Ведьмино отродье - Розмэри Сатклифф 5 стр.


Брат Юстас, осмотрев лапу Храбреца, поднял лицо — как обычно, бледное, — и обычным холодным сухим голосом проговорил:

— Нет. Думаю, нет.

Ловел отвернулся от них обоих и от Храбреца, усевшегося вылизывать лапу. Ловел направился к церкви.

Потом Ловел не мог точно вспомнить, как и когда впервые заговорили о том, чтобы ему вступить в монашеский орден бенедиктинцев. То ли это было после случая с Храбрецом, то ли позже, через год весной, когда в монастыре разразилась эпидемия, и он день и ночь проводил в лечебнице с отцом лекарем и братом Питером…

Наверное, он раньше кое-что об этом слышал, но на исходе 1121 года вся Англия испытала великое горе. Прошло уже четыре года, как король отплыл, — вскоре после той ночи, когда Роэр гостил в Назарей-ском покое монастыря, — отплыл за море с наследником, принцем Уильямсом. Юноша получил Нор мандию в дар от французского короля Луи на условиях вассалитета, а значит, многое следовало устроить, за многим следовало присмотреть. Наконец все было улажено, и незадолго до Рождества Генрих пустился в обратный путь, в Англию, подняв на закате якорь у Барфлера, принц же отплыл несколько часов спустя на другом корабле — с молодыми придворными, его веселыми друзьями и приятелями. Но второй корабль во тьме наскочил на скалу и разбился. Только один человек добрался до берега после кораблекрушения, и он не был принцем.

По всей Англии оплакивали утрату, потому что люди связывали с наследником большие надежды, уповали на его будущее правление, при этом вряд ли осталась в королевстве знатная фамилия, не лишившаяся сына, родича или друга. Неделя за неделей длился траур, и в Новой обители, как в любой английской церкви, в любом соборе, торжественная литургия сменялась торжественной литургией — за упокой душ молодого принца и его друзей, чьи тела так и не были найдены. Об остальном же на время забыли.

И вот в конце лете, когда Доведу почти исполнилось восемнадцать, отец настоятель послал за ним и предложил ему дать обет — вступить в братство.

Стоя в приемной отца настоятеля перед сухощавым, с орлиным носом человеком, которому пристали бы скорее доспехи, а не черная сутана монаха-бенедиктинца, Ловел смешался.

— Отче, я… я не думал про вступление в орден.

— Никогда? — поинтересовался отец настоятель.

— Раз., раза два мысль появлялась и… нет ее. Я на самом деле не думал… Я монастырский слуга, и я этим доволен.

— Мы не только подумали, сын мой, мы обсудили вопрос на капитуле. Брат Юстас, брат Питер и брат Ансельм полагают, что ты, вступив, принесешь пользу.

— Брат Юстас? — воскликнул, пораженный Ловел.

— Брат Юстас. Именно он поднял вопрос о том — ответил, улыбнувшись, отец настоятель, что ему в лечебнице хотелось бы рассчитывать на большую помощь. Однако, названная — не главная из причин для вступления в религиозный орден.

И отец настоятель поведал Ловелу о радости жизни, посвященной единственно Богу, а затем велел идти и подумать. Ловел ушел, он думал, но отец настоятель вряд ли догадался бы, какие его занимали думы.

Ловел знал: в нем от бабушки дар целителя. Ловел ощущал этот дар в себе всякий раз, прикасаясь к болящему, израненному. Он знал: он будет полезен, врачуя. Только это он делал успешно, только это и желал делать. Вне оби тели тоже существовали врачи, но стоило денег определиться к ним в ученики и усвоить науку. А еще деньги потребовались бы потом, чтобы устроиться. Для неимущего человека, стремившегося исцелять больных, все замыкалось на церкви. К тому же — в чем Ловел не признавался даже себе — мысль покинуть обитель, опять оказаться за ее стенами, просто пугала.

Мир не был к Ловелу слишком добр, когда Ловел последний раз видел его. И с тех пор Ловел уже больше шести лет находился в спасительных стенах Новой обители, которая сделалась его убежищем, особенно, если вспомнить последние годы, проведенные на аптекарском огороде и в лечебнице. Хотя, временами, обитель Ловелу казалась отчасти тюрьмой.

