— Постоим возле папки? — спрашивает Саша.
Я не отвечаю, чтобы не пустословить. В ровике возле могилы уже нет ни серебра, ни снеди. Под ветром клонит паслен; звездчатки его белых, розовых по краю цветов весело глазеют в небо, где кружат канюки. Дядя Шура любил голубей. В детстве у него была их огромная стая. Если бы он не умер, то мы попросили бы его пойти с нами в Магнитную, и тогда наверняка взрывник возвратил бы Страшного и Чубарую.
Взрывник был дома. Он сидел с гостями в палисаднике. Когда мы остановились за акациями, он рассказывал, как начальник рудника целый день водил Ворошилова по горе Атач, показывая месторождения железняка.
— В те поры было много настоящего магнитного железняка: он еще не успел размагнититься от взрывов. Жалко. Эдакую фантазию порушили. И я участвовал… Кабы знал, не стал бы. А то не знал… Водил, водил, значится, начальник, показывал, показывал, а тот к вечеру внезапно и говорит: мол, как все же, есть руда в Магнитной или нет? Разработки на Атаче едва начинались. Он хоть и вождь, а сквозь землю не видел. Начальник рудника с год как сообразил, что имеются люди, из руководства, из инженеров, какие вводят в сумление верха: железа-де в Магнитной мало, угрохает государство большие мильоны на строительство завода, а варить чугун и сталь будет не из чего. Смекнул он и то — Ворошилову поручено развязать это сумление. Комиссий наезжало видимо-невидимо. Чтоб убедить их в богачестве горы, начальник приказал выбить штольню сажен на двести и водил туда комиссию. Повел и Ворошилова. Как завел, да как включил там электричество, да как засверкала руда, так Ворошилов и взвеселел. Бают: успокоил он верха. Молва, похоже, верная. Припоминается, дело на строительстве ходче пошло — поехало!
Взрывник огладил бороду, заметив нас за акациями. Мне даже почудилось, что в его глазах блеснула радость.
— Погодите маненько, — сказал он гостям, — пришли мои товарищи по голубиной охоте. Вы пейте, закусывайте, а я отлучусь. Задержусь, так не поимейте обиды. Товарищи ведь!
Я опасался, как бы он не рассердился, что мы торчим за штакетником. Возьмет и под этим видом велит проваливать. С осторожностью я отнесся к тому, что он назвал нас ласково, неожиданно, без покровительственности —
Мы рассказали. Он посоветовал связывать голубей на два крыла, ввел нас во двор и велел лезть на чердак. Мы робко прошли по гранитным плитам, накаленным солнцем. За углом Саша мне шепнул:
— Вдруг да лестницу уберет? — и подкрепил свой страх бабушкиной мудростью: — Мягко стелет — жёстко спать.
— Дура! — осадил его я и прикинул, что с чердака можно уцепиться одной рукой за край крыши, затем ухватиться другой, выбраться на скат оттуда спрыгнуть на каменный забор, чуть пробежать по нему и сигануть в полынь.
На турнике, подтягиваясь, я легко выжимался до пояса. Саша этого не умел. И я отменил свой ловкий побег и мараковал, как бы нам в случае чего удрать вместе.
Я приказал Саше остаться у лестницы, сам поднялся на чердак. Разыскивая в сумраке гнездо Страшного и Чубарой, прислушивался, не происходит ли чего внизу. На чердаке было полно голубей. Они ворковали, пищали, укали, а те, которых спугивал, перелетывали, звеня крыльями, при посадке хлестали ими по балкам. Я думал, что из-за этого шума мне кажется, будто во дворе все тихо. И действительно, там ничего ожидаемого не случилось. Саша, когда я выглянул из чердачного лаза, стоял на прежнем месте: взрывник баловался с цепной собакой, похожей на медведя.
Он проводил нас до околицы и уж вдогон наказал до тех пор держать голубей в связках, покамест они не начнут высиживать птенцов.
Паром отчалил от пристани, едва мы стали спускаться к переправе. Хотя мы ждали его долго и появились домой в темноте, мы чувствовали себя счастливыми. Бабушка подняла ругань, грозясь оставить нас голодными, но Саша сцепился с нею наперекрик (ему она прощала все); и она угомонилась и дала нам по тарелке горошницы, и полезла под кровать, чтобы выпить рюмочку за хорошего человека со старой Магнитки. По разумению моей матери, гораздо удобней было держать водку в шкафу, притом в отделении на уровне души: протяни руку — налей, и через мгновение выпьешь. Однако бабушка хранила бутылку с водкой под кроватью, подле стены. Достав из шкафа прямую граненую рюмку и поддев ложкой сливочного масла, она полезла под кровать. Опиралась бабушка не на ладони, а на локти: в правой руке рюмка, в левой — ложка с маслом, — поэтому вздымала кровать со всем ее чугунным весом, с толстой периной, стеганым одеялом и с тремя сугробами подушек. Бульканье наливаемой в рюмку водки обычно слышалось из-под кровати, а вот как бабушка выпивала эту водку, не было слышно! И выпивала она ее насухо, если не считать единственной капли, которая выпадала на язык бабушки, когда она, выпятившись из-под кровати и стоя на коленях, переворачивала рюмку над ртом, прежде чем поцеловать в лучистое донце. В студенческие годы полушутя-полусерьезно я пытался понять, как она умудрялась пить под кроватью, но всякий раз захлебывался водкой, а рюмку опоражнивал всего лишь наполовину.
Саша и я так проголодались, что, кроме горошницы, которую мы наперегонки уплетали, для нас ничего на свете не существовало, и все-таки мы покосились под кровать, откуда бабушка напомнила, что пьет за хорошего человека из Магнитной. Она чокнула рюмкой в поллитровку и поползла обратно, благодаря бога за то, что он дал талант тому, кто придумал электричество, и тому, кто придумал водку.
…Хотя Страшной и Чубарая один раз от меня улетели, я, однако, не потерял веры в чудодейственность жареной конопли. Утром я насыпал в карман конопли и навел в блюдце сахарной водички. Бабушка ушла в магазин. Я воспользовался ее отсутствием и подлил в блюдце водки. Голубятники утверждали, чтобы умная дичь забыла прежний дом, ее надо напоить пьяной.
Как и вчера, связки Страшному и Чубарой не понравились. Они кособочились, топырили крылья, пытались ссовывать нитки маленькими розовыми носами. Мы мешали их раздраженным и откровенным попыткам освободиться от связок.
Перед приходом Петьки Крючина голуби немного смирились со своей неволей, да и есть захотели, и дружно набросились на коноплю. Петька пришел смирный. Сколько ни подсматривал за взглядом его раскосых глаз, в них подвоха я не улавливал. Чтобы подчеркнуть, что я оттаял после нашей вчерашней ссоры, а также в знак «цеховой» доверительности, я сказал ему, что вода в блюдце разбавлена водкой и подслащена. Он одобрил это. И я испытал довольство собой. Ведь поддерживал меня не какой-нибудь задрипанный голубятник, а серьезный, неисправимый, знаменитый Петька Крючин, который к тому же до позавчера был моим благосклонным покровителем. Зная, что Петька тут, не утерпели и пришли с конного двора Генка Надень Малахай (опять он был без фуражки) и сивый Тюля. Они двигались к моей будке сторожко, словно подбирались, неуверенные в том, что я их не турну. Саша махнул им рукой:
— Да вы не трусьте, лунатики.
Они быстро подошли, стояли позади Петьки, еще не совсем надеясь, что им не перепадет за вчерашнюю подброску лебедей.
Страшной наклевался раньше Чубарой. Ему стало скучно, и он принялся ворковать, отвлекая ее от конопли, и едва она взглядывала на него, как он распускал хвост и, прижав кончики перьев к полу, делал к ней рывок. Поклонившись Страшному, Чубарая опять хватала с торопливым постуком зеленоватое, эмалевое на вид зерно, и снова он, надувая зоб и потрясывая загривком, выговаривал свое гулкое: «Ув-ва-ва-вва» — и то и дело как бы посыпал эти звуки, напоминающие дыхание ретивого паровоза, урчащими рокотами.
Генка Надень Малахай восхитился:
— А ворковистый, черт!
Не оглядываясь, Петька отодвинул его локтем. Главным ценителем судьей здесь был он, и то, что Генка Надень Малахай вылепил свое мнение об одной из статей Страшного, возмутило его. Да и я воспринял восхищение Генки Надень Малахай как нарушение приличия, принятого среди голубятников. Я повернул на него глаза. Он мелко заколебался из стороны в сторону. Ему хотелось испариться, и оттого, что никак никуда не мог деваться, он угнулся и запеленал руки в подол рубахи.
Петька выждал, покуда кощунство, совершенное Генкой Надень Малахай и как бы оставшееся в воздухе, рассеется, и уже тогда сказал, но таким тоном, словно совсем не было замечания о ворковистости Страшного:
— Красиво бушует! Настоящая мужская порода!
Раз бушует у тебя на дворе — значит, начинает признавать твой двор. Вполне вероятно — удастся удержать.
Явно у Страшного пересохло в горле. Он подбежал к блюдцу и напился глубокими пульсирующими глотками. После этого собственное мозговое состояние показалось ему каким-то необычным — насторожило горячение в зобу, — и он потряс головой и помахал кургузыми из-за связок крыльями. Обычное самоощущение не возвратилось к нему, но он не потерял бодрости, размашистыми шажками вернулся к голубке и долбанул ее в темя. Саша захохотал, потом воскликнул:
— Ну, мужик! Права качает. А то он к ней на хвосте, а она равнодушная.
Петька попробовал осечь Сашу:
— Ты, прикрой…
— Что?
— Хлебало.
— Ты не на конном дворе. Ты там командуй… У меня маленький рот, а вот у тебя в действительности хлебальник: поварёшка пройдет.
— Замолчи, Сашок, — сказал я.
Чубарая, отскочившая от Страшного, таращилась, куда бы взлететь. Страшной, видно, сообразил, что допустил оплошность, и заукал. Однако его призывное жалобное постанывание не произвело на нее впечатления. Он заворковал и, повышая гул своего голоса, вращался, понемногу подступая к Чубарой. Она заворковала с негромкой, неумелой картавинкой, свойственной голубкам, и сердито клюнула по направлению к нему, но не достала. Страшной принял ее мстительный клевок за поклон и пошел колесить вокруг нее, мел хвостом землю, взгогатывал.
— Вот бушует! — и в другой раз не удержался Генка Надень Малахай. — Ни у кого не встречал!
— Мой Лебедь, что, — грозно спросил его Петька, — хуже бушует?
— Нет, Петя. Они одинаково.
Сожаление появилось на лице Петьки.
— Что значит не голубятник, — проговорил он, обращаясь ко мне. — У каждого голубя свой голос. — И уже к Генке Надень Малахай: — Надо различать…
— Он тугой на ухо, — подсказал Саша.
Чубарая все еще тянула вверх голову. Страшной перестал ворковать. Задумался. Какой-то непорядок был в нем самом, а также в норове голубки. Над этим он и задумался. Навряд ли он додумался до того, что с ним стряслось, а может, расхотел додумываться: дескать, зачем нам, голубям, вдаваться во всякие там сложные перемены в организме? И было направился к Чубарой, чтобы выяснить ее каприз, но его качнуло, и он чуть не свалился набок, да вовремя успел подпереться крылом.
Саша рьяно ждал потехи. Он залился хохотом и никак не мог сдержаться. Легкие у Саши были малообъемные, в них не хватало воздуха на длинные выдохи, поэтому он все ниже сгибался, удушливо кашляя и взвизгивая. И меня, и Тюлю, и Генку Надень Малахай тоже разбирал смех, но крепились: останавливала строгая прихмурь в Петькином лице. Вскоре, когда Страшной, напряженно поддерживая равновесие, подошел к Чубарой и попытался поцеловать ее, а она увильнула и отбежала к огуречной грядке, он, остановившись на месте, стал браниться на нее, тут и мы не выдержали и захохотали, потому что в том, как он ругал Чубарую, было почти все человеческое: и поза, и повадки, и упрек, и обещание взбучки.
Чубарая пригорюнилась возле грядки. Конечно, Страшной решил, ему кое-что удалось ей втолковать и что уж сейчас-то она не должна пренебречь его ухаживанием, и готовно подбежал к ней, а Чубарая хлестанула его крылом и через огуречную грядку улизнула в картофельную ботву. Он искал ее среди ботвы, то обидчиво укая, то сердито бормоча. Затем вдруг прытко выскочил оттуда и прибежал к блюдцу. Я уже пожалел, что раз вил водкой воду, и хотел отогнать его от блюдца, но он даже не отпрянул него. И когда я загородил воду руками, он начал клевать мои ладони, и их пробивал, и так в них впивался, что выступала кровь. Я отнес Страшного в будку. Он и в будке продолжал буянить — долбил в березовую поленницу и врезывал по ней крыльями.
Я испытывал и растерянность, и огорчение. Я никак не предполагал такой бедовой реакции Страшного на водочную разбавку и такой дикой непокладистости, проявившейся в Чубарой. Петька понял это, однако не ушел. И я увидел, что он мне сочувствует и, пожалуй, чем-то собирается помочь. Он сказал, что нам нужно потолковать. Я догадался: у него нет желания говорить при Саше, Надень Малахае и Тюле. Эти, мол, пацаны так себе для голубиной охоты. В «шестерки», еще куда ни шло, они годятся, а серьезный разговор при них вести бесполезно: он им ни к чему.
Я попросил ребят взглянуть, не собирается ли пугать голубей Мирхайдар. Они отошли, и Петька сразу заговорил. Вода с водкой? Вода с водкой? Нельзя давать Страшному. Позабыть, наверное, позабудет старый дом, но может и шалавым сделаться. А голубь он умный, красавец, бушуй и, похоже, приживется. А Чубарая не приживется. Она из тех голубей, какие не изменяют своему первому дому. Здесь Страшному ее не потоптать. И если она даже снесется, то голубят не станет высиживать.
Чем раньше она улетит, тем лучше. Он бы советовал сейчас же ее развязать и выпустить. Вчера вечером он поймал молоденькую голубочку. Носик — зернышко, веслокрылая, как и Страшной, в чулочках, вся черная, а грудь и плечи в белой косынке, и хвост белый. Мастью, как говорится, Цыганка. Он готов подарить мне Цыганку. Держать Чубарую — пустые хлопоты. Ее надо выкинуть, а Цыганку спаривать со Страшным.
Я согласился. В груди у меня отворилась тоскливая пустота, когда я схватил Чубарую в картошке, освободил от связок и зашвырнул в небо. Чубарая, немного покружив над участком, улетела в Магнитную.
Петька ушел на конный двор.
Петька был безобманным голубятником. Если о чем-нибудь условился, то не нарушит договора. Хотя он куда-то надолго запропал и хотя, по уверениям Саши, уговорил меня выпустить Чубарую не для того, чтобы нанести урон голубятне, возникающей по соседству с ним, я надеялся — Петька не падёт до вероломства.
Солнце склонилось за полдень. Петька не показывался. Я топтался у стального кола, глядя на угол барака: оттуда Петька должен был прийти. Саша сходил к нам. Он возвратился с маслеными губами. Бабушка накормила его. Она любила из этого делать тайну. Кроме того, она почему-то придумала, будто бы я против того, чтобы она поддерживала его питанием, поэтому и запрещала ему говорить, что он поел у нас. Вот он теперь и помалкивал. Но скрытничать Саше не нравилось, и он, придерживаясь правила: «После сытного обеда по закону Архимеда нужно закурить», зашел в будку. Торопливыми, со вкусным причмоком затяжками садил папиросу и убеждал меня, что Страшной ни за что не станет спариваться с новой голубкой и не сегодня завтра усвистит. Наверняка он переживал улет Чубарой и Петькино исчезновение, и все-таки он не столько переживал, сколько радовался тому, что у него есть повод помитинговать насчет хваленой честности Крючина, а меня пообличать в том, что я простофиля.