
Поначалу он боялся родителей. Но родительское сердце само идёт на обман, как голодный зверь на приманку. Без особых усилий Дионисий приобрёл славу мудреца и знатока детских сердец.
— О, такого учителя надо поискать! — говорили родители с гордостью. — Второй Сократ! Вы слышали? Он обходится без розог. Всё у него построено на интересе и взаимном доверии. И что же? Посмотрите, какие розовые щёки у наших детей! С каким удовольствием они идут в школу!
Все богатые люди Фалерий[24] хотели, чтобы их дети учились у Дионисия. И даже в эти дни, когда город был осаждён римлянами, они находили в своих кладовых дорогие вина и яства для него. Но и тут новый учитель не был похож на наставников, с которыми прежде приходилось иметь дело фалерийцам.
Дионисий не брал подарков, ограничиваясь скромной месячной платой. Он объяснил, что подарки унижают его достоинство, что им руководит не корысть, а любовь к детям. Да будь у него собственное поместье и тысяча рабов, он всё равно не оставил бы своего ремесла.
— Благородный человек! — говорили легковерные родители. — Как он любит всё живое! Он отдаёт голубям хлеб, и они слетаются к нему со всей округи!
Обычным местом прогулок Дионисия было пространство перед городской стеной. Каждое утро в одно и то же время мимо ворот проходил этот высокий сутуловатый человек со стайкой детей. Его знали все стражи, и он, разумеется, знал каждого из них по имени. Иногда он останавливался и заводил непринуждённый разговор о погоде, о здоровье, о том, о сём. В однообразной службе стражей беседа с учителем была развлечением.
Вскоре стражи стали выпускать Дионисия за ворота. Там было и просторнее, и можно было собрать больше цветов.
Горожане успели заметить, что цветы были слабостью учителя. Он возвращался с ворохом ромашек, сияющий, радостный. Любовь к детям, птицам и цветам — всё это не противоречило друг другу.
Фалерийцам также нравилось в Дионисии бесстрашие, которое он прививал и детям. Конечно, до римского лагеря далеко. В случае опасности учитель и его питомцы легко бы скрылись под защиту стен. Но стрела или ядро из римской баллисты — от этого они бы не могли спастись.
Впрочем, защитники города вскоре убедились, что их учителю и детям ничто не угрожает. Когда он выходил из ворот, прекращался обстрел, и те римские воины, которые оказывались поблизости, удалялись. Это можно было считать перемирием из уважения к детям и их наставнику, продолжающему своё дело и в дни войны. Так считали фалерийцы и, очевидно, римляне.
Один лишь римский полководец Камилл думал по-иному.
* * *
«Нет, не зря изображают Викторию[25] крылатой, — думал Камилл, расправляя в ладони клочок папируса. — У моей Виктории голубиные крылья и розовая лапка с медным колечком!»
Голубь Дионисия! Сколько раз он открывал ворота вражеских городов и доставлял Камиллу триумф. И теперь Камилл не сомневался, что Фалерии падут. Он давно уже с помощью Дионисия знал и слабые участки стены, и время смены караулов. Теперь же Дионисий сообщал, что приведёт в римский лагерь своих учеников, детей знатных фалерийцев. В страхе за жизнь своих отпрысков фалерийцы сдадут город.
Но почему первое чувство радости сменилось у Камилла огорчением?
Казалось бы, Фалерии в его руках. Какое ему дело до того, что его лазутчик действовал под личиной учителя, что он обманул детей? Ведь это дети врагов!
Камилл вспомнил своё детство. Его первым учителем был Архелай, неряшливый, как все философы, и восторженный, как все греки. Однажды Камилл прибил его сандалии гвоздями к полу, и Архелай никак не мог понять, что с ними случилось. В другой раз Камилл пустил в коробку со свитом Гомера мышь. Надо было видеть ярость грека, боготворившего автора «Илиады»! После этого Камилл неделю не мог сидеть. Мало ли что бывает между учителем и учеником! Но худо было бы тому, кто осмелился бы при Камилле сказать, что его учитель лжец или невежда. Его учитель был самый лучший, самый мудрый из всех учителей.
Камилл снова расправил на ладони клочок папируса. «Ещё один триумф! — подумал он. — Много ли он прибавит к моей славе? Ещё один выезд на колеснице, крики толпы, благодарственная жертва на Капитолии. А за спиною шёпот: опять он взял город бесчестной хитростью!»
Камилл вскочил. Перед ним встали лица его недругов! Нет, он не доставит им этого удовольствия. Пусть они знают, что ворота городов открываются перед мудростью Камилла, перед его благородством.
— Благородством! — сказал Камилл вслух, торжествующе.
На звук его голоса в палатку вошёл легионер.
— Ты меня звал? — спросил он у полководца.
— Да, — отвечал Камилл спокойно, словно речь шла о чём то самом обыденном. — Возьмёшь с собою Луция и Марка из первой когорты. Приготовь верёвку и прутья. Скоро из города выйдет учитель с детьми. Что бы он ни говорил, сорвите с него плащ и свяжите за спиною руки. Детям покажи вот это. — Он протянул клочок папируса.
Глаза легионера стали круглыми. Много лет он знал Камилла, но никогда тот не давал такого странного распоряжения.
Камилл заметил удивление своего телохранителя и недовольно отвернулся. Его всегда раздражали открыто выраженные эмоции. В подчинённых он привык видеть слепых исполнителей своей воли.
— Не забудь, — сказал он вслед легионеру, — раздать прутья детям. И не буди меня, пока не придут горожане.