Он также знал и то, что вернись Роэр, с полупечальным, полунасмешливым лицом монаха, свистни ему — он выбежит за ворота обители, он последует за Роэром на край света. И дальше. Но Роэр не возвращался…

И поэтому теплым осенним утром, когда дрозд на бузине пел, как требовала его окрыленная душа, Ловел впервые облачился в черную сутану бенедиктинца-послушника и с братом Питером по одну сторону, а по другую — с братом Ансельмом, очень постаревшим, шаркавшим ногами, пересек внутренний двор и вошел в большую церковь. Но в продолжении долгой церемонии, как он ни старался направить свой ум и сердце к более высоким предметам, слышал Ловел только дрозда, распевавшего в монастырском саду.

Его дни и раньше не были праздными, теперь же сделались столь наполненными, что порой казалось, нужно прибавить часов между зарей и зарей. Теперь Ловел ежедневно учился с другими послушниками в северной галерее клуатра и уже не один раз, как все монастырские слуги, ходил к мессе — колокол теперь призывал его к молитве семь раз на день. Если другим послушникам выпадало свободное время — Ловела всегда требовали брат Юстас или брат Джон: в лечебницу или на аптекарский огород.

А потом, как-то сумрачным ноябрьским днем, брата Ансельма нашли без сознания — повалившимся на столик для чтения в библиотеке. Его отнесли в теплицу при монастыре, брат Ансельм вскоре очнулся и, будто ничего не случилось, мягко посмеивался над их заботами. Но ноябрь не истек — и случай опять повторился. В этот раз брат Ансельм оправился совсем не так скоро, и, казалось, он лишь наполовину пришел в себя, поэтому его поместили в лечебницу на соломенный тюфяк, где Ловел сам побывал, попав в Новую обитель.

— Пусть Ловел останется при мне ненадолго, — попросил брат Ансельм. И добавил: — Я буду с вами, со всеми, завтра утром.

Но на другое утро, слыша колокол, призывавший к часу первому, брат Ансельм пробовал встать и не мог. Старые истомленные ноги отказывались служить. Забежавший перед мессой взглянуть на него Ловел помог брату Питеру уложить старца обратно в постель и поэтому опоздал к службе, за что был отчитан наставником послушников как шестилетний мальчонка. И наказан — наложением поста до самого вечера.

Старый регент лежал на соломенном тюфяке, день за днем вглядываясь в часовню при лечебнице, где перед алтарем мерцали свечи. Или посматривал в окно на голые деревья в саду, на опустевшее гнездо грачей. Как только удавалось выкроить время, Ловел забегал в нему: первым делом в темноте зимних утр и завершающим — в темноте вечеров: десять раз на день. На Ловела перестали накладывать епитимьи за опоздания, потом позволили молиться в часовенке при лечебнице и не посещать многочисленные службы в большой церкви. Становясь все слабее, старец радовался Ловелу рядом, и Ловел все для него делал: мыл его и кормил, молился с ним и успокаивал — разволновавшегося, утратившего понятие, где это он. Но ничего нельзя было сделать, чтобы вернуть ему прежние силы.

— Он не болен, — говорил брат Питер. — Нет-нет, просто — стар и истомлен жизнью.

Грачи начали вить гнезда на деревьях, видневшихся в окно лечебницы, зацвели подснежники на аптекарском огороде. Стало ясно, что брат Ансельм не проживет больше нескольких дней. Ловел сидел возле него однажды вечером, не зная, что делать, потому что старец заснул, как дитя, ухватившись за его руку. В часовенке мерцали свечи, за окном темнели кляксами на закатном небе гнезда грачей. Ловел услышал скрип сандалий по двору — один из его товарищей-послушников появился в дверях лечебницы.

— Странник спрашивает тебя, и отец настоятельдал позволение тебе выйти к нему… А по имени, вроде, Роэр.

Глава 7. Король и сума

В тишине ясно слышалось слабое сухое дыхание регента, а старческая рука в его руке была легкой и хрупкой, будто опавший лист.

— Я не могу оставить брата Ансельма, — проговорил Ловел.

— Я посижу с братом Ансельмом, пока ты не вернешься, Отец настоятель сказал, что ты можешь отлучиться на час, — разъяснил молодой послушник. — И сейчас брат Ансельм все равно спит…

Ловел еще мгновение колебался, потом осторожно высвободил свою руку из руки старца и встал.

— Если он проснется, дай ему пить из этой чашки и скажи, что я скоро вернусь.

