— Щенок, то есть ты, Этти, — продолжал я словами книги, — должен в период интенсивного роста очень много бегать, учти это. — Шли последние месяцы перед началом Олимпийских игр в Монреале, и я вдруг почувствовал искушение завершить свою речь олимпийским призывом «Цитиус! Альтиус! Фортиус!», но для вислоухого щенка это было бы всё же, пожалуй, слишком.
— Бег, пища, сон! — сказал я ему торжественно. И это он понял. Во всяком случае перестал таращить глаза. Глубоко вздохнув, он положил голову на лапы и блаженно засопел.
Что такое ответственность, начинаешь полностью понимать, пожалуй, лишь тогда, когда от тебя зависит чья-то судьба. Пока мой вислоухий спал на своём половике, я мог ещё и ещё раз подумать о том, что теперь от меня зависит, вырастет ли из этого лохматого клубочка ленивая тварь, хилая и трусливая собачонка или сильный, ловкий и смелый пёс, друг человека, как говорит немецкий профессор Лоренц. Странно, в школе не переставая твердят, что всё зависит от нас самих, что мы на каждом шагу отвечаем за свои действия, но мы же не воспринимаем этого всерьёз. Мы прекрасно знаем, что, если дело обернётся совсем худо, в школу вызовут родителей и ответственность будет возложена на них.
Но мне-то теперь не на кого будет свалить ответственность. Да я и не хотел этого. Я взял книжку с фотографией собаки на обложке и прочёл ещё раз:
«Для нормального развития щенка необходимо, чтобы он мог много двигаться. Весьма развивающе действует игра с другими щенками, плаванье и бег по лесу».
Других щенков взять мне было неоткуда. Рассчитывать на плавание тоже не приходилось. Оставался бег по лесу. Этому ничто не препятствовало. Лесов вокруг хватало.
Сон у щенка короткий. Часа через два мы уже выбрались на проходящую за сараем лесную дорогу.
— Ну, Этти, — произнёс я ободряюще. — Давай теперь. Поди, погляди, кто сидит там за кустом. Иди давай, лопоухий!
Я нарочно не сказал, что ему полезно бегать, что это в его же интересах. В школе без конца твердят это, иногда несколько раз на дню. И от этих надоедливых поучений возникает желание нарочно сделать, именно то, что не в твоих интересах.
— Бегать здорово, — сказал я своей собаке. — Прямо настоящая забава. — И чтобы добиться большей убедительности, причмокнул. — Беги, Этти, тут простора достаточно!
Он посмотрел на меня, вильнул хвостом в знак согласия и сунул нос в кустик травы у обочины. Он и не думал никуда бежать. У него и без того было чем заняться. Он обнюхал обе обочины, наступил лапой на снующих взад-вперёд по муравьиной тропе перепончатокрылых насекомых, покосился на дятла, долбившего ствол сосны. Проделав всё это, он улёгся в песчаной автомобильной колее и хитровато уставился на меня. И не встал на ноги, пока я не пустился удирать от него.
Но тогда уж он бросился за мной. Мчался так, что задние ноги не поспевали за передними. Когда он нёсся во весь дух, казалось, будто передняя и задняя половина его тела бегут как бы отдельно, сами по себе. Передние лапы вроде бы не в чем было упрекнуть, но задние тащили тело куда-то вбок, и было похоже, что вот-вот, сию секунду, он завалится в канаву.
— Ну, до Затопека тебе далеко, — сказал я ему, когда он благополучно скатился с холма и принялся кувыркаться на мху. — Да, ты, конечно, не Затопек[2] и не Лассе Вирен[3], но хорошо, что хоть так получилось. — Честное слово, если ноги бегут вразнобой, можешь быть доволен, что не полетел вверх тормашками.
Не знаю, заметил ли он, что и себя я не мог считать ни Затопеком, ни Виреном. Господи, неужели я совсем разучился бегать? Я знал, что человек может забыть всё что угодно. Кто вынужден месяцами лежать, тот разучивается даже ходить. Но я лежал не так уж долго. И притом с перерывами.
