Кто-то невидимый за сценой, чертыхаясь, дёргал левую половину занавеса. Занавес угрожающе потрескивал, а смех в зале нарастал.
Мало-помалу Нурлан стал похохатывать вместе со всеми, и слёзы закипели у него под веками, оттого что в душе он осуждает этот смех, а снаружи — смеётся.
Обеими руками Нурлан схватился за низ занавеса, изо всех сил потянул его налево. За сценой кто-то невидимый едва не наступил на пальцы мальчика, а занавес, волочась по полу, поплыл влево и повлёк за собой Нурлана.
— О-го-го! — закричал мальчик, пытаясь высвободить руки, но занавес проволок его до самого простенка, где малыш, поднатужившись, всё-таки выдернул руки из топкого пыльного бархата и вернулся к своему месту.
Мальчик посмотрел наверх, и сердце его обмерло от восторга и страха.
Нурлан увидел сцену — очарованный мир, озарённый прожекторами, где стоял королевский трон, никем не занятый, под большим зелёным деревом. У края сцены возвышался рыцарь в блистающих латах, с мечом и голубым щитом, на котором был изображён красный лев, свободно стоящий на задних лапах.
Лицо рыцаря было бледно от отваги и предчувствий.
Под полом что-то шуршало, шелестело и шептало. Это суфлёр приставал к благородному рыцарю:
— Иван Пантелеевич, что это с вами? Кого вы стесняетесь? Начинайте! Сколько можно ждать? Вот слова… Повторяйте за мной.
Но рыцарь, наморщив лоб, сам вспомнил слова роли, вскинул левую руку без меча и в совершенной тишине прочитал:
Шелка на дорогу: идёт Королева.
Victoria mea!
Народ расступается справа и слева.
Victoria mea!
Весёлые пляски вкруг Майского Древа.
Victoria mea!
Отпито из чаши победного гнева.
Victoria mea![4]
Он читал раскатистым голосом, и голос его проникал, наверное, в самые дальние комнаты здания и летел по улицам посёлка в степь. А из глубины сцены навстречу Нурлану всё выбегали и выбегали средневековые люди и выстилали пол ветками карагача и белой акации. Вокруг зелёного дерева кружился хоровод и пел песню.
Какую?..
Сквозняк прошёлся под рубахой у Нурлана: эта песня не раз снилась ему во сне! Во сне, как и сейчас, наяву, в ней было много женских голосов; они сплетались, обжигали душу не до ожогов, обнимали её и уводили в дивные страны; и такая тайна, чистота и упование на счастье жили в этой песне, что когда Нурлан просыпался, то ладошками убирал со щёк слёзы и напрасно пытался вспомнить её.
Песня навещала его сны и только сегодня пришла в его явь, так ошеломляюще внезапно, что он не успел заплакать.
А из глубины сцены медленно шла королева в голубом платье, шитом серебром, облачно-белых туфлях и золотой короне. Обильные, медно-рыжие волосы её переливались и были в продуманном беспорядке рассыпаны по плечам, а лицо было неизъяснимо прекрасно и печально.
За королевой шёл паж в лиловом берете и держал на весу краешек её шлейфа.
Нурлан позавидовал пажу:
«Почему это не я?..»
Королева встала у края сцены и белой ладонью плавно обвела вокруг, ограждая сцену и никого не пуская в её заповедные пределы, залитые лучами прожекторов.
К королеве подошёл человек с засаленной косичкой, подведёнными глазами, выщипанными бровями и замысловато поклонился.
— Это заречный посол, — зашептал Богдан. — Меня пробовали на эту роль…
— Не меша-аай, — простонал Нурлан, боясь пропустить хоть миг из роскошного действа.
— Роль очень трудная, — шептал Богдан.
Но Нурлан ладошками, как наушниками, прикрыл уши с обеих сторон, чтобы слышать только то, что говорят на сцене. Он так смотрел на королеву, что королева почувствовала его взгляд и, выслушивая медоточивые речи заречного посла, милостиво улыбнулась Нурлану.