Товарищ-послушник занял его место, и тогда Ловел вышел. Он очень торопился, пересекая темную крытую галерею, ведшую из внутреннего двора. Мимо монаха в маленькой привратницкой шагнул во внешний двор, повернул налево к гостиничному корпусу, но человек ему прокричал:

— Не туда повернул! Тебе к странноприимному дому надо!

Ловел обратил лицо к привратнику.

— К странноприимному дому? Ты не ошибся?

— Нет, не ошибся, — проворчал монах и опять углубился в молитвенник.

Ловел в нерешительности помешкал, потом пустился через двор к длинному, похожему на конюшню строению рядом с воротами, где находили приют бедные странники.

Временами странноприимный дом бывал переполнен, но этим вечером там обретался всего лишь одинокий скиталец, стоявший спиной ко входу и разглядывавший изображение мадонны Заступницы Странников, каким бродячий художник три года назад отблагодарил монастырь за ночлег.

Ловел увидел его — и острое разочарование пронзило сердце. Он не был Роэром, этот незнакомый человек в черной сутане каноника-августинца, обтрепанной по подолу и перекрытой засохшей февральской грязью до колен. Ошибка какая-то…

Но человек обернулся и — никакой ошибки.

Они стояли, молча смотрели друг на друга несколько мгновений, потом лицо Роэра перечеркнула его привычная кривая улыбка.

— По-твоему, я изменился?

— Я не уверен… — протянул Ловел.

— Не уверен?

— В тот вечер, когда я служил вам пажем в Назарейском покое, мне подумалось, что вы менестрель и уже наполовину монах. Теперь… я думаю, вы священник и все еще наполовину бродячий певец. — В замешательстве Ловел запнулся, удивляясь своим словам и стыдясь их.

— Браво! Ну а ты, и уж я-то уверен, ты изменился. Сделался намного взрослее.

— Пять лет сделают взрослым, — отозвался Ловел.

Роэр вглядывался в него своими странными блестящими глазами, видевшими, казалось, насквозь.

— Это сделало не только время, — сказал он, наконец. И добавил: — Когда я спросил тебя, мне ответили, что ты в лечебнице — исполняешь свои обязанности. Значит, уже не всякое… разное, что никому не хочется?

— Нет, только то, что отцу лекарю обременительно, — ответил Ловел с легкой усмешкой. — Но я никаких обязанностей не исполнял, я просто сидел при брате Ансельме. Он очень болен… — Вспомнив слова брата Питера, Ловел поправился. — Нет, не болен. Очень стар и истомлен. Он заснул, один из послушников остался при нем, поэтому я смог прийти. Но мне скоро надо туда возвращаться.

— Ну а пока садись, при мне побудь — а я съем свой ужин, — попросил Роэр в то время, как отец гостинничник вошел с послушником, несшим миску рыбного супа и каравай темного ржаного хлеба.

Когда они остались одни, Ловел пододвинул стул к краю длинного из досок на козлах, стола и сел. Он не пытался прислуживать Роэру, как прежде. Тогда был назарейский покой, серебро и тонкая скатерть. Теперь — иное. Рассматривая человека за едой, Ловел подумал, что он выглядит нездоровым. Или еще не совсем поправился после недавней болезни. Лицо было угловатым, желтая кожа без капельки жира под ней обвисла, глаза глубоко запали. Но было прежнее остроумие и прежний злой смех — поверх прежней грусти. Хотя нет. Ловел вдруг понял: грусть стала затаенной и утратила горечь, примешавшуюся к ней прежде. Так же — и смех. Ловел ошибся, вначале решив, что Роэр не переменился, и ему хотелось знать, что же Роэра переменило. Внезапно рот Роэра искривила насмешливая улыбка, и прежним мягким распевом зазвучал ответ на мысли Ловела, будто он выразил их вслух.

— Не достаточно ли тебе будет, если скажу, что жизнь при дворе сделалась невыносимо унылой, безрадостной после того, как белый корабль пошел ко дну, и я почувствовал: настала пора перемен.

— Нет, — отозвался Ловел, — этого недостаточно.