Леса за домом деда были изрезаны заросшими травой дорогами, по которым возили брёвна. Первая из них сворачивает метрах в двухстах от хутора Хюти, к голой песчаной пустоши, затем разделяет надвое посадки сосен и вскоре пересекается с широкой просекой, ведущей к гравийному карьеру. Отец называет эту просеку Невским проспектом. По этому Невскому можно вернуться обратно на хутор Хюти; другая дорога — по ней обычно возят брёвна — сворачивает на песчаную пустошь лишь метров на пятьдесят дальше, однако тут же отклоняется в сторону болота и делает большой крюк. Но в конце концов и она выходит на Невский.
Первая и вторая кольцевые дороги, так назвал я их про себя.
Поначалу нам было достаточно первой. Конечно, я не смог с первого раза пробежать весь круг без остановки. Тут ведь было больше километра. Но и щенок чувствовал себя не лучше. Ему тоже требовалась передышка. Так мы и трусили, переводили дух, трусили дальше и снова переводили дух.
Я, наверное, никогда не забуду день, когда меня окончательно выписали из больницы.
— Доктор, что он может делать, — спросила мать у врача, который просверлил мне в берцовой кости дырочки, укрепил в дырочках иглы шприцев и через них неделями закапывал лекарства.
— Всё, — сказал врач по обыкновению резко.
— И бегать тоже? — спросила мать дрожащим голосом. — Играть в волейбол, футбол? Шалить с другими мальчишками?
— Милая моя! — выпалил врач вовсе не любезно. — Сколько раз надо вам повторять? Мальчик теперь абсолютно здоров!
Но, видимо, ногам моим абсолютно не было дела до того, что меня признали здоровым. Они как-то не желали подниматься, отказывались бежать. Мне даже казалось, что они скрипят и визжат, как несмазанные колёса. И я радовался про себя, что там на выставке не наткнулся на щенка постарше и побольше. С таким бы я, пожалуй, и не совладал.
С Этти я пока что справлялся. Книга по собаководству требовала как можно больше двигаться, и это лопоухий получал. По утрам, стоило мне только вскочить с постели, мы устраивали танцы-шманцы, как называет дедушка утреннюю зарядку. Раньше я терпеть не мог утренней зарядки. Все знают, что она полезна, и я тоже знаю. Но сколько человек из тех, кто знает, открывают по утрам окно и начинают «в стороны — вместе» и «поднять — опустить»? Сонная расслабленность ещё держится в тебе, так хочется поваляться в постели, суставы потрескивают, спину никак не разогнуть, ноги словно деревянные... Нет уж, благодарю покорно... Бодрый донельзя голос тётеньки, ведущей радиозарядку, на меня тоже не действует. Я не столь наивен, чтобы думать, будто она в момент передачи приседает и выпрямляется перед микрофоном. Передача наверняка записана на плёнку ещё неделю назад, и не рано утром, а в какой-нибудь спокойный послеобеденный час.
Этти тоже был весьма благодарен. По утрам он особенно ленив. Он преспокойно усаживался в дорожную пыль и, ясное дело, даже слышать не хотел о том, чтобы подальше отойти от сарая. Я мог сделать пятьдесят шагов, мог удалиться шагов на сто, но он сидел, как приклеенный, развесив уши. Только после того, как я уходил за кусты, опускался на четвереньки и вот так, по-собачьи, появлялся оттуда, он пускался бежать ко мне. Любопытство — одна из движущих сил истории человечества. Это я где-то вычитал. На собак это тоже распространяется. Чтобы Этти занимался по утрам, мне каждый раз приходилось выдумывать что-нибудь новенькое.
С наступлением дня Этти становился гораздо живее. В полдень первым выбегал за ворота, мчался за сарай и останавливался на дороге, поджидая меня. Ни разу не помчался он вниз по отлогому склону холма, пока я тоже не показывался на дороге. Хотя я и знал, что он с нетерпением ждёт минуты, когда сможет поприветствовать свою черепаху.
Черепахой мы прозвали широкий горбатый камень на краю песчаной пустоши. С первого же дня жизни в деревне стоило Этти увидеть этот огромный валун, как нос его начинал вздрагивать. Он никогда не забывал свернуть к камню. Даже в тех случаях, когда я на этом месте прибавлял скорость. Что его привлекало, я так никогда и не узнал. Сколько я ни присматривался, я не мог обнаружить у камня никаких особенностей. Возможно, мне следовало бы и обнюхать его. Но человеческое обоняние, как известно, в двадцать раз слабее собачьего. Могу только предполагать, что «черепаха» — почтовая контора лесного населения, нечто вроде валяющегося в прерии черепа буйвола, как в рассказах Сетон-Томпсона о животных.