У него запылали щёки, и он попросил взглядом:
«Ваше королевское величество! Будет свободное время, взгляните на меня ещё раз…»
Королева больше не смотрела на него. По государственным делам ей надлежало следовать к трону. Она величественно повернулась и быстро направилась к трону.
Всё было хорошо, да паж забыл поднять шлейф. Конец шлейфа зацепился за сучок на полу. Королеву дёрнуло назад, она взмахнула руками и чуть-чуть не упала на спину.
— Раззява! — закричал пажу Нурлан, тут же обеими руками зажал себе рот и от страха закрыл глаза. Как он мог в присутствии королевы так ругаться?
Ой, что теперь будет?
Нурлан открыл глаза.
Королева по-прежнему махала руками, чтобы не упасть, а паж не знал, что делать.
Ни секунды не мешкая, Нурлан вскарабкался на сцену, пахнущую клеем, духами и потом, ослеплённый прожекторами, отцепил шлейф и, успев показать язык потрясённому пажу, под грохот аплодисментов вернулся на своё место.
Королева уже сидела на троне и, склонив голову, милостиво выслушивала толстого посла в треуголке из войлока.
— Заморский посол, — сказал про него Богдан. — Я просил эту роль, да мне не дали…
Заморский посол оказался весёлым человеком. Он сыпал прибаутками, и королева, обмахиваясь веером, смеялась до слёз. Посол кончил говорить, а королева, прислушиваясь к себе, всё смеялась явно не по роли, и в глазах её жила скрытая печаль.
Нурлан холодеет:
«Неужели её убьют? За что?»
И утешает себя, как может:
«Её не за что убивать! Она такая красивая».
Королева успокаивается и опять смеётся, откинув голову назад, и Нурлан незаметно для себя начинает смеяться вместе с нею.
Отчего так неистово весела королева? Оттого, что дела в королевстве идут отлично? Или оттого, что окончился учебный год и впереди каникулы для больших и для маленьких? Или ещё от чего-то, непостижимого Нурлану?
Внезапно королева замолкает, опять прислушивается к себе, и слёзы смеха в её глазах блестят, как слёзы печали.
«Неужели её всё-таки убьют? — опять холодеет Нурлан. — Но кто? Как? Надо отвести беду!»
Между тем на виду у всего зала, но так, чтобы не видела королева, заречный посол сыплет яд в хрустальный бокал с газированной водой и несёт его к трону.
Зал замирает.
Слышно, как шипит, пузырясь, вода в бокале.
Королева с рассеянной улыбкой принимает бокал из рук заречного посла и собирается пригубить газированную воду. Нурлан непроизвольно вскрикивает:
— Не пейте-ее!..
Королева с укоризной глядит на него. Нурлан поясняет, потупившись:
— Там яд.
— Не пейте! — кричат из разных мест зала. — Пожалуйста, не пейте!
Королева колеблется.
Она живёт в ином мире, отделённом от этого кромкой сцены, лучами прожекторов, чуровой чертой, переступать которую обыкновенный человек не имеет права.
Медленно-медленно королева выпивает бокал, ставит на поднос, успевает шепнуть слуге: «Не разбей, пожалуйста», белыми пальцами в перстнях расстёгивает высокий ворот платья.
— Мне душно, — жалуется она.
Нурлан в ужасе закрывает глаза руками. Он слышит стоны королевы, крики послов, топот ног, властный голос рыцаря, визг собаки и звон стекла. Наверное, разбился вдребезги тот самый хрустальный бокал. Но что значит хрусталь по сравнению с жизнью королевы?
Не отрывая ладоней от глаз, большими пальцами Нурлан затыкает уши, чтобы не только не видеть, но и не слышать всей трагедии.
Щекам и рукам горячо. Это текут слёзы.
Но что они изменят?
Он ждёт долго-предолго и решается оторвать руки от лица только тогда, когда зал гремит от аплодисментов и топает так, что дрожат половицы.
Посреди сцены стоит живая разрумянившаяся королева, держит за руки заречного и заморского послов. Она кланяется залу, а вместе с нею волнами кланяются-колыхаются остальные артисты.
— Браво! — кричит зал. — Браво-оо! Брависсимо!
Нурлану не верится, что сказка о светлом королевстве уже кончилась и начинается быль степного посёлка Адамовки.
