Не мешкая и не теряя времени на раздумья, Самарин быстро зашагал по дороге. Скоро она свернула в лес. Каждый кустик, каждая ветка, каждый пенёк были аккуратно одеты в пухлые снежные колпачки. Старые ели под тяжестью снега приспустили мохнатые лапы, а сосны так раскудрявились под утренним инеем и вырядились в такие тончайшие кружева, каких не выплести и самым искусным рукам устьянок, известных своей тонкой работой далеко за пределами родной Вологодской губернии.
Самарин смотрел на эти сосны, не уставая любоваться их гордой прямизной и какой-то весёлой кудрявостью. Он родился и вырос в Мариуполе, в Матросской Слободке, и на север попал впервые только в середине прошлого года. Север сразу полюбился ему своей строгой, некрикливой красотой. Особенно нравилась Самарину северная зима — сухая, морозная, снежная. Она взбадривала, побуждала к деятельности, молодила. Самарину едва перевалило за тридцать, но на вид ему можно было дать значительно больше. Самому ему казалось временами, что он прожил очень долгую и очень сложную жизнь, так бурны были последние её годы.
Впрочем, сейчас он чувствовал себя совсем юным. Весь мир вокруг него тоже помолодел и посвежел. Стоявшая в конце лесной прорубки звезда казалась только что рождённой; лес был молод и весел; само утро — свежо и улыбчиво. Даже снег под каблуками сношенных сапог так задорно поскрипывал, что скрип этот походил на посвистывание какой-то диковинной лесной пичуги.
Пройдя километра полтора, Самарин так согрелся, что решил снять рукавицы. Снимая рукавицу, он уронил её на дорогу, остановился, чтобы поднять, и застыл в неподвижности, забыв о лежащей у ног рукавице. Его вдруг поразила стоявшая вокруг тишина и поразила не потому, что была она необычной в районе, близком к передовой. К колдовской лесной тиши примешивалось ещё что-то, что Самарин не сразу мог определить и назвать. Какой-то особый запах исходил от снега, какая-то особая тяжеловатая влажность была в ветре, обвевавшем лицо. Как-то по-особому нежны и неуловимы были переходящие один в другой розоватые тона утреннего неба. Всё было особым, всё стало вдруг необыкновенным в это утро. И всему этому особому и необыкновенному отыскалось, наконец, название.
Это была весна.
Пусть горело от морозца лицо, пусть ослепительно блистал снег, пусть прохватывал холодком ветер — всё равно это была весна.
Он забыл о ней. Он забыл, что существует на свете такое удивительное время года, забыл потому, что новую, приближающуюся весну от прошлой весны восемнадцатого года отделяла целая вечность. Трудно было даже так вот вдруг охватить одним взглядом напряжённое лето восемнадцатого года, когда молодая Советская республика отбивалась от наседавших со всех сторон армий интервентов и белых генералов. За напряжённым летом последовала ещё более напряжённая осень. Для Самарина она была заполнена тяжёлыми боями на Северном фронте, куда он прибыл с первым отрядом красных. В изнурительных боях нужно было сдерживать отлично снабжённую и вооружённую, во много раз превосходящую численно армию интервентов и белогвардейцев, имея под рукой ещё разрозненные красные отряды, состоящие из людей необученных, плохо вооружённых, полуодетых и полуголодных, лишённых самого необходимого, людей, главным оружием которых была непримиримая ненависть к старому, отжившему миру. Нужно было не пропустить врага, рвущегося к Котласу и Вологде, а оттуда к Москве и Петрограду — к самому сердцу республики. Нужно было драться насмерть и одновременно с этим, в процессе упорнейших боёв, на ходу строить северную Шестую армию, такую армию, которая могла бы сдержать интервентов и белогвардейцев, дать им отпор.
Всё это нужно было делать без промедлений и колебаний с напряжением всех сил. Всё это было проделано, и вот зимой девятнадцатого года настал день и час, когда рождённая в боях Шестая армия двинулась вперёд. В её рядах шёл и комиссар Самарин. Он прошёл около двухсот вёрст безлюдными лесами, бездорожьем, в тридцатисемиградусные морозы, он участвовал во взятии Шенкурска, был ранен. Вскоре он снова вернулся на железнодорожный участок Северного фронта, побывал и на Онежском направлении. Оперативной боевой и неотложной политической работы было так много, так плотно заполняла эта работа сутки, что больше трёх-четырёх часов на сон обычно никак не выкраивалось. Немудрено поэтому, что комиссар Самарин не заметил, как подкралась к нему весна; немудрено, что так поразила его нежданная встреча с ней в глухом лесном уголке.