— Ладно, — подумал я. — Задаёшь другим загадки, зададим и тебе. — Я присмотрел для себя красивый пирамидальной формы куст можжевельника, заблудившийся среди сосен. Этти направился обнюхивать свою «черепаху», а я чуть погодя свернул к можжевельнику. Втягивая ноздрями горьковатый запах, гладил его ветки и делал вид, будто мне бесконечно интересно. Щенок, конечно, тотчас же оказался тут как тут и принялся обнюхивать куст со всех сторон — растерянно поглядывая вверх. Я скрыл усмешку. Око за око, дружочек. Пусть у каждого из нас будут свои секреты.
Обычно до обеда мы делали маленький круг, а под вечер — большой, который достигал края болота. Не могу сказать, сколько мы при этом пробегали. Сначала я говорил себе: «От засохшей ели до раздвоенной берёзы». Или: «От столба до большого пня». Или: «От одной поленницы на обочине до другой». Сначала такие вехи требовались мне, чтобы ноги сами собой раньше времени не перешли на шаг. Но потом, может быть, месяц, может быть, полтора спустя, я стал свободно переходить с ходьбы на бег, а с бега на ходьбу. Мне не требовалось и думать об этом. Означало ли это, что к ногам постепенно возвращалось умение бегать? Что скрипучие шестерёнки колен разработались?
И с Этти произошли большие изменения. Когда он задерживался у своей «черепахи» и потом со всех ног мчался за мной через вырубку, он больше не падал в ямы на посадочных полосках. Наскакивая на кочки, он больше не кувыркался через голову. И вернувшись из лесу, он не ложился сразу, как бывало сначала, во дворе, на травке. Что касается щенка, то тут всё объяснялось, конечно, просто: он подрос и окреп. Он усердно глотал таблетки кальция и наращивал кости и мускулы. И он вышел из младенческого возраста.
— Слушай, породистая собака Этти, слушай, лев ты этакий, — сказал я однажды вечером, когда мы только что вернулись из леса. — Ты уже довольно большой пёс. Так вот, не думаешь ли ты, что пора нам осваивать новые охотничьи угодья? Сколько можно кружить тут, вокруг дома? В лесу полно дорожек и тропинок. Может быть, где-то ждёт тебя новый и гораздо более интересный почтовый камень?
Он внимательно посмотрел на меня и, честное слово, кивнул. Но скорее всего это получилось случайно. Потому что на следующий день, когда я не свернул в конце дороги на второе кольцо, а потрусил дальше, он уселся — плюх! — на белый песок. И морда его выражала твёрдое намерение не двигаться с места, дождаться меня, пока я не пойму свою ошибку, не поверну обратно на правильную дорогу в сторону песчаной пустоши.
Почти ежедневно я учил его подходить по команде. И теперь у меня тоже имелось два-три печенья, но ничего не вышло. Этот лопоухий и ухом не повёл, когда я позвал его. Его трёхмесячный ум подсказывал ему, что я ошибся дорогой. И он не собирался ошибаться вместе со мной. Умей он свистеть, он сейчас сделал бы это. Но поскольку свистнуть Этти не мог, а залаять не догадался, он ограничился ожиданием.
Если проводишь со щенком дни и ночи, то, пожалуй, вполне естественно, начинаешь разговаривать с ним, как с себе подобным. В больнице я разговаривал с пауком. Это был маленький хитрый крестовичок, который по утрам бегал взад-вперёд по потолку над моей кроватью. Я рассказывал ему, сколько дней ещё будут держать у меня в берцовой кости эти иглы и что я стану делать, когда выпишусь из больницы. Помню, обещал поехать в деревню и посидеть под ивою на краю канавы. При этом я не имел в виду никакой конкретной ивы. Просто ива означала для меня свободу, освобождение от запахов лекарств и бинтов.
Но теперь ива на краю канавы существовала на самом деле. Большая старая ракита, она росла тут же, где презревший новые охотничьи угодья щенок грелся на песке. Только у меня не было желания сидеть под деревом.
— Слушай, Лопоухий, — сказал я, стоя перед щенком, расставив ноги. — Тут не было никакой ошибки. Яйцу не следует учить курицу. Я направился как раз туда, куда надо было. Нельзя же всю жизнь трусить по протоптанной дорожке. Пора уже прокладывать собственные пути.
