Товарищи - Пистоленко Владимир Иванович 7 стр.


Бакланов внимательно следил за ним.

— Значит, матери у тебя нет?

Жутаев взглянул на Бакланова, молча кивнул головой и снова перевел задумчивый взгляд на книги. Бакланову показалось, что новому его соседу очень тяжело. Егор встал с койки, подошел к Жутаеву и, стараясь отвлечь его от печальных мыслей, спросил:

— Сам-то ты, видать, городской?

— Да, городской. Мы все время в городе жили.

— А в каком городе?

— В Днепропетровске.

— Слыхал, знаю. В школе мы учили. А я так и подумал, что ты из города: разговор у тебя не деревенский. Человека часто по одному разговору можно узнать — городской он или деревенский. А я колхозник. Из Платовки. Наше училище как раз над Платовской метеэс шефствует. Отец у меня тоже на войне. Танкист, а в мирное время трактористом был. В метеэсе работал. Сейчас он не на фронте, а в госпитале, под Москвой. Уже скоро полгода как лежит. В письмах пишет, что маленько получше стало. У него ноги поранены: неподалеку мина упала. А маманя моя в колхозе работает. И дед тоже. Все колхозники. Так ты, значит, эвакуированный? Говоришь, перевели из Сергеевой?

— Перевели.

Бакланову показалось, что беседа получается скучной и впечатление от его неуместного вопроса о родителях у Жутаева не рассеивается. Он решил подпустить в разговор шутку:

— Видать, отчудил что-нибудь и дали по шапке. Ага?

Борис строго взглянул на Бакланова и горячо запротестовал:

— Ничего подобного! Ты ошибаешься. Просто отделение формовщиков закрыли, потому что базы для практики нет. Была там допотопная вагранка — из строя вышла. Намечалось строительство завода — пока отложили его. А пас всех, формовщиков, к го второй год учится, в другие училища направили.

— Уж и пошутить нельзя? Я же понарошку сказал, а ты взаправду берешь. А почему вас перевели — слыхали об этом… — Егор посмотрел на Жутаева изучающим взглядом и вдруг спросил: — А у тебя деньги есть?

— Деньги? — удивился Борис.

— Ну да, деньги. Что ты так уставился на меня? Самые обыкновенные деньги — рубли, тридцатки, гривенники.

— Есть немного. А зачем они тебе?

— Да совсем не мне. Зачем мне твои, когда у меня свои есть. Я в кино собрался, а одному неохота. Вот и решил позвать тебя.

Жутаев еще больше удивился:

— Ты что? Шутишь, что ли? А малярия?

Бакланов махнул рукой:

— Эх ты, чудак рыбак! Малярия! Надумал не ходить на занятия — вот и болен. — Он отошел от Жутаева и снова сел на свою койку. — Не хочу! Опротивело все, прямо из души воротит.

Жутаев оставил тумбочку и повернулся к Бакланову:

— И сегодня не ходил? Ни на занятия, ни в цех?

— Не… Не ходил.

— Вон ты, оказывается, какой! А отцу в госпиталь об этом напишешь?

— Надо будет — напишу.

— Врешь, совести не хватит.

— Своей не хватит, у тебя займем.

— Здорово! Значит, симулируешь?

— Ничего не симулирую. Отворотно мне все в училище стало. Можешь ты понять это? Вот поживешь — уви-лишь. Сам еще сбежишь от этих «друзей». А потом я тебе скажу насчет еды: в столовой норма, а мне мало, не наедаюсь. Вот уже второй год доходит, а я все к норме не привыкну. Случается, правда, и досыта наешься, а чаше все-таки — спать ляжешь, а в животе словно быки топчутся.

— Не знаю. Мне, например, хватает, иной раз даже остается.

— Эх, чудак ты! Человек-то на человека не приходится! Вот я — хлебный. Мне хлеба побольше дай — полкило, скажем, на раз, — тогда я буду сыт. А тут на весь день семьсот граммов полагается. Супов, правда, дают вволю, только суп хлеба мне не заменит; наоборот, суп хлеба просит.

— Ничего не поделаешь, на нашей норме можно терпеть, а вот есть нормы чуть не вполовину меньше наших. Думаешь, сытнее тому, кто получает четыреста или пятьсот граммов хлеба в день? Война, брат. Протерпим.

