Но папа даже не поднимает голову. Я перехожу улицу и становлюсь под окно. Потом медленно поднимаю голову — так, чтобы видеть папу, а он не заметил меня. Он склонился над книгой, одну руку запустил в волосы, а в другой держит пончик.
Мне бы разозлиться, что он не ищет меня весь в слезах, а сидит тут себе уютненько, читает и жрет пончики. Но странная теплота в животе — вовсе не ярость, а что-то совсем другое. Мне его жалко.
Раньше я всегда думала, папа должен расстраиваться из-за того, что такой толстый. Дедушка его все время доставал — потому что дедушка врач и не переносит толстых.
— Вольфганг! — повторял он папе. — Так ты собираешься что-то делать со своим весом?
Но папа только глубоко вздыхал и брал еще один кусок пирога. Каждый раз, когда мы ехали к бабушке с дедушкой, я заранее боялась вопроса про вес.
А потом папе все это надоело, и он больше не хотел ездить с мамой к своим родителям. Но мама заставляла его, говоря: «Вот, я же езжу вместе с тобой, ем жирный гуляш твоей матери, а потом маюсь от приступов печеночных колик».
И только когда папа однажды, подъехав к дому родителей и увидев, что они уже стоят в саду и машут нам, громко заорал: «Нет!» и повернул обратно, мама поняла, что он и вправду больше не хочет к ним ездить. Она высадила папу на вокзале и поехала с нами обратно к бабушке и дедушке. А они даже не спросили, отчего это папа больше не приезжает.
В общем, из-за дедушкиных вопросов про вес я всегда боялась, что папа расстраивается, потому что он толстый. Но теперь-то, когда я вижу его мирно жующим, мне кажется, он вовсе не печалится. Ну или печалится — но только из-за того, что пончики вдруг заканчиваются. Как сейчас, например. Папа встает, и я быстро пригибаюсь под окном. Когда выпрямляюсь, папа стоит за стойкой и заказывает себе добавку.
Я на коленях проползаю под окном.
Только на парковке снова решаюсь идти прямо. Бегу мимо нашей машины и думаю вдруг, что надо бы оставить папе записку: всё, мол, в порядке, я найду Нелли и вернусь. Я все еще прикидываю, что же именно мне написать, как вдруг замечаю, что задняя дверца машины плохо закрыта. Так не пойдет, думаю я, тут же моя гитара, ее ведь украдут. Я открываю дверцу и нажимаю кнопку — чтобы все было как положено. А потом вдруг понимаю, что если любой может украсть мою гитару — то я ее тоже могу украсть. Хватаю гитару, захлопываю дверцу и бегу со всех ног.
Добежав до автовокзала, я никак не могу отдышаться — и для начала сажусь на скамейку со своей добычей. Хотя это и моя гитара, но у меня ощущение, что я ее украла. Когда я представляю, как папа выходит из «Данкин Донатс», замечает, что забыл закрыть дверь и гитару украли, мне его становится ужасно жалко. Хотя он кражи, может, даже и не заметит.
Перед моими глазами все время папа, сидящий в «Данкин Донатс». И я совершенно не понимаю, почему грустнею, увидев его, ведь сам-то он вполне всем доволен.
Это ж офигеть — мне кажется, я лучше него знаю, что он должен чувствовать.
Иногда мне хочется сказать ему: папа, тебе грустно, так грустно, что грустно становится и мне, только вот ты этого не замечаешь, потому что сотнями заглатываешь пончики и книги и тебе уже ни до чего нет дела.
Я представляю, как папа мычит в ответ: «М-м-м-м», откусывает пончик и читает дальше, и тут металлический голос объявляет: «Now boarding: Erie». Я быстро вскакиваю со скамейки, чтоб успеть на автобус. Встаю в очередь у окошечка.
Гитару я держу обеими руками очень крепко и чувствую, как сердце бьется где-то в горле. Надеюсь, никто не заметит, что со мной творится.
Когда подходит моя очередь, я прислоняю гитару к окошечку кассы и роюсь в рюкзаке в поисках билета. И почему я такая дура и не вытащила его заранее?
— Your ticket, please, — уже в третий раз повторяет женщина в окошечке, как будто я не роюсь в рюкзаке уже две минуты прямо у нее на глазах. А потом наконец нахожу билет, аккурат перед четвертым «Your ticket, please», и с шумом кладу его на стойку. Стойка — а точнее, колченогий деревянный стол дрожит и трясется, его дрожь передается гитаре, и она падает. Я выпускаю из рук рюкзак, хочу подхватить гитару, пока она не ударилась об пол, и почти хватаю ее.
