Кандаурские мальчишки - Михасенко Геннадий Павлович 2 стр.


— Ешь, мой дорогой колхозничек! — сказала она, садясь напротив. — А хлеб завтра будет! Ешь!

От картошки исходил сладчайший дух, он дразнил меня, щекоча ноздри, но есть не было сил. Пихнуть бы всё разом в желудок — вот бы хорошо, а то надо было двигать рукой, челюстями, языком, а потом ещё глотать!.. С трудом одолев полчашки, я передохнул. О вечерних встречах мы с ребятами обычно не договаривались — это выходило само собой. Как ни умаивались мы за день, но после ужина появлялись откуда-то новые, вечерние силы и несли нас к клубу или к кому-нибудь под окно, где всхлипывала гармошка. А тут свежих сил не появлялось. Я ещё поковырялся в еде — нет! — и, допив молоко, отложил ложку. Словно почувствовав моё состояние, мама сказала:

— Миша, может, хватит гулянья на сегодня, а? А то я тебя и так целыми днями не вижу, а ты ещё вечером убегаешь! Неужели тебе не хочется побыть со мной?

— Хочется.

— Вот и давай!

— Давай!

— На днях мы переберёмся на дальние луга, и там придётся оставаться с ночёвкой, чтобы не терять время на дорогу, так что нам нужно наговориться. Нам ведь есть о чём поговорить, да, Миша?

— Есть.

— Вот и хорошо!

Маму я любил, любил очень. Она была не такая, как все. Так считал не только я, но и Шурка, и другие ребятишки, даже взрослые так считали — я однажды слышал их разговор. Тётки говорили, что таких женщин, как Лена, поискать да поискать, что, мол, хоть и городская, а своя: и к людям — всей душой, и никакой работы не чурается. До войны мы жили в городе, мама училась на каких-то курсах, а когда папа ушёл на фронт, мы переехали в эту деревню, в Кандаур, где жила папина сестра тётка Феоктиста, или просто тётя Фиктя. Сейчас мама работала учётчицей в бригаде и одновременно — заведующей клубом.

Мама помогла мне улечься, пощупала ноги и лоб, подоткнула одеяло и, присев на краешек кровати, сказала с лёгкой грустью:

— Не пишет нам папа-то.

— Не пишет.

— А как ты думаешь, Миша, почему он не пишет?

— Я думаю, что… что некогда. Всё бои, бои. Он всё стреляет и стреляет — вот и некогда.

— Может быть.

— Или, может, чернил нету. А раз чернил нету, чем напишешь?

— А карандашом?

— А может, и карандаша тоже нет.

— Да, может быть, и так.

Я бы ещё мог назвать несколько причин, по которым папа мог не писать, но я умолчал о них — это были нехорошие причины, страшные. Мама и сама, наверное, догадывалась о них, но догадки — это одно, а сказать — другое.

— Да, — вздохнула мама, — пять месяцев… Ну, а как твои дела?

— Хорошо. Бегаю.

— С Кожиными не подружился?

— Нет.

— Зря. Они хорошие ребята, умные. Они бы тебя многому научили.

— Кожиха их как в тюрьме держит… Да и все ребятишки против них.

— Вот тебе и надо первому к ним подойти, ты сосед. И потом, мы ведь тоже немножко городские, должны понимать их лучше, чем другие. А представь, что от тебя вот так отворачиваются! Каково это?

Я кашлянул вместо ответа.

Помолчав, заговорили опять, но о другом. Мама сказала, что немцы подступают к Сталинграду и что там, наверное, будет тяжёлая битва, потому что пускать врага за Волгу нельзя; и что скорее бы наступила уборка, потому что людям нужен хлеб и в тылу, и на фронте. Я знал уже про всё это, но сейчас ясно сказанные в тишине слова звучали для меня более серьёзно и проникновенно.

Я почему-то вспомнил весну, когда мы, ребятишки, дрались на подтаявших огородах из-за прошлогодних гнилушек, которые после сушки можно было перетереть на муку. Я отчётливо представил чумазые ватаги, которые валом двигались по огородам, перекапывая землю и собирая дряблые водянистые «шмоньки». Это был голод. А сейчас голода не было. Была картошка, и был хлеб, из картошки правда, невкусный, но терпимый. А вот настоящего…

— Мама, как пшеничного хлеба охота.

— Верю, Миша, верю…

Я уснул и видел во сне румяные булки, которые пеклись на люке танка, проходившего по нашей улице.