— Да я ничего. Все это я понимаю, не маленький. И терплю. А тебе сказал просто так, к слову. Бывает иногда, до того есть захочется — урчать в животе начнет. А я подтяну ремень дырочки на три — сразу и шабаш.

Лицо Бакланова вдруг приняло мечтательное выражение. Он обхватил руками коленку и, слегка покачиваясь на койке взад-вперед, заговорил не спеша, почти нараспев:

— Эх, как вспомнишь прежнее… И жили же мы здорово до войны! Как жили! Прахом пошло. И все Гитлер натворил. Я как-то подумал: ну что бы я с этим самым Гитлером сделал, кабы он в мои руки попался? Ну, значит, чтоб у меня сила-воля была поступить с ним как захочу за то, что он войну затеял против нас. Думал я, думал, а так и не решил, какой казнью его сказнить. Все мне кажется — мало такому бандиту. До войны я совсем еще маленький был, ну, а все-таки хорошо помню. У меня дед — старший конюх, отец в трактористах, а маманя на метефе. Ты, наверно, не знаешь, что такое метефе?

— Почему? Знаю — молочно-товарная ферма. В Сергеевне мы помогали колхозу, сено возили на молочную ферму.

— Правильно, знаешь, — согласился Бакланов и продолжал — Хлеба вдосталь было, продавали каждый год. Своя корова, барашки. Обязательно свинью откармливали, а то и двух. Картошку и не считали за еду. Словом, жили — во!

Егор выбросил правую руку вперед, сжав четыре пальца в кулак, а большой выпятив вверх.

— Значит, у вас колхоз хороший, — сказал Жутаев. — А вот в Сергеевке, так там плоховато живут колхозники. Я с одним пареньком дружил, его родители в колхозе. Даже хлеба, говорят, не хватало.

— Все может быть, — согласился Бакланов. — И у нас по-разному живут. Если для примера сказать, семья большая, а работает один или двое, то тут не больно разживешься. У нас в семье только я один был нетрудоспособный. К тому же все домашние, и отец с маманей, и дед тоже, на постоянных должностях состояли. Словом, сказать по совести, обижаться па жизнь не приходилось. Бывало, маманя напечет блинов вот этакую стопу, масло растопит, сметану поставит. Хочешь — в масло макай, хочешь — в сметану. А то еще пирогов настряпает, беляшей. Эх, за уши не оттащишь! А я, бывало, дурак, один-два блина съем и нос ворочу в сторону. Меня и начнут уговаривать. Тогда я еще маленько добавлю. Маманя и сюда присылает еды, да разве эти оглоеды, — Бакланов кивнул в сторону коек, — дадут поесть досыта! Васька Мазай в момент банкет устроит, сядут человек десять — и крошечки не останется. Что успеешь съесть вместе с ними, то и твое. Правду говорю: посылка моя, а хозяева они. И никто даже слова доброго не скажет. Съедят да еще и надсмеются.

— А ты мог бы не дать, если ее хочешь. Насильно никто не заставит.

Бакланов с сожалением посмотрел на Жутаева:

— Ничегошеньки ты, друг, не знаешь, вот и говоришь.

— А что здесь знать? И так все ясно.

— Ясно, да не совсем. Это тебе со стороны так кажется.

— Так никто же не имеет права забрать твою вещь, если ты сам не отдашь.

— Попробуй только не дать, он тебе, Васька Мазай, не даст! У него знаешь какой кулак? Небольшой, а тяжелый, что твоя свинчатка. Я один раз отведал — хватит.

Мазая не только в нашей группе — во всем училище ребята боятся. И никто с ним не связывается. Ты говоришь: если не хочешь, не давай. Ты понял меня так — вроде я жалею. Да разве мне жалко? Я с дорогой душой, хоть и половину отдам — нате, берите! А ведь они каждый раз всё забирают. Разве ж это хорошо? Просто обидно. Едят мое продовольствие и надо мной же смеются. А бывает и так — жрут мою посылку, а мне ничего не дают. Вроде тоже для смеха. Только я так скажу: какой же тут смех? Мне от этого самого смеха глядеть ни на кого не хочется.

