Кузница захватила Шэн Хао. Остальная жизнь стала надоедливой и скучной, как неизбежное ожидание в больничном коридоре, пока подойдет очередь приема. Маленький Шэн делал все, что полагалось, с редким для его возраста усердием, но подлинную радость приносили лишь часы в кузне, бабушкины сказки перед сном и беседы с
В тишине помолчу я, неспешно на башню взбираясь,
День от бледной зари беспросветен, как поздняя осень.
Вьется дым над водою, в белесый туман собираясь,
Никого перед ширмой дверной, да и ветер шагов не доносит.
На полет лепестков загляжусь, в легком сне замечтаюсь,
В частых шелковых струях дождя одинок и покинут.
Так в бескрайности вечной и полной молчанием тщусь —
Пусть серебряным, тонким крючком будет занавес этот раздвинут.
Заполняя созвучными сердцу строками Цинь Гуаня[4] тонкий лист, юноша не заметил прихода даоса, рука монаха, опустившаяся на плечо, заставила вздрогнуть.
– Шифу, я мигом принесу готовые свитки и поделки! – сказал Шэн Хао вместо приветствия.
– Я не за тем, – Персиковое Дерево вынул что-то из-за пазухи, – ножик сломался. Починишь, вернешь на рассвете.
– Сделаю раньше, сегодня же вечером! – Шэн Хао заметил щербинку на лезвии, она была незначительна.
– Жду тебя на рассвете, – повторил монах и, не прощаясь, пошел к выходу, мягко, почти танцующе касаясь земли бусе на толстой подошве.
Шэн Хао, поглядел ему вслед, пожалел, что нельзя уже больше, как в детстве, бежать за шифу вприпрыжку до конца улицы, помешкал, изучая раненый нож, и пошел в кузницу.
Гудел горн, переливались красным бока антрацита, накалялся полумесяц ножа. Зажатый щипцами, лег на покатую спину наковальни. Шэн Хао примерился и ударил молотом. Удар откликнулся резкой, с оттяжкой, болью в селезенке, кузнец ударил снова, чуть изменив угол и силу замаха, – жгучая боль пронзила сердце. Новый удар – на пределе возможности терпеть отозвалось правое легкое, за ним левое, желудок, глаза, колени. Он бил и бил и уже не понимал – обрушивает ли молот на лезвие ножа или на свое тело. Стены кузни то сужались, то расширялись, горн пожирал антрацит, меха алкали воздуха, пот заливал глаза, или то были слезы боли – кузнец не прерывал работы. До тех пор, пока не почувствовал, не разумом, всем существом, – довольно. Он взял нож и хотел было опустить его в чан с водой для закалки, но плоть, его собственная плоть, незнакомым, но сильным зовом, какому немыслимо противиться, потянулась к лезвию, и Шэн Хао повиновался – нож вошел в печень, окрасив мир перед глазами алыми маками сладкой и нестерпимой боли, и вышел вон – обновленный, залеченный.
Боль отступила. Сознание и тело заново привыкли друг к другу. Кузнец поднес к глазам поковку – в тусклом свете утра казалось, что это незнакомая вещь с неведомым назначением, музейный экспонат, свидетель былых времен. Полоска неба за окном просветлела, напомнив слова шифу: «Жду тебя на рассвете». Шэн Хао завернул нож в лоскут кожи и сунул за пазуху.
Он шел по улицам просыпающегося города, сперва вдоль Янцзы, вдыхая осеннюю сырость; рыбаки у парапета набережной проверяли ловушки на крабов и тут же продавали улов хозяевам рыбных ресторанчиков. Потом повернул на юг от реки, пошел вдоль широкой Улолу, его обгоняли спешащие на работу люди, брякали звонки велосипедов, водители грузовиков и автобусов переругивались на перекрестках. Прогрохотал по мосту поезд, сбрасывая скорость перед вокзалом, показались каменные львы шицзы у входа в даосскую обитель Долгой Весны Чанчуньгуань. Шэн Хао подышал на озябшие руки и стукнул привратнику в окошечко. Его пустили.
По боковой тропинке вдоль глухой стены кузнец обошел храмы и поднялся на самый верх холма, к монашеским кельям. Шифу нашелся сразу, словно неотлучно ждал, молча провел к себе, усадил на каменный табурет у окна, принял нож.
– Управился за три дня, скоро. И – с днем рождения! – Даос рассматривал нож, то поднося близко к прищуренным глазам, то отдаляя на вытянутую руку. – Совсем большой Мастер стал!
– Шифу, а отчего со мной так было? Зачем это? – Звук собственного голоса окончательно вернул Шэн Хао в привычный мир. Хотелось рассказать пережитое, но не было подходящих слов, он только посмотрел в глаза даосa и сглотнул пересохшим горлом.
– Был ли ты одинок, пока ковал? Стремление справиться с тоской, желание обнажить душу и понять ее двигали тобой. Этот нож старше, чем моя обитель, а может даже, старше, чем город. Нож ломается раз в шестьдесят лет, но не раньше, чем вырастет мастер, способный его починить. Перерождаются оба, и нельзя предугадать, какими покинут кузню. Бывает, металл ведет кузнеца, владеет им, бывает, кузнец держит металл в своей власти, и ясно, кто взял верх, стоит только глянуть на исцеленный нож. Воля неба проходит через сердце мастера, но скольким из них не хватит отпущенных лет, чтобы постичь свое сердце. Бывшие во власти металла потом всю жизнь следуют его желаниям, любой гвоздь выходит из их рук таким, каким сам захочет, случается, что и не гвоздем даже, а женской шпилькой. Те, кто подчинил металл, до конца своих дней искусно укрощают его в каждой вещи, но затейливая эта красота недолговечна, лишь столько прослужит, насколько хватит власти кузнеца. Я немало прожил, в третий раз вижу обновление ножа, но впервые не могу разгадать ваших уз. Придется тебе самому.