Глава третья

— Есть тут у меня одна антиресная личность — баран. Рога по два раза завиты, сам как чёрт и звать Чертило. Это его пастух так прозвал. Метко, окаянный, прозвал, — рассказывал сторож, дед Митрофан.

Мы втроём пришли встречать Пеганку и в ожидании стада сели у ворот скотного двора. Дед, любивший поговорить, примостился рядом и, выразительно играя морщинистой физиономией, рассказывал:

— Так вот, этот Чертило мне всю кровь испортил. Выгоню его со стадом, а через час он вертает и — ко мне. Как бухнет по воротам, аж доски трещат. Я за палку и — к нему. «Ах, ты лешак, кричу. Чтоб тебя паралич разбил!» Отгоню. А он сызнова подкрадётся да ещё пуще как хлестанёт, вот ведь нечистая сила! «Кто тебя объягнил, говорю». И опять же — за палку. Помотает-помотает он головой-то да и уйдёт. Ну, и с богом! А он, нехристь, окружит поскотину да через жерди и перескочит. Я глядь, а он уж во дворе… А вначале-то баранище чуть было меня на рога не посадил. Отогнал я это его и пошёл, дай, думаю, в конюшне приберусь да погляжу, как там крыша поживает, уж больно худа она, худее меня. Да. И только я это в конюшню-то зашёл и промаргиваюсь, как он, Чертило-то, прыг — и упёрся рожищами мне в брюхо. Стойла у меня перед глазами колыхнулись. И уж как я выскочил из конюшни — диву даюсь. Бегу рысцой через двор, а баран на пятки наступает и дышит в спину. Хорошо, телятник был открыт. Там я и схоронился… Вот ворота покалечены — его дело, он всё наковырял, нехристь! Старается, будто трудодни зарабатывает… Да… А намедни… Кажись, гонят. — Дед Митрофан с кряхтеньем поднялся и открыл ворота.

Овечье стадо, двигавшееся во всю улицу, сузилось и влилось во двор.

Пастух щёлкнул бичом над последней овцой и перевесил бич через плечо.

Некоторые думают, что пастух — это самый никудышный мужичишка в деревне, полукалека или полудурок, которому-де некуда деваться, вот он и идёт пасти.

Ерунда.

У нас колхозных овец пас Анатолий, мой двоюродный брат — сын тётки Феоктисты. Парень он крепкий, как сруб. Бывало, играют в городки, так ему простую биту не подноси, дай ему либо кол, либо пологлобли. И ума не пойдёт занимать. Он получал две газеты и частенько на вечёрках рассказывал про события на фронтах и про жизнь в Африках. Он и сам давно бы ушёл в армию, если бы не уши — что-то неладное творилось у него со слухом. Он то слышал хорошо, то плохо. Когда портился слух, Анатолий становился неприветливым, говорил громко, словно старался разбудить кого-то; когда слышал хорошо, был весел, с нами шутил, болтал, но больше половины того, что он говорил, мы ещё ни разу не поняли. И слова вроде знакомые, а что к чему — не ясно, а то и слова какие-то заковыристые.

— Здоро?во, обормоты, — сказал он. — Всё сидите?

— Сидим.

— Валяйте. Только цыплят не высидите… Дедушка, тётка Дарья не была тут?

— Пока нет, а что тебе?

— Всё то же…

— А-а, — понимающе протянул дед. — Это, конечно, надо уравновесить.

Мы не знали, в чём дело, и дед Митрофан, может, не знал, а прикинулся знающим.

Подъехала тётка Дарья на телеге, в которую была впряжена рыжая костлявая кобылёнка, носившая непонятную кличку — «Грёза». Так назвал её какой-то дяденька в очках. Он приезжал в колхоз из города, долго всё везде осматривал, записывал, потом увидел эту лошадь и весело сказал:

— Нет, это не просто кобыла — это грёза.

С тех пор эта кличка закрепилась, вытеснив прежнюю, но ни на прежнюю, ни на эту лошадёнка никогда не отзывалась, даже ухом не вела. Она была какой-то сонной, пришибленной.

Анатолий движением больших пальцев согнал складки рубахи с живота на спину и шагнул к телеге. Неожиданно он взял Грёзу за кольца удил и потянул вниз. Кобылка коротко заржала и упала на колени.

— Что это за цирк, Анатолий? — встревоженно спросила председательница.

Анатолий резко передёрнул бровями — слил их вместе и тут же раскинул в стороны.

— Это, тётка Дарья, не цирк, а демонстрация.

— Какая демонстрация?