— Ну, знаешь, ты такие вещи рассказываешь, — возмутился Жутаев, — что молчать о них никак нельзя! Покритиковали бы на собрании Мазая раз да другой, продрали бы с перцем как следует — небось бы живо поумнел.

— Попробуй продери! Ночевать-то не на собрании будешь, а сюда придешь, в общежитие. Он тебе покритикует. Начнет припарки ставить — критикой уха не закроешь. Вот поглядим, как ты будешь критиковать! А я все равно сбегу. Сил моих больше не хватает! А если не сбегу, так выгонят. Решил — и дело с концом.

— Знаешь что? Напрасно ты забиваешь голову ненужными мыслями. Вот честное слово тебе даю! О другом нужно думать: как порядок в группе навести… А ты — бежать! Насчет же того, что выгонят, поверь: никто тебя исключать из училища не будет. А надумаешь сбежать — под суд попадешь. Вот увидишь.

— Ну да… — недоверчиво протянул Бакланов, — так уж и под суд. Это всё на пушку берут. Не станут за это судить.

— Напрасно ты себя убеждаешь. Обязательно будут судить. И правильно сделают.

— Почему?

— А ты сам подумай: почему людей наказывают, если они уходят с государственной службы?

— Ну, есть об чем думать… — нерешительно возразил Бакланов.

— Напрасно так считаешь.

— А что я — кулак или вредитель?

— Вот ты говоришь, что отец в госпитале. Ранен. Наверно, он не убежал с фронта. Верно ведь?

— Эх, ты! Тоже придумал сравнение. И не говори дальше — слушать не стану.

— Ну, как хочешь.

Жутаев достал из чемодана небольшую папку. На ее переплете было тщательно выведено цветными карандашами: «Альбом для фото». В папке лежали всего два портрета. На одном — девушка в расшитой украинской блузе, со множеством снизок бус на шее. Голова ее в роскошном венке из живых цветов чуть запрокинута назад, все лицо девушки, особенно глаза, излучает веселье. На другом портрете — мужчина в белой косоворотке с расстегнутым воротом, широкоплечий и сильный. Он тоже улыбается и весело смотрит на мир. Жутаев бережно поставил обе карточки на тумбочку.

— Гляди ты, какая красивая! — изумился Бакланов, рассматривая портрет девушки. — Кто это?

— Моя мама.

Бакланов даже рот приоткрыл и с недоверием посмотрел на Жутаева.

— У-у-у-у! — протянул он, и трудно было понять, что он хотел сказать этим звуком. — Какая она! Ой-ой-ой! Убили при бомбежке? Вот гады!

Брови его сдвинулись к переносице, и он пристально смотрел на портрет, как будто хотел запомнить черты этого лица. Потом бережно поставил карточку на место и взял другую:

— А это?

— Папа.

— Тоже геройский мужчина. Только уж больно они оба молодые. У меня родители куда постарше, а мы с тобой, пожалуй, одногодки. Тебе сколько?

— Шестнадцать.

— Вот и мне шестнадцать… Очень молодые у тебя родители.

— Этот снимок сделан в год моего рождения.

— А-а-а! Тогда все может быть. Значит, сохранил? Правильно сделал. А вот у меня нету с собой карточек. Ни отца, ни матери. Никого, одним словом.

Бакланов отошел к столу и задумался. Потом резко повернулся и спросил:

— В кино-то пойдешь?.. Нет? Ну, как хочешь, а я потопаю.

— Вот это напрасно. Поверь моей совести.

— У меня своя есть.

— Тогда еще лучше.

— Не знаю, когда лучше, а когда хуже. Пошел я.

Бакланов безразлично махнул рукой и вышел из комнаты. Оставшись один, Жутаев взял карточки, сел возле стола и долго смотрел на них. Потом закрыл глаза. Его можно было принять за спящего. Но он не спал, а был в полузабытьи. Борис ясно и отчетливо видел то, что безвозвратно потеряно, что в жизни он больше не встретит. Дорогие сердцу картины проплывали одна за другой, ом видел любимых людей, слышал их голоса, чувствовал их дыхание…

Где-то за дверью послышался звонкий смех и говор. Жутаев поставил карточки на тумбочку, выключил свет и лег спать.

Минувшая бессонная ночь и суматошный день очень утомили его, и, едва он опустил голову на подушку, тут же заснул крепким сном.