— Тогда я еще раз попробую. — Но Роэр замолк, лепил хлебные шарики и бросал в пустую, из-под супа, миску. Наконец поднял глаза. — Уже пять лет назад мне казалось, что в жизни должно быть что-то более важное, чем смешить короля после ужина, а если не так, то жизнь лишь пустяк, и разумному человеку остается беспечно ее износить, словно перо в шляпе, остается щелкнуть, чтоб зазвенела, словно бубенчики на колпаке у шута… Я провел с королем в Нормандии эти четыре года — а ты, наверное, гадал почему я не вернулся… В Барфлере перед самым отплытием в Англию принц просил меня задержаться, плыть с ним и его приятелями. Заскучают, говорил, в путешествии без Роэра, который задает тон. Они все были настроены сумасбродничать. Я отказался — без всякой особой причины. Ответил «нет» и поплыл с королем. — Он встал, прошелся до конца длинной комнаты и обратно. — Принц твоих лет был, отрепыш. Мало кто из них был старше. Они на моих глазах росли…

Роэр сел, вновь принялся лепить хлебные шарики, а Ловел вновь терпеливо ждал от него продолжения.

— И тогда мне подумалось: будь жизнь действительно сущий пустяк, не было бы Бога, не трудился бы он ради такой штуки; но я, к своему удивлению, понял, что не могу поверить в отсутствие Бога. А отсюда следует, что в жизни есть нечто важнее, чем смешить короля после ужина… И ведь сходится: нынче королю не до смеха… Тебе ясно? Мне самому не очень-то ясно.

— Наверное, — отозвался Ловел, — вы решились обрести то, что важнее.

— Да. Но надев это, — Роэр коснулся своей черной сутаны, — я почувствовал, что должно быть что-то еще важнее, отмечающее конец одной жизни и начало другой. Моя актерская душа требовала чего-то еще. — Теперь он насмешничал над собой. — Хей-хо! У меня же врожденный дар выкинуть штуку не зрителей только ради — ради искусства. Понимаешь?

Ловел кивнул.

— Были короли, которые расставались с короной и пускались по свету с сумой. Для короля достойный поступок, но — не для королевского менестреля. И чтобы покончить с прежней жизнью, подготовиться к иной, я отправился паломником в Рим. Да, иная жизнь меня-то и поджидала: у Трех источников я подхватил скверную лихорадку и, как говорили добрые монахи, которые выхаживали меня, чуть не умер. А уж в этом никакой для меня новизны. И потом в Риме умирать мне не хотелось. Утверждают: благословен, кто умер в паломниках. Но я — а надо тебе сказать, что мой дед, бретонец, сопровождал Ричарда де Бель-мейса при армии Вильгельма Завоевателя, — но я, как и сын де Бельмейса, епископ Лондонский ныне, в Лондоне рожденный, взращенный, я предпочитал вновь увидеть родную землю и родной город. И когда дело пошло на поправку, я дал обет: в благодарение Богу, вернувшись на родину, построить больницу — приют для бедняков. Чтобы в Лондоне они нашли заботу, какую я видел в Риме.

Ловел снова кивнул, не спуская глаз с лица Роэра.

— Простой приют, понимаешь? Но по дороге на родину мне случилось видение. — Роэр сказал это, как другой бы сказал, что нашел пенни или что его лошадь потеряла подкову. — была жаркая ночь — странно, если подумать, ведь болезнь задержала меня в Риме, и время близилось к Рождеству, — я не мог заснуть. Я ворочался на постели, выискивая местечко прохладнее, и одновременно мысленно подыскивал в Лондоне? В пригороде? — место для моего приюта. И вдруг мне показалось, что комната и все в ней растаяло, я увидел, что ко мне приближается громадных размеров зверь о восьми ногах, с крыльями орла. Он ухватил меня в свои когти и поднял до звезд. Спросят тебя когда-нибудь — скажи, на меня ссылаясь, что звезды не только мерцают, вблизи звезды кружатся, кружатся, испуская высокого тона звук и сильный запах пиретрума. Подо мной не было ничего — одна чернота, и я знал, что вот-вот зверь разомкнет когти, и я полечу вниз в черноту, и падение будет длиться вечность. Я вскрикнул, и в мою дверь вошел Святой Варфоломей, или самый почтенный и величественный старец с бородой длинной и белой, как Млечный путь, вошел и сказал, что я должен построить приют в Смитфидде, сразу за стенами Лондона. Там бывает ярмарка раз в неделю, я часто туда наезжал. Он просил меня также выстроить рядом с приютом небольшой монастырь. И с тем я уснул. А когда утром проснулся, то мне было скорее холодно, а не жарко. И неудивительно — на дворе выпал снег. — Роэр потер свой синеватый подбородок. — Странная вещь, я думал про Смитфилд раньше, но это земля короля, а наш Генрих не особенно печется о немощных бедняках. Монастырь же — дело другое, да еще в честь Святого Варфоломея…

Назад Дальше