Долго стоял Самарин на лесной дороге, подставив лицо влажному ветру и забыв о лежащей у ног рукавице. Потом вдруг огляделся вокруг и сказал с радостной дрожью в голосе:
— Чёрт побери, до чего же хорошо на свете жить!
Он ещё раз огляделся и быстро пошёл вперёд, так и оставив на снегу рукавицу. А спустя десять минут он повстречал на перекрёстке несколько розвальней, везущих в тыл тяжело раненых. Настроение радостной приподнятости, которое охватило Самарина на лесной дороге, разом исчезло.
Когда сани проехали, Самарин быстро зашагал своей дорогой, но мысли его резко изменили направление
Через полчаса он был уже в деревне, в которой расположился штаб бригады, и направился прямо к избе, занимаемой особым отделом. Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вошёл в избу, были двое пленных, сидевших на лавочке, идущей вдоль боковой стенки русской печи. Пленные сидели поодаль друг от друга, и Самарин в первую минуту не понял, почему они так сидят. Но тут же он разглядел, что один из пленных офицер, а другой солдат, и всё стало понятным.
Две шубы лежали на другой лавке, в углу. В избе было жарко натоплено, и пленным, видимо, велели раздеться. Солдат сидел в коротком жиденьком травянистого цвета френчике с парусиновым широким кушаком такого же цвета. Кушак зацеплялся за два медных крючка, нашитых сзади на френче. Нашиты они были так высоко, что кушак приходился под самую грудь.
Френч офицера, более тёмный по цвету и из хорошей плотной материи, был не в пример солдатскому долгопол. Длинные лацкана открывали шею. Под френчем надета была серая рубашка и чёрный галстук. Офицер был довольно молод, но уже начинал полнеть. Об этом свидетельствовали его тугие щёки, наплывающая ниже подбородка складка и массивный затылок.
И, глядя на этого офицера, на его плотные щёки, Самарин внезапно представил себе ввалившиеся щёки красноармейцев сто пятьдесят шестого полка, только что вышедших из жестокого боя и собравшихся на митинг, на котором постановили уделять из своего и без того тощего пайка четверть фунта хлеба в день для голодающего Петрограда.
В эту минуту дверь, ведущая из кухни на чистую половину избы, приоткрылась, и из неё выглянул начальник особого отдела бригады комиссар Полосухин.
Самарин отвернулся от пленного офицера и прошёл к Полосухину.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ОФИЦЕР И СОЛДАТ
Полосухин прикрыл за Самариным дверь и сказал:
— Вот, товарищ комиссар, наши шелексовцы опять пошарили ночью в тылах у белых и притащили двоих. Прогляди-ко отобранные у них документы. Что за типы?
Самарин взял лежащие на столе документы и заглянул в них.
— Американцы. Триста тридцать девятый полк.
— Ага, — отозвался Полосухин. — Это ладно. Этот полк очень даже нас интересует.
— Тут солдат и офицер. Как думаешь, кого прежде допрашивать лучше?
Полосухин на мгновенье задумался, потом сказал с живостью:
— Знаешь что? Давай прежде обоих вместе? Попробуем? Пусть солдат на своего офицера полюбуется, как он крутиться станет. А?
— Пожалуй, — согласился Самарин. — Вроде очной ставки.
Обоих пленных позвали в комнату. Они вошли: впереди офицер, сзади солдат. Офицер шел неуверенной, нетвёрдой поступью. Солдат шагал ссутулясь, но твёрдо. Выправки у него никакой не было, и он мало походил на солдата.
— Садитесь, — сказал Самарин обоим по-английски и указал на два табурета, стоявшие перед простым деревенским столом, за которым он успел уже усесться.
Полосухин отошёл к окну и оттуда внимательно оглядывал пленных. Пленные сели. При этом офицер довольно неловко плюхнулся на табурет, будто у него подкосились ноги. Солдат опустился осторожно на самый краешек табурета, как человек, который не привык, чтобы его приглашали присесть. Офицер, нервно подёрнув плечом, положил было руку на стол, но тотчас снял, так как было слишком заметно, что рука дрожит. Офицер положил её на колено, но она и там продолжала подрагивать.
— Что вы так волнуетесь, лейтенант? — спросил Самарин.
— Я? — переспросил офицер, с трудом обретая дар речи и облизывая языком пересохшие губы. — Я? Разве?…
Рот офицера повело вкривь. Он замолчал. Язык плохо ему повиновался. В глазах его застыл страх. И это было так очевидно, что Самарин и Полосухин переглянулись. Потом Самарин повернулся в сторону солдата и спросил:
— Наверно, ваши офицеры распространяли среди солдат всякие россказни о том, что большевики — варвары и звери, что они пытают и расстреливают пленных?
Солдат откашлялся и сказал простуженным голосом:
— Сказать по совести — было такое дело. Говорили не раз и не два и писали в газетах. Потом книжечки такие бесплатно нам давали, специально составленные про эти самые, извините, большевистские зверства.