Зал долго не отпускает артистов, а после Нурлан бежит за сцену.
К королеве не подойти, не пробиться: её плотно обступили зрители. Она снимает корону, встряхивает головой, и медно-рыжие обильные волосы её, осыпанные блёстками, как изморозью, рассыпаются по плечам. Королева не видит Нурлана: она отвечает на вопросы зрителей и улыбается измученной улыбкой.
Нурлан знает, что в жизни её зовут Наталья Николаевна, что она — жена бригадира Ивана Пантелеевича, который на сцене играл средневекового рыцаря, и что она — учительница начальных классов. Через год, когда Нурлану стукнет семь лет, он будет учиться именно у неё в этой школе.
Как долго ждать, пока пройдёт этот год!
Дома мать включает телевизор и, взглянув на маленькие плоские фигурки, что с треском мельтешат на экране, выключает его. Она присаживается на краешек кровати сына, сидит молча и перед тем, как идти к себе, наказывает:
— Всегда жалей дедушку, сынок. Я ведь его люблю не меньше тебя. Конечно, он очень старый человек, с предрассудками, и в гаком возрасте его вряд ли перевоспитаешь… Но он очень честный, работящий человек! Ты прости меня, сынок, что за руку увела тебя от него… Прости! Я переволновалась оттого, что долго искала тебя. Я же мать!.. Ты меня простил?
— Да, — еле слышно отвечает Нурлан.
— Спать будем?
— Да.
Мать уходит. Нурлан лежит в темноте и, заложив руки за голову, смотрит в открытое окно на звёзды. Они сегодня большие, как очи, и горят низко над самой степью.
Глава четвёртая
ВЕЛИКОЕ ДВИЖЕНИЕ
Сидя на вершине пятисотлетней лиственницы, орёл-могильник слышит, как из её корней, припадающих к родникам тысячелетий, проталкиваются и текут светлые соки жизни — по стволу, по ветвям, по малым веточкам, и жажда жизни охватывает его, как приступ радости. Он громко хлопает крыльями, так что они роняют перья, и, озирая окрестности, видит, что в степи затевается Великое Движение.
Оно было и прежде, на заре его юности, когда снимались с якорей, казалось, целые материки: катились тьмы кибиток, покрытых пахучими кошмами; осторожно, словно с завязанными глазами, ступали степенные верблюды; и тьмы и тьмы всадников в бронзовых сёдлах сходились в сражениях. После сражений оставалась дочерна вытоптанная земля, выстланная телами убитых воинов, и тогда хищные птицы и шакалы отъедались так, что не могли ни летать, пи ходить, а только сидели и грузно отпрыгивали или отползали в сторону, когда, отыскивая сына, мужа или брата, по нолю ходили скорбные женщины и заглядывали в лица воинов:
«Он?..»
Очнувшись от воспоминаний, на склоне лет орёл видит новое Великое Движение, куда более протяжное, чем прежде.
По грудь в колосьях, куда ни взгляни, плывут красные железные кони, грохочущие от страсти, и выстилают степь телами поверженной пшеницы.
Что она им сделала?
Старый орёл слетает с лиственницы. Он поднимается всё выше и выше, туда, где воздух прохладнее и звонче, чтобы увидеть, где нынче кончается Великое Движение. Ведь в былые времена любая битва была обозрима. Надо только подняться как можно выше, и ты увидишь: посреди мира мечется битва, а по краям его стелется млечная степь.
А сейчас?
Внизу повсюду плывут красные кони, и несть им числа и предела. А если с отдыхом полететь в один конец, столько хватит сил?
Где он — очерченный предел Великого Движения?
Орёл не знает, что оно размахнулось от одного солёного океана до другого, и не одолеть ему эти просторы. Орёл ещё не постиг, что на этой земле выстрадано самое прекрасное, чего достиг человек за нелёгкую историю свою, — сотворение Жизни, сотворение Хлеба.