– И что же мне следует? – Шэн Хао осторожно, словно впервые касаясь, взял нож из рук
* * *
– Ску-у-шна! – Ахиллес зевнул, шлепнул ладонью муху. – Ску-у-у… – Он внезапно осекся. Над ухом что-то зазвенело, закашляло, и заунывный голос с интонацией нищего затянул:
– Грозный, который ахеянам тысячи бе-едствий соде-елал… ммм, наде-елал…
Вздрогнув, герой повернулся, оказавшись нос к носу с богиней.
– Эээ… Ты это… Чего?
– Воспеваю. – Богиня нахмурилась.
– Что воспеваешь?
– Как что? Гнев воспеваю. – Певица недовольно пошарила за поясом, вытащила свиток, сверилась. – Ахиллеса. Пелеева сына. Ты – Ахиллес? Пелеев сын? Все верно.
– Кто ж так воспевает? – Ахиллес почесал ухо.
– А как? Как надо? – Разозлившись, богиня ударила по струнам и взвыла: – Щемись, кто может, он – пиздец как озверел!!
– Стой!!! – Герой заткнул уши. – Стой!! Слушай, а это обязательно воспевать?
– А что мне воспевать? Как ты тут мух бьешь?
– Ну, пошарь по Элладе, подвиги там поищи.
– Где там подвиги… – Богиня откровенно загрустила. – Вся Эллада как треть подмосковного городишки. А людям легенды нужны. Эпосы. Вот и выкручивайся как хочешь. Ребенка плохо помыли – вот тебе легенда об уязвимости. Мордоворот в гостях нашумел, бабу с утра разбудил – вот тебе миф о победе героя над Танатосом. Вас вот сюда пригнали – думали, информационный повод будет. А вы тут сидите, полвойска в тоске, полвойска с запором, и у вождя понос. О чем петь-то? Хорошо, хоть бабу не поделили, хоть какая-то движуха.
– Не надо про бабу. – Герой поморщился.
– Не буду, – удивительно легко согласилась богиня. – Ты мне даешь тему, я не пою про бабу. Идет?
– Тему… – Ахиллес встал, потянулся и задумчиво окинул взором стены Иллиона. – Тему тебе… Будет тебе тема!
– Вот и ладушки, – обрадовалась богиня. – Вы тут пока сообразите, а я на обед схожу. Чтоб к возвращению – трупов пятнадцать—двадцать. Не меньше. Масштаб нужен.
– Ты только… это, – герой помялся, – заскочи к тому, прослабленному. Не в службу, а в дружбу. Пусть бабу вернет. Ему она сейчас все равно без надобности.
* * *
– Не могу поверить… – Гера перешла на трагический шепот. Зевс инстинктивно подобрался: за трагическим шепотом, как правило, следовал ультразвуковой удар.
– Гром и молния! – Он превентивно нахмурился, вдали громыхнуло. – Это не то, что ты думаешь.
– Конечно не то. – Гера улыбнулась, что было еще хуже. – ТО было на прошлой неделе. А до ТОГО еще пару дней назад. Козел!
– Ме-е… Ми-илая, – Зевс быстро вернул себе человеческий, вернее, божественный облик, – не кричи. Мы же одна семья. Драгоценная моя…
– И большая семья. – Гера с досадой сорвала с себя внезапно возникшие на шее аметисты. – Уже каждый мордоворот зовет себя сыном Зевса. Ни больше ни меньше. Кобель похотливый.
Глядя, как из лохматого кобеля вновь продирается Громовержец, Ио мечтала провалиться сквозь землю, стать невидимой или оказаться за сотню лиг от места семейной драмы. К сожалению, ее желание, в отличие от божественного, творить не могло.
– Ты не права. – Зевс яростно почесался. – У меня просто проснулись отеческие чувства к этой маленькой девочке. Ну посадил малышку на колени, погладил по головке, поцеловал… в щечку. Да, в щечку.
– Ой, – сказала Ио, становясь маленькой девочкой.
– Маленькая девочка?! – Гера взвизгнула. – Эта кривоногая шалава?!
– Блядь! – сказала Ио, глядя, как ее стройные ножки разъезжаются, обретая некую дугообразность.
– У тебя паранойя! – Зевс тоже перешел на крик. – Ты мне уже дышать не даешь со своей слежкой! Мне нельзя смотреть на женщин, мне нельзя смотреть на мужчин, мне нельзя ходить с друзьями в баню, – всегда выходят скандалы! Ты, первая красавица ойкумены! К кому ты ревнуешь меня?! К этой корове?!
Ио опять взглянула на свои ноги и в ужасе замычала.
– И что теперь с этим делать? – Успокоившаяся Гера рассматривала белоснежное животное.
– Нууу… Не знаю. – Зевс задумался. – Дорогая, ты умеешь доить?
– А ты мечтал быть мужем доярки? – Гера выставила под нос мужу золотой маникюр. – Фермером, чистящим навоз? И много навоза…
– Бррр… – Зевс содрогнулся и посмотрел на бывшую любовницу, лениво жующую одуванчик. – Думаю, нужно отдать ее в добрые руки.
– Да, за ней теперь – глаз да глаз, – улыбнулась Гера. – Глаз да глаз….
Мир в семье был восстановлен.
* * *
– Тысячу раз тебе говорил, не ройся в моих вещах, – Эпиметей отшвырнул ногой ворох одежды, – или хотя бы клади все на место.