Видимо, старик боялся идти полем в одиночку. Я проводил его и зашёл в дом. Саран-абзей помедлил, покряхтел, но потом всё же принёс чашку молозива и чёрствый кусок хлеба. Я было протянул руку к еде, но хозяин сказал:
«О Насыр Алтын-баш, ведь молозиво тяжёлая пища, хорошо ли есть его на ночь? Если съешь молозиво с хлебом, будешь ни сыт, ни голоден, только желудок раздразнишь. Если же попросишь ещё, то с непривычки к такой пище может живот заболеть, а я ведь не припас для тебя ни кипятка, ни лекарства. Если бы я не принёс тебе угощения, ты мог бы обидеться, подумал бы, что я поскупился. Но разве я не должен был напомнить тебе о вреде, который может причинить неумеренная еда на ночь? Выбирай сам: еда и резь в кишках или немножко терпения и крепкий сон?»
Ну и смеялся в тот вечер народ! Только Абдракип-бабай оставался серьёзным.
— Подобную историю, — молвил он, — приходилось мне читать в молодости в книге аль Джахиза.
— Да, но разве история эта стала хуже оттого, что я пересказал её? — возразил кузнец Насыр, и люди ещё громче засмеялись.
Вот про это знаменитое молозиво и вспомнил сейчас Миргасим. А ребята рады посмеяться. Хохочут, будто железом грохочут.
— Долго вы тут, перед моим домом, будете траву мять? — сердится Саран-абзей. — Я здесь в конце мая косил, в июле косил, и ещё в сентябре покосить можно будет. Нечего, нечего перед чужой избой траву топтать!
— По домам, — сказал Зуфер, и ребята, как воробьи, рассыпались во все стороны.
— Почему ты, Зуфер, около нашего дома ребят не отпустил? — спрашивает Миргасим.
— Чтобы Фаиму не скучно было одному к своему дяде идти. Давай наперегонки, кто быстрее домой прибежит, хочешь?
Нет, бежать Миргасим уже не может. Если бы выросли крылья, полетел бы… Нет, пусть лучше рыбья чешуя и плавники, он в воде поплыл бы. Ящерицей быть тоже не так уж плохо — лечь на согретый солнцем камень и лежать, лежать, а если кто схватит за хвост — пожалуйста! Хвоста не жалко, берите! Хвост Миргасим-ящерица оставит, а сам юркнёт в щель и уснёт.
Небо полиняло, поблёкло, потом стало затягиваться сине-серым пологом, и в него, как острия раскалённых добела иголок, вонзились звёзды.
— Поторапливайся, — сказал Зуфер. — Асия, должно быть, уже читает вслух газету.
— Ну и пусть читает, не могу я торопиться. Весь день работал, спешил. Хватит.
— Ладно, ты как хочешь, а я побегу. — И Зуфер побежал.
А Миргасим поплёлся ещё ленивее, медленнее.
В окнах изб зажигается свет, будто избы открывают глаза. Нет, не избы это, а совы желтоглазые — уставились на Миргасима, глаз не сводят. Позади тёмных крыльев-крыш небо чуть-чуть высветляется, будто кто смывает с него вечернюю августовскую синь. Это далеко-далеко в степи взошла луна. Вот выглянула она из-за трубы Кузнецова дома и покатилась по небу, круглая, жёлтая, как яблоко антоновское.
«Такая маленькая, — думает Миргасим, — а всю нашу большую деревню освещает. А звёзды здешние никуда не годятся — их сколько было, но дорога всё оставалась чёрной. Луна взошла, и дорога сразу посветлела, блестит, как зимой, как в снегу…»
И ноги у Миргасима голубые, и дом голубой, стены светятся, будто инеем одеты. Забор тоже голубой, и стволы берёзок за плетнём мерцают голубым светом. Полюбился луне Миргасимов дом, вот и повисла она здесь, как фонарь, над самой крышей.
Миргасим входит и на мгновение зажмуривается: как ярко горит над столом керосиновая лампа! Прищурившись, смотрит на пузатый медный самовар, слушает, как он свистит, ворчит, поёт. За самоваром мама, по правую руку Асия, по левую — Шакире, рядом с сестрой Зуфер. Дедушка Асии Абдракип-бабай тоже здесь.
Но место подле бабушки, Миргасимово место, свободно. Ложка его лежит рядом с бабушкиной, чашка его стоит рядом с её чашкой.