КОСА НА КАМЕНЬ

Мазай привычным движением включил свет, увидел вместо четырех коек пять и на одной из них незнакомого парнишку, чуть присвистнул и, как всегда, громко процедил:

— Ага-а! В кубрике, значит, уплотнение. Ну что ж, ладно. Поживем— увидим, как оно будет и что.

Слегка раскачиваясь и медленно, как в танце, передвигая ноги, он подошел к своей койке, снял со степы гитару и взял аккорд.

— А Бакланова нет, — сказал он, садясь на койку. — Наверно, правду ребята сказали, что видели его у кино… Я тебе покажу кино, дождешься! Ишь ты, ударник недоразвитый…

Он рванул струны и запел во весь голос:

Шаланды, полные кефали,

В Одессу Костя приводил…

Мазай пел нарочито громко, чтобы разбудить спящего, но тот не просыпался. Тогда Мазай так же не спеша подошел к койке новичка и крикнул:

— Эй, ты! Житель! Встань-ка! Слышишь? Проснись, если люди добрые просят.

Но спящий и на этот раз остался без движения. Мазай кулаком толкнул его в плечо:

— Просыпайся. Ну?

Тот с трудом приподнял голову и, ничего не понимая, сонно спросил:

— В чем дело?

Мазай отошел в сторону, будто ему никакого дела нет до новичка, и снова заиграл и запел:

Раз пятнадцать он тонул,

Погибал среди акул…

— Чего тебе надо?

Мазай резким движением обернулся и прервал аккорд.

— Если будят, значит, нужно. Живу в этой каюте я. Зовут меня Васька Мазай. Понятно? Слыхал, наверно?

Сон мгновенно оставил Жутаева. Борису захотелось тут же подняться с постели и повнимательнее, как редкую диковину, рассмотреть стоявшего перед ним с гитарой и неприязненно глядевшего парнишку, о котором он слышал сегодня столько разговоров. Но он вовремя сдержал себя и ничем не выдал интереса к Мазаю. Внешне он остался спокойным и даже безразличным.

— Мазай? Слышал, — сдержанно ответил он.

Мазай ожидал большего впечатления, но и эти два слова прозвучали для Васьки приятной музыкой. На лице его появились самодовольство и надменность, и он даже не пытался их скрыть.

— То-то. А кто тебе обо мне рассказывал? Наверно, наплели семь верст до небес и все лесом.

Жутаев не спешил с ответом.

— Да нет… Так чтоб специально — никто не говорил. А вообще упоминали твою фамилию, когда направляли в общежитие. Секретарь комитета комсомола сказал, что в комнате живет староста восьмой группы, и назвал тебя.

Мазай недовольно поморщился:

— Давно перекочевал сюда?

— Недавно. Наверное, часа два прошло, не больше.

— Ясно…

Мазай что-то промычал и под аккомпанемент гитары затянул:

Играй, мой баян, и скажи всем друзьям,

Отважным и смелым в бою…

Мазаю очень нравилось обрывать песню на полуслове, а игру — на самом звучном аккорде. Резким движением положив ладонь на струны, он спросил:

— Слушай, а тут больше никого не было? Вот на этой койке. Невысокий такой, волосы светлые. Розовенький да сытенький.

— Егор?

— Он самый. Значит, был?

— Был… Он ушел.

— Давно?

— Нет, не особенно.

— А не говорил, куда?

— Сказал, что в кино.

Мазай взглянул на дверь и, словно видя там Бакланова, погрозил кулаком:

— Ах ты, симулянт первой статьи! В кино захотел? Ничего, поймают. Сережка с Колькой такие тральщики — со дна моря выловят. Я тебе покажу, как мой авторитет срывать! Навсегда про кино забудешь.

Мазай снова заиграл и запел:

Эх, душа морская,

Сильная, простая…

Ты формовщик? — строгим тоном спросил он Бориса.

— Формовщик.

— В какую группу направили?

— В восьмую.

— Наша группа. Учти — группа передовая. Понял? А подгруппа какая?

— Подгруппа первая.

— Ага! Я в ней и состою и командую.

Мазай отвернулся и пропел:

Наверх вы, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает…

Затем небрежно, словно нехотя, задал новый вопрос:

— У тебя кто отец?

Жутаев ответил таким же топом:

Назад Дальше