«Прокладывать собственные пути» — произнеся эти слова, я почувствовал, что они немного щекочут моё самолюбие. Ведь такие слова не всегда приходят на ум. Довольный собой, я повернулся спиной к упрямому щенку и пошёл прочь. И гляди-ка, на сей раз он бросился вслед за мной. Поначалу неохотно, но затем всё более набирая разгон.
Так далеко от дома я раньше не уходил. Дороги, чтобы проехать на велосипеде, тут не было, а пешком далеко ли уйдёшь. Бегом, конечно, другое дело. Совсем другое. Может быть, и не пять вёрст за четверть часа, но что-то вроде того. Путём, которым мы теперь направились, пользовались и до нас довольно часто. В сырых низинах я заметил вмятины, оставленные гусеницами трактора, довольно свежие следы сдвоенных шин грузовика и зубчатый орнамент подошв больших резиновых сапог. Рядом со следами сапог тянулся узкий, глубоко врезавшийся в мягкую почву след колёс велосипеда. Кто-то вёз из лесу на велосипеде что-то тяжёлое.
На высоких местах следы были плохо различимы. Поэтому я и не понял, куда же свернул грузовик. След его шин с затейливым рисунком вдруг пропал. Но старая дорога для возки дров с крохотными ростками ёлочек в старых колеях, тянулась дальше.
— Ну, друг и товарищ, — сказал я щенку, который уже давно тоскливо поглядывал в сторону дома. — Смотри теперь во все глаза. Эти старые лесные дороги, известное дело, — они разветвляются туда и сюда, потом пойди пойми, откуда именно мы пришли.
Впрочем, предупреждать щенка было глупо. Собаке не требуется запоминать берёзы с тремя верхушками или растущую из пня ёлочку, чтобы найти дорогу. Её нюхалка, которая в двадцать раз чувствительнее человеческого носа, безошибочно выведет по следам назад. Это мне надо глядеть во все глаза.
Я искал ориентиры поприметнее. Их тут хватало. Провалившееся подстожье на бывшем лесном покосе, пружинящая под ногами гать из хвороста в мокрой низине, полоска розовой материи, неизвестно кем привязанная к ветке. В одном ельничке я обнаружил даже замшелую каменную ограду.
От покосившегося сарая, раскрытый чердачный люк которого глядел, словно пустая глазница, мы повернули назад. То есть, повернул я. Щенок так далеко и не забежал. Он уже давно отстал от меня шагов на тридцать-сорок. Боялся он незнакомых, далёких от дома мест, что ли? Но тогда он должен был бы держаться возле меня. Наверное, Этти устал, подумал я, испытывая затаённую гордость. Ага, стало быть, дело дошло до того, что я при своих двух конечностях, одна из которых к тому же вся продырявлена, утомил четыре, здоровые, собачьи. Да-да, теперь, значит, дело обстоит так же, как у одного отцовского знакомого, который бегает со своим догом по болотистому лесу в Пяэскюла и всегда хвастается: вообще-то бегал бы больше, да собака не выдерживает.
— Бедный Этти, — сказал я нежно. — До дому-то ты всё-таки доберёшься? Может, взять тебя на руки? Хочешь?
Ещё чего! Когда этот лопоухий понял, что теперь мы в самом деле возвращаемся, он помчался со всех ног. Он враз стал другой собакой. Забежав вперёд, он спрятался в траве, нос торчком, уши прижаты к голове, коричневые глаза сверкают, словно лаковые пуговки. А когда я поравнялся с ним, он подскочил, и прыгая, как безумный, пытался лизнуть меня языком в лицо.
Вернувшись домой, я сделал щенку небольшой выговор:
— Выходит, ты страшный лентяй. Бегать тебе просто неохота. А бег тебе полезен, разве ты сам не понимаешь?
Понял, конечно. Сразу же помчался к старому волейбольному мячу, который я дал ему для игры. Борясь с мячом, он раз десять перевернулся вверх тормашками, но затем, наконец, схватил его зубами и принялся таскать по двору. Конечно, он хотел, чтобы я пустился догонять его, но у меня просто больше не осталось сил. По сведениям дедушки, от Хюти до того сарая с чердачным люком было километра четыре. Стало быть, мы совершили пробежку в несколько раз длиннее, чем обычно.