Бабушка встаёт:
— Пойдём, внук мой, умоемся. Гости у нас.
— Асия — гость?!
— Пойдём, пойдём.
Ну и намыла бабушка своего внука — уши мылила, руки песком, мочалкой тёрла. До того руки стали чистые, белые — противно смотреть! Не свои они будто — чужие. Даже ногти бабушка остричь успела.
Насупившись, подходит Миргасим к столу, достаёт из-за пазухи яблоки, одно за другим, и кладёт их — все семь штук, одно одного краше, — на скатерть.
— Попробуй, мама, до чего сладкие. И ты, бабушка, возьми. Пожалуйста!
Мать взяла яблоко.
— Они особенно сладки, сынок, оттого, что ты сам их заработал. Если жив отец, напишу ему: «Все наши дети на своих ногах стоят, все работают, даже Миргасим».
Ах эта москвичка, как засверкали, засмеялись её глаза! А сестрёнка, любимая, милая Шакире, свои чёрные глаза опустила. Стыдно ей, что мама папе неправду напишет…
— Нет, мама, — сказал Миргасим, — не пиши так папе, не надо. Председатель велел яблоки всем дать: кто работал, кто не работал — всем.
— А башмаки где? — вдруг спрашивает Зуфер.
Миргасим поджал под себя босые ноги.
— Я, я… Бабушка, ты не бойся. Чтоб мне провалиться, не бойся! Я найду их. Лопни моя башка, если не найду! По следам найду. Ведь следы-то с гвоздиками. Ты не бойся.
А у самого слёзы навернулись на глаза, потому что он забыл, где оставил башмаки. Разве найдёшь их по следам? За день все следы на дороге перепутались.
— Бабушка, я найду их. Только у меня у одного каблуки с подковками. Следы такие заметные.
— Должно быть, заметные, — смеётся Зуфер, — если башмаки по этим следам сами домой пришли! — И он взглянул на печку, где сушились чисто вымытые башмаки.
— Закрой рот, Миргасим, — говорит сестрёнка Шакире, — а то самовар проглотишь.
Миргасим кинулся к печке, взял свои башмаки и прижал их к груди:
— Не могли они сами прийти. Их Абдракип-бабай, должно быть, принёс.
— До чего же умён стал, с тех пор как ему исполнилось семь лет! — говорит Зуфер. — Теперь уж и обмануть его нельзя, ну просто никак невозможно…
А жаль… Всё-таки Миргасим надеялся, верил немножко, что башмаки — топ-топ и притопали!
«Обидно, что Абдракип-бабай принёс их. Если бы остались там, под кустом, может, ночью, когда все спят, сами пришли бы…»
Глава четырнадцатая. Письмоносцы
Возьмите лист бумаги, напишите письмо на одной стороне листка и сложите его от любого угла наискосок — получится треугольник. Около одной из сторон останется полоска. Треугольник перегните пополам, потом загните уголки на полоске и заложите её внутрь треугольника. Письмо ваше окажется в середине искусно сложенного пакета. Снаружи пишется адрес, и письмо готово.
Письма-треугольники — письма без конверта, без марок, с номером полевой почты вместо обратного адреса — ходили в войну по всей стране. Люди собирались вместе — знакомые, незнакомые, свои, чужие — и читали вслух, перечитывали, передавали из рук в руки заветный треугольничек: солдат прислал письмо с фронта.
Но, случалось, приходили письма иные: взглянешь — как обожжёт, а внутри всё леденеет, не треугольник — конверт. Адрес чётко отпечатан на пишущей машинке. Да, буквы отчётливые, но в глазах темно, расплываются строки, плывут, плывут… «Погиб смертью храбрых…»
И чем ближе подходила Фатыма-апа — учительница, Фатыма-апа — письмоносец, к дому, куда послана печальная весть, тем тяжелее оттягивала плечо сумка, тем медленнее двигались ноги.
Нет, какую угодно дайте работу, только не быть письмоносцем! Но ведь кто-то должен носить в деревню письма, газеты — почтовое отделение от нас в десяти километрах. Мало почту принести — надо ещё и прочитать вслух, поговорить, быть товарищем в радости, другом в беде. Кто найдёт в трудную минуту настоящее, нужное слово? Кто же, если не ты, учительница? Другим не легче: конюхи — женщины, трактористы, лесорубы — женщины… И дети.