Что-то жутко твердое изо всех сил бьет меня по голове. Секунду я не понимаю, где я и что со мной, чувствую только жуткую боль. А потом слышу, как кто-то говорит: «Ты в порядке?» и дотрагивается до моего плеча.
— Да, — бормочу я и выпрямляюсь.
И тут же из носа хлещет кровь — целый литр, не меньше.
Кто-то протягивает мне носовой платок, я недолго стою, закинув голову, с платком на носу, наконец кровь останавливается, и я могу оглядеться. Передо мной стоит парень, примерно моих лет, круглолицый, с каштановой кудрявой шевелюрой.
— Ты в порядке? — спрашивает он и протягивает мне новый платок.
— Your ticket, please, — говорит женщина в окошечке и возвращает мне мой билет.
Парень берет билет, гитару, мой рюкзак и говорит: «Пошли». Я плетусь вслед за ним с носовым платком на носу. Он поднимается в автобус, у него и вправду получается протиснуться в дверь со всем нашим скарбом. Бегу за ним.
Он останавливается у сиденья, где под окном стоит гитара. Ставит мою гитару рядом и закидывает рюкзак наверх.
— Гитары туда не пролезут, — объясняет он, — хочешь сидеть у окошка?
Я киваю. Он забирает свою гитару от окна. Я забиваюсь на сиденье и кладу свой инструмент на колени. Парень садится рядом.
Мы сидим, обнявшись с гитарами, как мамочки с грудничками. И молчим.
— Меня зовут Язон. Можно посмотреть? — говорит он и кивает на мою гитару.
Это звучит не как вопрос, и я не понимаю, что со мной — может, я совсем уже не в себе или просто рада повыпендриваться, но я говорю: «Конечно» и расчехляю гитару. «Вау», — восклицает он и тут же еще раз: «Вау», — и еще, и еще раз, гладя пальцами деку.
— Это подарок моего отца, — говорю я и вдруг заливаюсь слезами. Язон с испугом смотрит на меня, протягивает еще один носовой платок и говорит, как ему жаль, что мы столкнулись — он просто увидел, как падает гитара, а у него это рефлекс, а еще у него жутко твердая голова, ему уже многие это говорили, ну те, что тоже сталкивались с ним.
Я рыдаю, дыша так громко, что мое дыхание эхом отдается в резонаторном отверстии гитары и от этого звучит еще жалобнее. Язон протягивает мне носовые платки — надо же, сколько их у него, оказывается. Но из-за платков я рыдаю еще горше. Поэтому, когда он хочет дать мне очередной платок, я отказываюсь. Он убирает его в упаковку и смотрит на меня совершенно растерянно. Только я думаю, что все-таки платок мне нужен, как голос в динамиках сообщает, что мы отправляемся по расписанию и через три часа девятнадцать минут будем в Эри, а еще водитель желает нам приятной поездки. Этот голос утешает меня лучше платков. Когда я его слышу, мне кажется, что всё — как обычно, по расписанию, что я вовсе не сбежала от родителей и совсем одна еду по Америке.
Автобус трогается с места и я гляжу в окно. Как же хорошо просто ехать куда-то, не читая при этом карту, не повторяя то и дело «впереди направо» и «впереди налево». И как же хорошо, когда не надо кормить водителя пончиками!
Я почти забыла про Язона, и тут он спрашивает:
— Твои родители тоже в разводе?
Я гляжу на него. Он смотрит так серьезно, насколько серьезно может смотреть курносый веснушчатый парень с кудрявыми светло-каштановыми волосами.
— Да, — говорю я. А потом рассказываю ему, что моя мать сбежала с придурочным блондинчиком, оставив отца одного, а мне запретила жить у него — поэтому я могу с ним видеться только раз в пару месяцев по выходным.
— Ну, всё как у меня, только наоборот, потому что мой отец сбежал с придурочной блондинкой и теперь говорит, что его можно навещать только раз в пару месяцев, так как он очень занят.
— А где он живет? — спрашиваю я.
— В Мемфисе.
Ага.
— Так ты едешь в Мемфис?
— Точно.
— А как?
— На автобусе.
— Так ведь этот автобус едет в Коламбус, через Эри.
— Я пересяду в Коламбусе.