— А вот такая… Кроме этого, я могу гнуть ломы и плющить подковы. А вы меня заставляете бичиком махать. — Анатолий сдёрнул с плеча бич и потряс им. — Люди косят, скирдуют, а Толька Михеев забавляется, за овечками смотрит.

Тётка Дарья улыбнулась и сказала:

— Вот оно что. А я было испужалась, думаю: не спятил ли парень.

— Да и спятить можно… Повышай мне квалификацию!

— Ты лучше помоги кобыле подняться. Пригвоздил, леший. — И пока Анатолий помогал лошади встать, председательница тихо сказала деду Митрофану: — Каков, а?!

— В аккурат! — улыбнулся дед.

— Ты что же, парень, думаешь, мы тебя не потревожим? Забыли, думаешь? Ты у нас из головы не вылезаешь со своими ручищами, и нечего демонстрацию показывать… Тут другое надо решить: кого к стаду поставить. Стадо, оно ведь не шутейное…

— Мало у нас девок? Что ни девка, то соловей-разбойник.

— Нет, девки нам позарез нужны.

— Кто сейчас не нужен? Все нужны.

Наступившее молчание вдруг прервал Шурка:

— А нас? А мы?

Взрослые посмотрели на нас. Тётка Дарья отчего-то начала пристукивать сапогом о землю.

— А вы не побоитесь? — спросила она.

— Нет!

— Попробовать можно.

— Конечно, можно, — подхватил Анатолий. — Есть же у них порох в пороховницах.

Сперва до меня не дошло, что это мы можем стать пастухами, а когда дошло, я встрепенулся и шлёпнул Кольку по плечу.

— Чуешь!

— Фу-у! — презрительно фыркнул он. — Нашёл что чуять — овцы!

— Целое стадо!

— А хоть два целых стада! Овцы — овцы и есть. Вот коней бы пасти — да-а! Крикнешь: Серко, Ворон, Игренька — они тут как тут! Иго-го! А эти — хоть заорись! Как, бестолочи, вчистят в пшеницу! Нам же и будет влетать от тётки Дарьи!

— А мы их не пустим в пшеницу — бич-то на что? — нашёлся я.

Мы спорили у Шурки за спиной, сперва тихо, а потом разошлись вовсю. Шурка обернулся:

— Вы чего это?

— Да вон Колька не хочет пасти, — сказал я.

— Не ври, — грозно перебил Колька. — Шурк, он врёт. Я не говорил, что не хочу.

Шурка широко улыбнулся, потёр, как взрослый, ладони и неожиданно столкнул лбами нас с Колькой. Мы нарочно сморщились, а Шурка тихо сказал:

— Только бы тётка Дарья не раздумала… Знаете, как это мировецко — пасти. Я тятькино ружьё возьму, во!

— Возьмёшь! — воскликнул Колька просияв. — А патроны есть?

— Заряженных нету.

— А пустые?

— Пустые есть.

— Мы пустыми будем стрелять. Ура!

— Вот, — сказал я, — пляшешь небось, а то не хотел.

— Теперь мамка не будет говорить, что мы бездельничаем, — радостно заявил Шурка.

У скотного двора останавливались подводы, привозившие колхозников с полей. Телеги оставались здесь, а лошадей выпрягали, отводили на водопой и потом, спутав, пускали за околицу.

Бабы, узнав, что власть над овцами хотят передать нам, зашумели:

— Распустят стадо.

— С ними горя не оберёшься.

— Ложку им в руках держать, а не бич.

— Да что вы, бабы! — успокаивала их тётка Дарья. — Овцы-то наши первобытные, что ли? Разбегутся… Почему разбегутся, когда они к рукам людским привычные, а у мальцов руки крестьянские, наши руки, к хозяйству сноровистые.

Коров уже прогнали. Мы спохватились и побежали искать Пеганку. Мы настигли её в конце деревни. Она шла, понурив голову, и, когда мы обогнали её, повернулась и спокойно зашагала обратно.

Мама растапливала в ограде железную печку. В соседнем дворе, отделённом от нашего жердяной перегородкой, суетилась возле такой же печки тётя Оля — Кожиха, как мы её звали.

— Мама, мы с Шуркой и Колькой скоро пастухами будем! — заявил я гордо. — Тётка Дарья нас определила вместо Анатолия!

— Да ну-у! — обрадовалась мама.

— Пастухами? — ужаленно переспросила Кожиха, прижав костлявую руку к груди.

— Да! — подтвердил я.

— Молодцы! — заключила мама. — Придётся тебе чинить сандалии. Босиком нельзя, а в сапогах тяжело. Так я и думала, что тётка Дарья сыщет вам подходящее дело!