Встаёт Фатыма-апа вместе с доярками, вместе с солнышком. Идёт по утреннему холодку, как плывёт — она у нас лёгкая, быстроногая. А всё же обратно, с тяжёлой сумкой через плечо, идёт она медленнее. Не ноша тяготит — новости: немцы рвутся к Москве.
Каждый спешит ей навстречу, новости спрашивает, к словам её прислушивается. Ещё бы! Она ведь не простой человек — учительница! Приехала из города. Город большой — четыре школы, аптека, клуб, кинотеатр, читальня и магазин канцелярских товаров. В магазине продают клей, чернила, книги и разноцветные карандаши — бери сколько хочешь! Фатыма-апа в том городе восемь классов окончила и ещё два года в техникуме училась. Техникум отличный, двухэтажный, каменный.
Кто не знает, что Фатыма-апа учительница, не поверит: уж больно она молода.
Правда, она ещё не совсем учительница, никого ещё не выучила, учить начнёт впервые с этой осени. А пока её работа — почту носить.
Бабушкина изба стоит на краю деревни, самая первая. Сюда прежде всего заходит Фатыма-апа — учительница. Фатыма-апа — письмоносец.
— Ни халь, как дела? — интересуется бабушка. — Какие новости?
— Фашисты рвутся к Москве, — говорит Фатыма-апа опустив голову, словно сама в этом виновата.
Вынимает из сумки газету, кладёт на стол.
О письмах бабушка не спрашивает, боится. Хорошо, если треугольничек, а если конверт? Бабушка сумки будто и не видит:
— Отур, кызым, садись, дочка, отдохни немного. Ноги твои стёрты, я тебе масла целебного дам — положу на лист подорожника и привяжу к ноге. Губы твои потрескались, я тебе чаю налью, попей с мёдом.
— Спасибо, бабушка, в другой раз, теперь недосуг.
— К чему спешить? Счастливая весть прийти не опоздает, беда никуда не денется. Выпей чаю, поешь картошки горячей… Нам сегодня, значит, только газета?
— Мне, бабушка, тоже ничего нет…
А сама краснеет, и вниз опускаются крылья-ресницы.
— Ты сильно похудела, детка, каждый день столько шагать! Лошадь не выдержит. Ешь веселее, кушай, милая, не стесняйся…
Вот как за ней бабушка ухаживает! Потому что она, апа эта, письмоносец. Письма носит. Миргасим тоже письмоносцем работал, целую неделю. Потом его уволили. Брат Мустафа сначала нанял, договорился, а потом уволил…
Бывало, брат Мустафа вечерами письма строчил, а Миргасим бегал, носил их Фатыме-апа. Принесёшь и сиди, дожидайся ответа. Она пока целую тетрадку не изорвёт, письма не напишет. Ну и учительница! Одной строчки сразу не одолеет, по двадцать раз каждое слово перечёркивает! Двойку ей за такое письмо Миргасим поставил бы.
Но вот однажды прочитала она письмо Мустафы и молвила:
— Ответа не будет.
Миргасим обрадовался — надоело каждый вечер у её порога сидеть, письма перечёркнутого дожидаться. Мячом соскочил он с крыльца и покатился домой, не разбирая дороги, по камням, по канавкам, через плетни и заборы:
— Ур-р-ра! Ответа не будет!
Как услыхал Мустафа эти слова, опрокинул на голову целый флакон одеколона, нацепил на шею галстук и помчался к Фатыме-апа.
Миргасим дал ему добежать до угла, а потом припустился вдогонку.
Мустафа подошёл к избе, где жила апа, походил под окнами, покашлял, потом согнутым пальцем тихонько постучал по оконному стеклу.
Апа вышла на крыльцо. Была она в белой шали, в лакированных туфлях, будто фея из сказки, будто в клуб собралась или в гости, будто и не видит она Мустафы. Он окликнул её. И начали они разговоры говорить.
Говорить-то говорят, да, как назло, всё шёпотом, шёпотом. И пришлось Миргасиму вскарабкаться на ворота, чтобы хоть словечко услыхать. Но и сидя на столбе, ничего не услышал, да зато такое увидал, чуть с ворот не свалился: брат Мустафа и Фатыма-апа целовались!