Вот так-так. Получается, я на пол пути к Мемфису.
— А когда ты приедешь в Мемфис? — спрашиваю я.
— В пятницу, — говорит Язон и зевает.
— Ага, и ты пойдешь туда?
— Куда?
— К НЕМУ!
— Конечно. Я же живу у него.
— Да к Элвису!
Язон смеется. Чувствуя, что краснею, я отворачиваюсь. Теперь он заметил, точно заметил: я не крута, я толстая, со мной лучше не заговаривать, если не хочешь почувствовать себя лохом и увальнем. Нужно было заткнуться вовремя.
— Конечно, пойду!
Я смотрю на него.
— Тебе нравится Элвис? — спрашиваю осторожно. Господи, что же я несу такую чепуху, еще чуть-чуть, и я суну ему анкету — «Поставьте крестик: да, нет, возможно».
— Мне не нравится Элвис, — говорит он. — Я его обожаю.
— Я его тоже обожаю! — ору я так громко, что женщина сзади шикает. — Я тоже его обожаю, — повторяю совсем тихо.
А потом мы с Язоном напеваем друг другу наши любимые песни, и я пробую сыграть на гитаре «В гетто», но у меня не получается, потому что тут совсем тесно и люди вокруг то и дело говорят: «Ш-ш-ш-ш, ш-ш-ш-ш, ш-ш-ш-ш». Но мы не унимаемся и замолкаем только тогда, когда водитель говорит в микрофон, что ему вообще-то нравится наше пение, но вот пассажиры жалуются и поэтому нам придется прекратить — к сожалению.
Какое-то время мы сидим молча. А потом я рассказываю Язону, как увидела папу сидящим в «Данкин Донатс»: он лопал пончики и читал.
— Как грустно, — говорит Язон.
— Точно, — отвечаю я и смотрю в темноту за окном — и я ужасно счастлива.
8
Когда мы приехали в Эри, Язон только-только успел кинуть мне мой рюкзак и крикнуть в закрывающуюся за мной дверь, что 16 августа он будет выступать в Грейсленде на конкурсе песен Элвиса и мне тоже обязательно надо приехать. «А у меня шестнадцатого день рождения!» — прокричала я в ответ и махала ему, пока автобус не исчез вдали.
Лишь тогда я замечаю, что уже темно, а я стою совсем одна на автобусной остановке. Секунду мне кажется, что нужно сесть и подождать папу, но потом я вспоминаю, что все, рассказанное Язону, придумано от начала до конца и на самом деле это я сбежала, и никто меня тут не ждет.
Я не прочь отправиться к Ниагарскому водопаду, к маме и Кларе. У меня есть время да пара монет, поэтому я иду к телефонной будке, чтобы позвонить маме в отель. Это не так-то просто, мне вдруг отвечает какая-то чужая женщина, и я уже думаю, что ошиблась номером, но она мне просто говорит, сколько монет надо кинуть в автомат. А потом трубку берет мама. Я удивляюсь, потому что она вовсе не говорит «Антье, солнышко, где ты, мы все ужасно волнуемся!» и не рыдает. А просто спрашивает, есть ли что-то новенькое с тех пор, как она поговорила с папой час назад и ладим ли мы друг с другом так же здорово, как раньше.
Папа ей не сказал, что я потерялась.
— Да, — говорю я поэтому маме, — все идет по плану. Мы скоро найдем Нелли.
И нажимаю на рычажок. Потом в трубке снова появляется незнакомая женщина и говорит, что мне нужно кинуть в автомат еще двадцать пять центов.
Но у меня нет с собой двадцать пять центов, и я просто ухожу. Их проблемы, если они не берут деньги вперед.
Я и сама не понимаю, отчего не сказала маме просто: мам, папа потерял меня. Наверное потому, что мне вдруг кажется: это я потеряла папу, а не он меня.
Потом я сосредотачиваюсь, выхожу на дорогу и вытягиваю руку с поднятым большим пальцем.
Мой палец одиноко торчит в темноте, а я вспоминаю Юргена Древса и его песню «Постель в чистом поле». Она была у мамы на старой кассете со шлягерами, которую мы с Кларой раньше слушали перед сном. Там он голосует на шоссе и поет «Стою на дороге уже битый час…», а нам с Кларой все время слышалось «Стою на дороге, уже битый щас». И мы никак не могли понять — если «битый щас», то кто его бил и как это вообще бывает. Спустя четверть часа в Эри, стоя в одиночестве с вытянутой рукой и поднятым большим пальцем на дороге, чувствуя, как все тело болит, словно меня лупили, я вдруг понимаю, как это, стоять на дороге «битым щас». «Надо рассказать об этом Кларе!» — думаю я, и вдруг около меня останавливается грузовик.