Забежав в сени напиться, я услышал оттуда скрипучий голос Кожихи:

— Чему вы радуетесь, Лена? Малышей — пастухами! Да ведь это!.. Это самое стадо их просто раздавит, растопчет, растерзает! Там такие ужасные бараны! Издали смотреть — и то страшно! Я бы Вите и Толику даже думать об этом не позволила!

«Ну и не позволяй! Подумаешь! Держит их под собой, как клушка цыплят, поэтому-то они, наверно, такие! — энергично думал я с застывшим у рта ковшиком. — В трусах купаются — боятся, что пиявка куда-нибудь залезет! Мама, не слушай её!» — чуть не крикнул я.

Но мама рассудила сама:

— Не беспокойтесь, Ольга Ивановна! Ребятишки наши самостоятельнее, чем мы думаем!

— Не знаю, не знаю!

— Да и ваши бы, Ольга Ивановна, не сплоховали!

— Что вы, Лена!

Я вышел, нарочно хлопнув дверью, и уселся на крыльце. Глянув на меня, Кожиха замолчала и, расставив на лёгком трёхногом столике тарелки, крикнула:

— Витя и Толя, идите кушать!

Братья вышли из дому, чистенькие и аккуратные, и принялись есть, тоже аккуратно и не спеша, под пристальным взглядом матери. Вместе с ними она за стол не садилась и вообще, похоже, не питалась на виду у людей, потому что это было странно до ужаса — как она ела! Как-то в начале лета мама попросила меня отнести Кожиным десяток яиц, которые кто-то оставил для них, — своих ни кур, ни коровы они, как и мы, пока не держали. Я робко заглянул в полуоткрытую дверь. Ребят не было. За столом сидела одна Кожиха и… ела. Брала кусочек в рот, мумлила-мумлила, потом глотала, потом быстро запрокидывала голову назад, как подавившаяся курица, и через воронку вливала в рот чай, судорожно двигая костлявым телом. Я стоял за порогом, оцепенело следя за её движениями, затем осторожно попятился и выскочил вон, дав себе зарок никогда больше не бывать у них. Лишь позже я услышал, что у Кожихи узкий пищевод, и чаем она проталкивает пищу в желудок. Но это объяснение не сглаживало жути увиденного.

Возвышаясь над сыновьями, Кожиха беззлобно покрикивала на них:

— Толя, ну куда ты спешишь?.. Витя, не тянись. Этот кусочек для Толика, тебе ведь нельзя кушать жесткое — у тебя спаянные кишочки.

Может быть, дома Витька и терпел такие унизительные замечания, но здесь он не выдержал, положил вилку и вспыльчиво сказал:

— Мама, какие же у меня спаянные кишочки?! Операция была пять лет назад, и уже два года я ем что попало, только скрываю от тебя, а ты — «спаянные, спаянные».

Кожиха вдруг вытянула шею, взялась рукой за грудь, точно задыхалась, и заговорила быстро-быстро:

— Витя, Витенька, ты меня убьёшь! Сведёшь в могилу! Ох, я чувствую…

Ребята испугались, дали ей воды и замолкли, смиренно опустив головы.

Она их держала в кулаке, эта тётка, сухая и чёрная, как обгоревшее дерево. Она и была одной из причин нашего недружелюбного отношения к братьям, их мать.

— Миша, нечего глазеть. Иди в избу да займись сандалиями, — шепнула мама…

Анатолий, когда мы его встретили за околицей, сказал:

— Вот что, обормоты, вы сегодня часика через два явитесь ко мне на пресс-конференцию. Ясно? — И ушёл.

Мы переглянулись.

— Про что это он?

— Может, чай пить? — робко предположил Колька.

— Ну вот… За что нас чаем поить?..

Мы пошли. Вечер был лунный, с пепельным блеском. Под таганками во дворах трещали щепки, разбрасывая малиновые угольки. У тётки Фикти в ограде было тихо, только у плетня тяжело отдувалась корова. Посреди двора колыхалась сгорбленная тень подштанников, одиноко висевших на верёвке. Сейчас подштанники редко увидишь в деревне, всё больше юбки да кофты.

— А, обормоты! Присаживайтесь!

Анатолий сидел на крыльце, щёлкая орехи, должно быть прошлогодние — они звонко кололись. Когда мы устроились, он зажёг «летучую мышь» и повесил рядом на гвоздь. Потом вынул из кармана лист бумаги.

Назад Дальше