Ночью Великое Движение не затихает. В темноте храпят железные кони. Светятся их огненные очи, гаснут и опять светятся ярче прежнего. Мучимый стариковской бессонницей, орёл срывается с лиственницы и поднимается к звёздам, что осыпали небо от росистых хлебов, не тронутых сталью, до вершины небесного купола. Звёзды приближаются, крупнеют и перестают моргать. А внизу, теперь уже беззвучные, мигают и переливаются тьмы земных звёзд.
Это идёт Великое Движение, и красные кони, светом очей своих освещая путь, выстилают степь ворохами хлеба.
Звёздное небо и звёздная земля смыкаются, как створки раковины. Орёл-могильник парит между ними, и холодный огонь касается его крыльев.
«Прежде в ночи горело множество костров, — вспоминает он. — Только я не помню, чтобы верхние огни смыкались с нижними».
Он находит лиственницу и сидит нахохлившись, пока золотая звенящая корона солнца не поднимается над степью, над Великим Движением, и, осиянные ею, окутанные хлебной горячей пылью, по дорогам бегут голубые тяжеловозы. Они с краями полны крупным, как золотые яйца, снесённые Жар-птицей, зерном пшеницы. Их бег плавен: они боятся обронить хотя бы одно зёрнышко, и в беге этом есть нечто от возвращения орлицы к родному гнезду — с добычей, не с пустом, в пору орлиной молодости.
Орёл-могильник провожает голубых коней взглядом, а иногда летит за ними, сопровождая до скально-серого огромного зернохранилища, на вершине которого в иную погоду отдыхают облака, ибо пет других вершин в этой ровной, как глинобитный пол, степи.
Он летит и слышит храп железных коней и людские голоса:
— Рыба — вода. Ягода — трава. А хлеб всему голова!
— Как это писали в старинных книгах? «Если зерно пшеничное, упав в землю, не умрёт, то останется одно. А если умрёт, то принесёт много зёрен!»
— Богатый нынче урожай, что там говорить!
— Убрать бы вовремя.
— Стараемся!
— И мы, и дети наши.
— Что же, на жатве ни один серп лишним не бывает.
Старый орёл тяжело опускается на пшеничный валок и поводит головой в серебряной шапочке.
«Раньше сталью поражали воинов. А теперь сталью срезают стебли. Чего люди находят в них? — думает старый орёл. — Стало быть, находят нечто, неведомое мне. Люди никогда ничего не делают зря. Кто-кто, а я-то это знаю».
Крючковатым клювом, истёртым до воскового блеска, орёл-могильник ворошит пшеничные стебли под ногами. Подсыхающий валок хлеба не сопрелой пышен и благоуханен, и ноздри орла ощущают сухую, благодатную прохладу между землёй и стеблями, где идёт еле уловимый желанный ток воздуха… Раскрыв клюв, орёл жадно ловит этот ток и неохотно взлетает, слыша близкий грохот красного копя.
На крупе коня в кибитке, прозрачной, как кокон, орёл-могильник видит женщину в рубахе, белой от соли. А рядом с ней — маленький мальчик, тот самый, с которым они когда-то беседовали на такыре.
У этого мальчика в чёрных глазах живёт и никогда не умрёт таинственная мудрая Душа.
Плавно набирая высоту, орёл с приязнью глядит в эту Душу.
Мальчик машет ему рукой и кричит невыспавшимся голосом:
— Не узнал?.. Здравствуй, приятель!
Глава пятая
ПРОБУЖДЕНИЕ
В субботу на воскресенье мама взяла Нурлана на полевой стан, а сама уехала на комбайне убирать хлеб, пообещав вернуться засветло.
Мальчик обошёл стан и его окрестности: кирпичное здание, где в спальне, как в поезде, койки в два этажа, где жаром пышет кухня, а в столовой повариха Алевтина трижды кормила его. Он навестил артезианский колодец в акациях и баньку-землянку на берегу реки, где на выстывших половицах прыгала лягушка.
Что ещё?
Стан обступили некошеные хлеба, ещё бронзовато-зелёные, и каждый колос, гранёный и неподвижный, окутан туманцем, словно дыханьем своим.
В безветрии слышен негромкий свист:
«Фью… Фью…»
Нурлан идёт на него. У грядки свежевырытой рыжей земли столбиком стоит суслик и, прижав лапы к песочному брюху, смотрит на солнце.