Из окна выглядывает пожилой мужчина в синей бейсболке.
— Хочешь поехать со мной?
— Да, — говорю я, не задумываясь.
— Куда тебе надо?
— Государственный парк.
Мужчина тянется к двери с моей стороны и открывает ее.
— Get in[6].
Я закидываю рюкзак, а потом влезаю в машину вместе с гитарой. Я и не думала никогда, что это так трудно — забираться в грузовик. В фильмах люди так запросто запрыгивают в него. Даже в фильмах ужасов.
Может быть, мне все-таки не стоит… но поздно. Я уже сижу в машине, и водитель газует.
Меня подбрасывает на сиденье так высоко, что я наверняка вот-вот разобью головой ветровое стекло, и больше уже не надо будет раздумывать о том, не серийный ли убийца этот мужик.
— Buckle up! — говорит мужчина одним уголком губ.
Это какое-то извращение? Может быть, что-то вроде «раздевайся»? Или еще похуже?
— Buckle up, girl, it’s the law!
It’s the law? Неужели тут такие законы, что водителям разрешается насиловать несовершеннолетних пассажирок?
Он вздыхает. Потом отрывает руку от руля и наклоняется ко мне.
Черт, вот оно, начинается! Что же делать? Я вжимаюсь изо всех сил в сиденье, чтоб его рука не дотронулась до меня.
Ой, кажется, он нагибается к моей правой груди. Я так прижимаюсь к сиденью, что совсем не дышу.
Что же делать, что же делать? Дать ему по яйцам? Из этого положения у меня ничего не получится.
Еще чуть-чуть, и он дотронется до меня.
Я закрываю глаза. И ничего не чувствую.
Снова открываю глаза. И вижу руку, вытягивающую ремень безопасности.
Уф, водитель всего лишь хочет, чтобы я пристегнулась! Я беру ремень из его рук.
— All right, — доволен он, — Держись закона и все будет хорошо!
Это all right что-то мне напоминает. Я откидываюсь и смотрю на водителя в профиль. Ему уже около семидесяти, из-под бейсболки торчат седые волосы. У него лохматые белые брови и настоящий шнобель. И маленький рот, который выглядит даже как-то дружелюбно. Наверное, поэтому я и села к нему в машину.
Я до сих пор не могу опомниться. И как я могла быть такой дурой?
Но пока ведь он не сделал мне ничего плохого — может быть, и пронесет.
А потом я вижу кое-что, и это меня сразу же успокаивает: на ветровом стекле у него висит игрушечный Элвис! Когда машина подпрыгивает на ухабах, Элвис танцует, как чумной.
— Вы фанат Элвиса? — спрашиваю я и показываю на игрушку.
Старик смеется. «Что-то типа того». Хм. В общем, не совсем. Жалко.
— А ты фанат Элвиса? — он мельком смотрит на меня.
— Да, — говорю я. Он смеется.
— Нынче фанатов Элвиса полно.
Не представляю, что он имеет в виду.
— Но лишь пара человек знает, чего Элвис хотел на самом деле.
Ага.
— Знаешь, он был не просто тупой исполнитель шлягеров. Он хотел творить добро. Служить родине.
Гм-гм. Я киваю. А что еще мне остается?
— Но он допустил ошибку.
Я снова киваю, хотя совершенно не понимаю, о чем это водитель толкует. Но с ненормальными надо во всем соглашаться, советует мама.
— Я люблю Элвиса, — говорю я.
— Правда? — Мужчина смотрит на меня и как-то странно улыбается.
Покровительственно? Нет. Скорее, забавляясь. Словно я ребенок, который ничего не смыслит в жизни. Я больше не хочу с ним говорить и смотрю в окно.
Грузовик заворачивает на темную улицу.
Черт, все-таки все идет наперекосяк! Сердце судорожно бьется в горле.
Стараясь, чтоб водитель ничего не заметил, я нащупываю ручку дверцы. Холодный металл под ладонью успокаивает меня. Как только машина замедляет ход на повороте, я рывком раскрываю дверь. Меня со всей силы бросает вправо, и я свешиваюсь над дорогой.