— Что же, солдаты верили этим глупым и диким басням?
Солдат поёжился и, вздохнув, ответил:
— Сказать по совести, кое-кто и верил, но у нас в роте дураков не так, чтобы очень много.
— А как среди офицеров? — спросил Самарин, поворачиваясь к другому пленному.
Офицер молчал, как будто ещё не понимая, о чём идёт речь.
— Эх вы, — усмехнулся Самарин. — Собственных измышлений, собственной тени боитесь.
— Я ничего не боюсь, — сказал офицер с неожиданной, решительностью. — Я офицер американской армии.
С ним вдруг произошла разительная перемена. Он выпрямил корпус, рот перестал подёргиваться, руки — дрожать. Самарин усмехнулся этой перемене. Офицер понял и поверил, что ничего дурного большевики с ним делать, видимо, не собираются, и страх оставил его. Самарий сказал иронически:
— Вот и хорошо. Можно значит нормально разговаривать. — Он подвинул к себе документы пленного и спросил: — Итак, я имею дело с лейтенантом Гильбертом Мортоном, офицером роты триста тридцать девятого полка?
— Да, — кивнул офицер. — Я лейтенант Мортон.
— А чем вы занимались до того, как стали лейтенантом?
— Я? Ну, я немножко занимался биржей.
— Что вы называете «немножко заниматься биржей»? Конкретней.
— Конкретней, я следил за движением на бирже некоторых бумаг и ценностей, контролировал и направлял по возможности это движение по поручению моего банка.
— Вашего банка? Вы имеете свой банк?
— О нет ещё, что вы. Я просто связан с одним из банков определённым образом.
— Определённым образом — это очень неопределённо. Впрочем, не будем тратить время на выяснение подробностей вашей биографии. Коротко говоря, вы банковский и биржевой делец?
— Это так, — кивнул лейтенант важно. — Хотя это, как я понимаю, не одобряется вами. Вы ведь не принимаете нашей политической системы и не любите американцев.
— Вы так думаете? — иронически усмехнулся Самарин. — Должен вам сказать, что вы сильно заблуждаетесь. У нас нет никаких оснований не любить американцев, как нет оснований не любить какой-нибудь другой народ. Мы не любим американских империалистов, которые послали в нашу страну войска, чтобы грабить и убивать нас, но мы не смешиваем их с американскими трудящимися, с американским народом. Думаю, что и вам это хорошо известно. Если вам, несмотря на это, всё же охота наивничать и прикидываться незнайкой, что ж — ваше дело.
Самарин пожал плечами и принялся перелистывать лежащие перед ним бумаги. Потом он вдруг вскинул голову и глянул прямо в лицо офицеру:
— А ведь мы с вами уже встречались, наверно, лейтенант Мортон?
Лейтенант Мортон вздрогнул от неожиданности, и рот его снова повела короткая судорога.
— Но как это может быть? Это невозможно.
— Весьма возможно, — сказал Самарин, не спуская с лейтенанта глаз. — Я участвовал в январе во взятии Шенкурска, а как раз его оборонял ваш триста тридцать девятый полк.
— Но ведь оборонял не весь полк, а только часть его, — торопливо, сказал лейтенант.
— Какая часть? — быстро спросил Самарин.
— О, я не знаю. Но нашей роты там не было — это уж я могу сказать наверное.
Внимательно наблюдавший за пленным Самарин видел, что вначале, когда он сказал о том, что они с лейтенантом встречались, тот испугался, так как, повидимому, его рота творила по деревням такие дела, что лучше было не встречаться со свидетелями этих дел. Но при упоминании о Шенкурске, испуг прошёл. Из этого Самарин заключил, что рота лейтенанта Мортона действительно не была под Шенкурском.
Самарин задал ещё несколько вопросов, чтобы установить, откуда пришла рота на железную дорогу — из Архангельска или с другого участка фронта и с какими красными частями сталкивалась. Лейтенант Мортон отвечал на вопросы путано, ссылался на плохую память, на то, что названия русских деревень и станций очень трудны и их невозможно запомнить, на то, что он, в сущности говоря, не военный человек и вопросы дислокации и прочие военные премудрости ему чужды и он их плохо усваивает.
— Что-то очень уж много он говорит, — заметил Полосухин, внимательно приглядываясь к Мортону.
— Много говорят тогда, когда стараются ничего не сказать, — отозвался Самарин. — Обычная история.
Полосухин понимающе хмыкнул и кивнул головой.
— Может, пора уж солдата поспрошать или учинить им перекрёстный допрос?
Полосухин перевёл взгляд с лейтенанта на солдата и тотчас прибавил с живостью: