Голубиная охота - Николай Воронов 7 стр.


— Если у тетеньки из фенольного родится ребенок и она будет его кормить грудью, то он умрет к шести месяцам. Поэтому почти у всех тетенек из фенольного дети растут искусственниками. Кормилицу ведь не найдешь. Кормилицы были только при царизме.

Маша знала, что у нее удивительные волосы. На свету они пепельно-серебристые, в сумерках голубые, в темноте синеют, как морская волна (это по словам Митьки Калганова, ездившего в Керчь).

Она наклонила голову так, чтобы волосы закрыли левую половину лица, чуточку постояла, предполагая, что класс и англичанка любуются ее волосами, и села.

— Что же ты не сказала, кем работает твоя мама?

— Вы же знаете.

— Чувство меры, Корабельникова!

— Май мазер из эн экаунтэнт.

— Кто, кто?

— И всегда-то, Татьяна Петровна, вы меня переспрашиваете. Не буду повторять.

— А, ты стыдишься, что твоя мама грузчица. Сегодня ты стыдишься, что она грузчица, завтра будешь стыдиться родства с ней. Древнегреческий поэт Гесиод сказал: «Труд никакой не позорен. Праздность позорна одна». Почти три тысячи лет прошло впустую для таких, как ты.

Мать таскала в рогожных кулях вилки белокочанной капусты. Маше не терпелось, чтобы мать быстрей прочитала письмо, которое она получила от отца. Она не дала матери взять очередной куль и сама подладила под него плечо, сунув ей в карман конверт, с которого глядел улыбчивый космонавт Попович.

В подвале, куда Маша, дрожа от натуги, притащила куль и где задержалась, унимая дыхание, мать подошла к ней и заплакала. Обиделась, наверно, что Маша рада отцовскому приглашению приехать на каникулы? В прошлом, позапрошлом и позапозапрошлом году, когда Маша не поехала в гости к отцу, мать внушала ей, что она должна его простить и навещать, несмотря на то, что он ни с того ни с сего оставил их и сбежал. На этот раз она стала укорять ее в неблагодарности.

— Он тебя только на ножки поставил, а я тебя вон какую лесину выходила!

Маша расплакалась, порвала письмо, кинулась из подвала вверх по бетонной лестнице. На душе было почти так же бессолнечно, как зимой, когда сидела в кузове грузовика возле гроба маминого брата. Он был зоотехником, заблудился в буран и погиб вместе с конем. Дядя был умным и добрым: видя нехватки в их семье, сам покупал Маше одежду. Тогда, в гремучем грузовике, ей казалось, что все радости позади. И теперь что-то похожее. Счастье? У кого-то будет, у нее — нет. Желания? Лучше ничего не желать.

Из магазина Клавдия Ананьевна пришла в сумерках. Маша играла в бадминтон с Митькой Калгановым. Играла, как он сказал, индифферентно. Ну и что — индифферентно? Все равно. Бадминтон? Бессмыслица. Проигрыш и выигрыш — тоже.

— Доченька.

— Митьк, бей.

— Матушка тебя зовет.

— Бей!

«Матушка». Идет. Станет ластиться. Безразлично, что она будет нашептывать и чем оправдываться. И совсем не жалко, что она усталая.

— Дочура, я отбила телеграмму. Пришлет на дорогу, сразу и поедешь. Деньги просила на главпочту. Скажем отчиму: ты едешь в Юхнов к моей маме. Мол, городишко там уютный. Заводов нету. Кругом леса и реки. Да смотри не проговорись. А то Евгений Лаврентьевич… кто его знает, как он на это поглядит. — Мать побрела к парадному.

До чего же она умаивается за день, милая мамка! До чего же стары на ней тапочки! Треснули в запятниках, прошмыгались на подошве.

Маша бросила Митьке Калганову ракетку. Догнала в подъезде мать. Целовала так долго, что та даже рассердилась.

— Вот лань. Голова закружилась.

Когда она стала учиться в школе, то послала бабушке письмо: просила прислать карточку отца.

Бабушкино письмо вытащил из почтового ящика Хмырь. Он вышагнул в прихожую, где Маша, скинувшая пальто, расправляла банты на косичках, и поднес к ее лицу фотографию.

— Видела?

И его рука — на тарантула походила в тот момент — сломала и скомкала карточку.

Девочка запомнила башню танка, букет цветов, рядом с ним — волнистый толстый шлем. А того, на ком был шлем, совсем не запомнила.

Маша расспрашивала мать, какой он из себя, папка. Высокий! Значит, ростом удалась в него. Ямочки на щеках! Досадно, что не передались. Широк в плечах? К счастью, у нее маленькие плечи. Каштановые волосы?! Так чьи же передались ей? Глаза зеленые? И у нее точь-в-точь такие.

До Москвы Маша летела на самолете. Была болтанка. Все травили, кроме нее и двух молодых военных летчиков. В Домодедово, когда сходили по трапу на поле аэродрома, один из летчиков обернулся к Маше:

— У тебя, девушка, идеальный вестибулярный аппарат. Подавайся-ка после школы в авиацию.

С вокзала перед посадкой на поезд она послала Калганову открытку: «Митьк, у меня идеальный вестибулярный аппарат. Торжествуй, а также вырази благодарность моей маме».

На вокзале в городе отца ее никто не встречал. Она должна была «отбить» из Москвы телеграмму, но не отбила. Пресно это, когда человек выходит из поезда, его встречают, везут к накрытому столу, во всем предупредительны, и никаких неожиданностей и приключений. Как разыскать улицу Верещагина, Маша не стала спрашивать. День большой, до вечера разыщет. Пошла по обочине шоссе. Оно было булыжниковое, лоснилось, пропадало из виду в голубом проломе березовой рощи.

В сторону вокзала промчался на красном мотоцикле мужчина в берете. Не отец ли? Может, каждое утро приезжает к поезду, а сегодня немного запоздал. Нет, наверно, все-таки не отец. Он металлург и навряд ли будет носить берет. У них, в Железнодольске, почти все металлурги носят фуражки.

В пышечную, где автомат спек для Маши воздушно-мягкое кольцо, вошел мужчина с мальчиком. Он был не брит, часто вздыхал. Он не ел, только, сидя на корточках, дул на кофе и давал мальчику откусывать от пышки. Мальчик может оказаться Игорешкой — ее родным братом, а мужчина — отцом.

Она хотела подойти к ним, заговорить, но сдержалась: сколько будет удивления и восторгов, если после, в доме по улице Верещагина, они узнают друг друга.

Неподалеку от рощи ее захватил дождь. Он быстро заштриховал воздух. На бегу Маша запрокинула лицо и видела, как за сверканьем ливня выгибается под солнцем радуга.

На краю рощи, чуть особняком, стояла могучая береза. Крона стогом. Под эту березу и бросилась Маша с мостовой. И были для нее чудом, как и штрихи-дождины, как и радуга под солнцем, — черные ромбы по белой коре. Сюда же, под березу, прибежали с шоссе велосипедисты. Велосипеды они тащили, поддевши раму плечом. И Маша, прижавшаяся спиной к теплому стволу, очутилась в двойном кольце: внутреннее кольцо — велосипедисты, внешнее — велосипеды.

Смутилась: сразу столько незнакомых мальчишек — и ощипала мокрое на груди платье.

Они, улыбаясь, глядели на Машу, она посматривала сквозь слипающиеся ресницы на тех из них, кто был в поле ее зрения, и все равно в минуту рассмотрела этих мальчишек и начала про себя подтрунивать над тем, что они держат фасон, а все под одну гребенку: в кедах, шортах, зеленых майках и в каскетках с голубым целлулоидным козырьком.

Сивый мальчишка, который стоял напротив нее, вдруг крикнул с шутливым изумлением:

— Ребятишки, эврика! Я открыл путешественницу.

Велосипедисты загалдели, нарочито удивляясь тому, что будто бы сами не заметили ее. Когда они умолкли, Маша сказала:

— А путешественница открыла штампованных мальчишек.

— Ба, да она наблюдательная!

— Если у вас и мысли одинаковые, то путешественнице надо возвращаться на вокзал.

— Явление! — опять изумился сивый.

И все снова весело загалдели.

Их дружелюбие не понравилось Маше. Какие-то задорные мамсики. Подначила их, а они, как говорит Митька, мирно отреагировали.

— Ты не теряйся, девушка.

— Перед кем теряться-то?

— Ершистые в вашей местности девчонки. Что за местность, не скажешь?

— Урал.

— Владька, твоя землячка.

Паренек с черной челкой, которого сивый назвал Владькой, кивнул головой.

— Деревня? Город?

— Железнодольск.

— Владька, слышишь? Из твоего города.

Губы Владьки дрогнули, но не отворились. Подумала: «Странный или задавака».

— Он пришел в мир, чтобы стать новым Галуа. Ты не удивляйся, что он не сразу обрадовался землячке. У него не человеческое направление ума, а математическое.

Владька шевельнул уголком рта. То ли возмутился, то ли улыбнулся. Руль его велосипеда был обмотан синей изоляцией. Владька сжал рога руля и как бы навинчивал кулаки на них, пригоняя изоляцию.

Больше Маше не захотелось дерзить, но в душе она не удержалась от насмешки над Владькой: «Занятное ты существо!» — и над сивым: «Ты, наверно, общественный организатор с ясельного возраста?»

Облако, полившее рощу, двигалось на город, оно напоминало, таща скособоченные волокна дождя, медузу. Это заметил сивый. Он же полюбопытствовал, к кому путешественница приехала, однако она не ответила и спросила, куда они держат путь. Они ехали на пристань. Маша сказала, что и ей туда. Сивый предложил довезти ее на раме. Она ездила на раме со знакомыми мальчишками. Прямо отказаться не посмела: если бы на багажнике, то поехала бы. Багажник только на Владькином велосипеде. Понятно, что Владька лишь шевельнет губами, и пойми его, согласен везти или не согласен.

— Мне не привыкать, — неожиданно заговорил Владька. — Дома приходилось сестру в музыкальную школу возить.

За рощей начинался город. Он был старинный, рубленый, резной. Тротуары дощатые. Она удивилась и едва не свалила велосипед, заметив, как меж прогнувшимися плахами фыркнула рыжая вода на ноги толстой гордой даме. Фыркнула вода, потом Маша фыркнула, и Владьке чудом удалось удержать равновесие.

С холма, от обколупанной церкви, из колокольни которой высунулась, будто храбрящаяся девчонка, перистая рябина, Маша увидела горизонт, хромированный зноем, перед горизонтом — синие наплывы хвойных лесов. Велосипед понесся вниз. Открывались, стремительно переходя в близь, дали: осинники, голубень льнов, картофельные поля, пресное море; при впадении в море перекрещивались две реки.

У берега стояли какие-то дворцы. Самый большой дворец был зеленый, средний — розовый, маленький — голубой. Наверно, дворцы водного спорта? Зеленый для взрослых, розовый для молодежи, голубой для детей. Ох нет, это не дворцы водного спорта. Возле зеленого — баржа. На барже — кран. Напоминает австралийскую птицу киви. Возле розового — теплоход. Возле голубого — суденышки, похожие на перевернутых жуков. Буксиры, что ли?

Владька, конечно, знает, что за строения — зеленое, розовое, голубое.

— Дебаркадеры.

— Не слыхала. Может, дебаркатеры? Они ведь на плаву.

— Повторяю по слогам. Де-бар-ка-де-ры. Проще — плавучие пристани.

— Усвоено.

Сивый впритык подъехал к перилам широкого настила, проложенного на борт зеленого дебаркадера, и уперся ногой в землю, подколеньем другой ноги прихватил раму велосипеда. То же сделала ватага, лишь Владьке пришлось соскочить и пробежать, останавливая велосипед.

Не меняя картинных поз, мальчишки глядели, как высыпали, трусили, шагали, брели на пристань пассажиры. Едва людской поток схлынул, сивый сказал, что как земляк Владька обязан сопровождать девушку в прогулке по берегу, а к вечеру должен доставить на квартиру ее родственников.

Владька что-то буркнул и, наверно, чтобы ни мальчишки, ни Маша не рассмотрели выражения его лица, стал сверху вниз приглаживать пятерней челку и проволок пальцы до самого подбородка.

Маша пошла к дебаркадеру. Для блезиру весело размахивала фибровым чемоданчиком. Слышала, как они отъезжали. Не обернулась. Встала рядом с цыганом, который, лежа грудью на перилах, следил за поплавком, качавшимся среди подсолнечной лузги. На отмели барахтались цыганята. Над ними провисала цепь, протянутая от дебаркадера к огромному якорю, больше чем наполовину врытому в берег — торчат из земли рог да кольцо. Около якоря спал спиной к небу богатырь в броднях, прорезиненных штанах, в тельняшке. Чуть повыше, по гальчатой тропке, ходила девушка в белом платье. Она все смотрела туда, где сливались реки.

Сверху, из ресторанного окна, время от времени басил толстяк с фиолетово-свекольными щеками:

— Вербованные из Грузии, соберитесь в комнате отдыха в час дня.

Вдоль многолюдной, пышущей жаром очереди в билетную кассу слонялся, плача и жалуясь, пьяный длинношеий старик:

— В пятьдесят шестом начали выживать. Так и выжили. Терпенья не хватило. И никакой на них управы. На погибель свою на Север еду.

От всего того, что наблюдала, у Маши вдруг сладко заныло в груди. Почему-то захотелось никуда не уходить с пристани, запоминать людей, которых увидит, и узнавать, кто они, куда собираются плыть и по каким причинам. Она почувствовала, что в ней произошло загадочное, но радостное изменение: словно она видела мир сквозь послесонную дымку, теперь эта дымка развеялась то ли от веселого парного утренника, то ли от вспышек солнца на воде.

Пристально посмотрела на цыгана, он не шевельнулся и не моргнул с того мгновения, когда остановилась рядом. Неужели весь сосредоточен на поплавке? Может, он только уставился на поплавок, а сам о чем-нибудь размечтался? Или ему просто захотелось понять, для чего он плавает и ездит, зачем он и цыганята, брызгающиеся на отмели, нужны на земле? Или, может, думает о том, что никто и нигде не понимает цыганской души, и потому ему кажется, что жизнь глупа и жестока. Едва Маша перестала гадать о том, чем поглощен цыган, как вспомнила об отце («Мечтала о встрече с ним, а сама же оттягиваю»), о Владьке («Неужели из такого буки получится ученый?»).

…Маше не верилось, что мужчина, принявший у нее чемодан и застенчиво пригласивший войти в комнату, ее отец. Отец бы рассиял. Отец бы обнял и поцеловал. Кроме того, ее отец — высок, а этот человек среднего роста. Да и вообще он ничем не походит на того отца, каким создало его ее воображение: ни ртутно-седых прядей в волосах, ни умных глаз, в которых никогда не убудет печаль — столько горя и смертей видел во время войны. И вид не инженерский. Мама говорила: «Папка твой рабочий, но взглянешь на него и подумаешь — закончил металлургический институт и работает где-нибудь на мартене». Преувеличила мама, еще как преувеличила. И ничем он не отличается от семейных немолодых рабочих с нашего комбината: кирзовые сапоги, темные брюки, вельветка с «молнией». И лицо как у всякого, кто работает в горячем цеху: цветом напоминает красную медь, окислившуюся от дождей, ветров и солнца. В одном он схож с тем отцом, о котором рассказывала мама: канавка на подбородке. И эта канавка нравится Маше — от нее подбородок мужественный и словно зубилом вырублен из чугуна.

— Не помнишь меня? — спросил отец.

У окна, держа на спицах шерстяное рябиновое вязанье, сидела молодая полная женщина. Щеки алые, как будто она только что отошла от раскаленной докрасна плиты. Шея до того свежа, что заметно ее мерцанье.

— Где упомнить? Игорешке пять доходит… Сколько тебе, Машенька, было, когда он уехал от вас?

— Мама говорила — три.

— Вот и упомни тебя.

Маше стало жалко мать: бледная, верней желтая, усталая, пожилая. Ей вдруг захотелось бежать, бежать из этого дома и никогда сюда не возвращаться. Но она сдержала себя. А отец сказал:

— Крохой, Маша, ты страшненькая была. Не гадал, не думал, что ты выправишься… Красавицей сделалась! Лиза, скажи, а?!

— Ты бы не внушал дочке, чего не нужно. Возьмет да вберет в голову что-нибудь такое. Рано ей собой любоваться. Ой, что же мы, Машенька, и не спросим, как ты добиралась.

— До Домодедова на самолете Ил-18.

— И не забоялась?

— Не. С аэродрома до Москвы электричкой. До вас на тепловозе.

— Вот и ладно. Только надо было известить… Встретили бы. Такси взяли.

— Я люблю ездить на пешкомобиле.

Константин Васильевич, застенчиво смотревший на дочь, улыбнулся.

Назад Дальше