Камилл действительно не спал всю ночь, но не это заставило его, против обыкновения, остаться в палатке. Ему не хотелось быть зрителем трагедии собственного сочинения. Пусть её смотрят другие! Камилл был уверен, что главный актёр будет играть естественно, как никогда. А дети… дети всегда естественны. С какой яростью они погонят учителя изменника! Можно представить себе и чувства родителей при виде спасённых детей. Их решение будет единственным, бесповоротным.
Камилл опустился на ложе и закрыл глаза. «Лазутчик ошибается только один раз, — успокаивал он свою совесть. Кто его надоумил стать учителем? А варварский план сделать детей заложниками? Это не придёт в голову и людоеду! Что скажут обо мне в Риме? В конце концов, на чаше весов моя репутация…»
К полудню Камилла разбудили, как он и ожидал. Делегация фалерийцев пришла с ключами от городских ворот с просьбой о дружбе и союзе.
Камень присяги
Во внутренней кладке башни Зенона обнаружены каменные надгробья. На одном из них — прекрасно сохранившийся портрет юноши.
Из отчёта об археологических раскопках в Херсонесе за 1964 год
Степь была такой же ровной, как море, и так же, пока различал глаз, уходила к горизонту. Когда налетал ветер, травы колыхались, как волны. Но в степи не было ни ярких, всё время меняющихся красок, ни успокаивающего душу плеска волн.
Гераклион, выросший в прибрежном городе, не представлял себе, как можно жить вдали от моря. А скифы, казалось, не понимали всей прелести моря. Их тела, наверное, ни разу не ощущали ласкающего прикосновения волн, и поэтому пахли чем-то кислым. Это был запах чуждого варварского мира, кожаных бурдюков, перебродившего кобыльего молока. Всё здесь было иным, чем у эллинов. Даже вино скифы пили по-своему. Они не разбавляли его, а тянули, словно воду, и сразу же засыпали в обнимку с пустыми амфорами или орали песни, тягучие, как степь. Гераклион с тоской всматривался в очертания гор, за которыми спряталось море.
К полудню пленника привезли в скифское селение. На телегах высились кибитки из шкур и войлока. Скифь запрягали безрогих волов. Видимо, они собирались покинуть эту поляну, где трава уже вытоптана или выщипана животными. У колёс ползали ребятишки. Скифские женщины, косматые и страшные, как фурии, набивали мешки грязным скарбом.
Всадник, охранявший Гераклиона, развязал ему руки и повёл к большой телеге. Прямо на земле сидел рыжебородый скиф, тучный и рыхлый. На нём был отороченный мехом кафтан, стянутый поясом, шитые золотом кожаные штаны, мягкие, завязанные у щиколотки сапоги.
Скиф разминал руками кусок какой-то белой и блестящей кожи, похожей на пергамент.
Заметив удивление эллина, скиф расправил свой утиральник на колене и сказал на ломаном языке:
— Это кожа эллинского купца. Видишь, как она истончилась. Я прикажу сделать утиральник из твоей кожи, если ты не покажешь мне дорогу в свой город.
Дорога в город — вот что нужно скифам. Раньше они не нуждались в дорогах: перед ними было открытое пространство. Но теперь, когда почти весь полуостров застроен усадьбами с каменными стенами и башнями, пройти к городу не так просто. Можно заблудиться.
«Лабиринт!» Это спасительное слово пришло на ум Гераклиону в тот миг, когда скиф потребовал ответа.
— Я согласен! — ответил Гераклион. — Идём со мной. Я покажу тебе и твоим воинам дорогу в Херсонес.
Скиф похлопал юношу по плечу. Гераклион содрогнулся Это выражение признательности казалось ему страшнее смерти. Враги считают его уже своим!
— Лабиринт! — шептал Гераклион. — Лабиринт!
Было ещё светло, когда Гераклион и скифы достигли гор, откуда был виден весь полуостров. Он напоминал ладонь с растопыренными пальцами, а город на оконечности мыса, отделённого от других мысов узкими бухтами, был не более ногтя. Но так казалось только издалека. Стоило приблизится к Херсонесу, и тебя охватывало чувство гордости за то, что ты эллин и твои предки превратили это голое место в неприступную крепость.
Херсонес был родиной Гераклиона, а смертным не дано выбирать родину и родителей. И если ты эллин, а не дикий тавр, одетый в козьи шкуры, и не скиф, пьющий молоко кобылиц, ты должен выполнять присягу, данную Зевсу, Земле и Деве, и хранить пуще жизни стены своего города.
Как хотелось Гераклиону оказаться в кругу друзей! Эти часы, когда спадает жара, они проводят на стадионе, соревнуются в быстроте и ловкости. Они бросают медный диск, со свистом разрезающий воздух, с гирями в руках бегут к белым камням и, оттолкнувшись от них, взмывают вверх. А потом очищают тело стригалем,[26] удаляя вместе с маслом пыль беговых дорожек. А варварам непонятно наслаждение от быстрого бега, когда в ушах свистит ветер и слышится дыхание настигающего тебя атлета. Да и как побегут эти скифы на своих кривых ногах! Но они превосходные всадники и стрелки из лука. Их кони невелики, но выносливы. Хорошо, что они оставили их в горах. А ночью — гражданам не страшны скифские стрелы. Ночью скифы войдут в лабиринт и потеряют нить. Когда раздастся сигнал тревоги они будут метаться и натыкаться на стены усадеб и башни, пока не упадут в изнеможении.