Миргасим на столбе висел, не дышал, готов был всю ночь не шевелясь висеть, только бы его не заметили. Но апа вдруг подняла ресницы, глянула вверх, и глаза её вспыхнули, встретившись с глазами Миргасима.
Ни словечка Миргасим не сказал ей, — за что же так рассердился брат Мустафа? Письма свои теперь сам приносил учительнице… А потом война началась, и писем вовсе не стало…
Сидит апа, чай пьёт, но смотрит не на бабушку, а на чёрный футляр, в котором отдыхает гармонь Мустафы. Вспоминает, должно быть, Фатыма-апа, как Мустафа на гармошке играл, какие песни пел.
Не позабыть и Миргасиму, как однажды на берегу реки плакала эта гармонь. Фатыма-апа в тот день на камне сидела, смотрела, как плывут облака. Брат Мустафа на те же облака глядел и пел, перебирая лады гармони:
В горницу залетела бабочка.
Как вспомню о милой,
Кладу в сторону рубанок,
Отдыхаю сложа руки.
Пальцы твои — камыши.
Брови — чёрное перо,
С ресниц сыплются искры,
Глаза — как звезда Чулпан [4].
Не брани меня:
«Вот глупый. Много наговорил».
Я кричал так громко.
Чтобы не было так больно…
Подумать только! Из-за этой учительницы брату Мустафе так больно. Миргасим лёг на живот и, не поднимая головы, пополз на помощь своему брату. А та, злая волшебница, разве могла знать, что идёт на неё сам Камыр-батыр? Зубы у него железные, когти медные. Движется он неслышно, сам невидим, но сильней его нет никого. «Потерпи немного, любимый брат, я иду к тебе!»
Брат Мустафа, пропев песню, замолчал, только пальцы его продолжали разговор с гармоникой. Фатыма-апа тоже молчала. Она перекинула со спины на грудь левую косу и то расплетала, то заплетала её.
Мустафа поглядел на учительницу, и опять полилась песня:
Занозил я сердце, —
И пою не для славы.
Но оттого, что
Сердце по тебе горит.
Сердце она ему занозила, этого ещё не хватало! Миргасим поднялся во весь свой богатырский рост и богатырским голосом загремел так тихо, что сам себя не услышал:
— Фатыма-апа, почему вы другую косу не заплетаете?
Она, будто пчела её ужалила, отпрянула, схватилась руками за щёки — они у неё как огонь покраснели. А брат Мустафа бросился на Миргасима словно тигр да вдруг как захохочет:
— Почему живот и щёки такие зелёные?
— Потому что я к тебе по траве змеёй полз…
Фатыма-апа налила чаю в блюдце, глянула на Миргасима. И вдруг улыбнулась. Может, и она сейчас, пока пьёт чай, о тех облаках, о реке вспоминает?
Чаю попила, картошки поела, бабушку поблагодарила. Встала, взяла свою сумку, перекинула ремень через плечо.
— Миргасим, скажи Асие, завтра принесу ей говорящую посылку, — сказала, засмеялась, и нет её. Ушла.
Глава пятнадцатая. Говорящая посылка и звезда Чулпан
Как ни долга ночь, она кончается, в белом утреннем небе заря занимается.
«Му-о-о!» — грозно затрубил бык.
«М-му-у…» — застонали коровы.
Будто нескончаемая пёстрая река, потекло стадо по деревенской улице. Позади коров — козы, за козами — овцы.
Но можно ли сравнить это пёстрое бестолковое стадо с гусями? Они идут строем, шагают, будто солдаты на параде.
У работничков наших, у помощников, в руках палки, хворостины. Миргасим заткнул за пояс ремённый кнут.
Звонко щёлкнул бич пастуха, Миргасим тут же взмахнул кнутом, хотел было сказать «я его перещёлкаю», да гуси как завопят:
«Га-га-га!»
А вожак вытянул шею, захлопал крыльями и зашипел до того сердито, что Миргасим поспешил кнут свой обратно за пояс заткнуть.
До сих пор гуси ходили где вздумается. То клюют зерно на току, то долбят овощи на огороде, то пасутся в овсах. Вот и поручили Миргасиму и его друзьям выгнать гусей на луг и пасти строго, чтобы с пастбища гуси никуда не отлучались, о набегах разбойничьих позабыли.
Идут гуси под присмотром пастушат мимо колючего, только вчера сжатого поля, шагают мимо белой, ещё не тронутой комбайном полосы доспевающей пшеницы.